Глава 18
Холод выгнал меня из постели на рассвете. Камин давно прогорел, и от бойницы тянуло так, что кожа мгновенно покрылась мурашками. Натянув платье и плащ, сунув ноги в задубевшие за ночь сапоги и ополоснув лицо водой из бадейки, от которой мгновенно заломило зубы, я пригладила ладонью непослушные вихры и выбралась в коридор, на ходу застёгивая пряжку пояса, к которому, по привычке ставшей уже второй натурой, был приторочен нож в кожаных ножнах.
Сбежав вниз и толкнув тяжёлую створку, я на мгновение зажмурилась от белизны. Снег выпал ночью щедро, укутав двор пухлым нетронутым покровом, сквозь который кое-где проступали тёмные проплешины навоза и вчерашней грязи.
Я на несколько секунд задержалась на пороге, привыкая к резкому свету и жадно вдыхая чистую стужу, какой не бывает в затхлых коридорах башни. Двор, ещё вчера казавшийся безнадёжно разоренным, под этим белым саваном выглядел почти обновленным, присмиревшим. Тишину нарушал лишь мерный, глухой стук дерева о дерево и чьи-то негромкие голоса со стороны хозяйственных построек. Повернув голову на звук, я увидела тех, кто нарушил это утреннее спокойствие.
Коннол стоял у восточной стены без плаща, в одной кожаной куртке поверх рубахи, закатав рукава по локоть и обнажив жилистые загорелые предплечья, и ощупывал просевший угол кладки, водя пальцами по трещине с сосредоточенностью человека, привыкшего оценивать укрепления на ощупь, а не на глаз. Рядом с ним Эдин, насупившись и скрестив обожжённые руки на груди, выслушивал чужака и время от времени нехотя кивал, поджимая губы. Чуть поодаль пятеро наёмников, раздетые до рубах вопреки морозу, волокли свежесрубленное бревно, оставляя в снегу глубокую рыхлую борозду.
Мои люди взирали на всё это от конюшни, сбившись в угрюмую настороженную кучку. Финтан торчал впереди всех, скрестив руки точь-в-точь как Эдин, и физиономия его являла собой такое нагромождение ревности, неохотного уважения и досады на самого себя, что я удивилась, как она не треснула по швам.
Я привыкла быть первой, привыкла, что двор просыпается от моего голоса и что работа начинается по моему слову, а тут кто-то опередил меня и стоял у стены моей башни с закатанными рукавами, толкуя с моим печником. Я одёрнула плащ и зашагала через двор, стараясь держать ту размеренную, неторопливую поступь, которую отрабатывала каждое утро, вживаясь в шкуру риага, хотя внутри всё подобралось и зудело от желания подойти быстрее и выяснить, какого чёрта здесь происходит без моего ведома.
Коннол обернулся первым, заслышав хруст снега под моими сапогами, и на лице его расплылась та самая улыбка, от которой хотелось одновременно врезать ему и отвести глаза.
— Доброе утро. Я не стал тебя будить, ты вчера засыпала на ходу, хоть и делала вид, что нет.
— Я не делала вид, — соврала я, останавливаясь рядом. — Что тут?
— Эдин показывает мне, насколько всё скверно, — голос его посерьёзнел, и он ткнул пальцем в трещину, змеившуюся по кладке от угла до самого фундамента. — Угол просел на два пальца, внутри кладки пошла трещина, и если сейчас не подпереть, до весны стена сложится.
— Он дело говорит, госпожа, — буркнул Эдин. — Я и сам собирался нынче доложить. Нужны балки, длинные, и камень для подпорки, работы дня на три, ежели людей хватит.
— Людей хватит, — отрезала я, покосившись на наёмников, которые уже приволокли бревно и теперь отдыхали. — Коннол, твои могут работать с нашими?
— Затем и поднял их затемно.
Я кивнула и обернулась к Финтану, который продолжал стоять у конюшни с таким выражением лица, будто проглотил что-то кислое и никак не мог ни выплюнуть:
— Финтан! Бери наших, всех, кто на ногах! Эдин командует, его слово — закон!
Тот дёрнулся, подобрался, коротко кивнув, и заспешил к своим, а через минуту двор загудел, зашевелился, и две группы людей, ещё вчера смотревшие друг на друга волками, потянулись к восточной стене: пока порознь, пока двумя отдельными ручейками, однако к одному месту и к одной работе, и в этом одном направлении, в которое сливались два потока, было что-то обнадёживающее, хрупкое, как первый лёд на луже, по которому страшно ступить, но который уже держит.
— Пойдём, — бросила я Коннолу, заворачиваясь плотнее в плащ. — Раз уж встал раньше меня, посмотрим на остальное вместе.
Он чуть приподнял бровь, уловив в моих словах то признание, которого я не хотела, но не сумела проглотить, промолчал, однако, и зашагал рядом, подстраиваясь под мой шаг.
Мы обходили башню, как два лекаря обходят тяжелобольного — ощупывая, простукивая, заглядывая в каждую щель, — и довольно быстро я обнаружила вещь, которая одновременно раздражала и обнадёживала: мы глядели на одно и то же, а видели совершенно разное, будто смотрели на мир сквозь стёкла разного цвета.
У конюшенных ворот я остановилась, потрогав проржавевшую петлю, которая держалась, казалось, на одном упрямстве и на честном слове, и пробормотала, ковыряя ногтем рыжую осыпающуюся ржавчину:
— Кузнецу нужно железо: на петли, ножи, котлы, крючья для коптильни, на инструмент к весне...
— Ворота, — перебил Коннол, и голос его стал жёстче, собраннее. — Сгнили изнутри, тараном вышибут за три удара. Нужны новые, из мореного дуба, обитые железом.
— Нам нечем обивать ворота, и если я потрачу последнее железо на укрепления, весной нечем будет пахать.
— А если ворота не укрепить, до весны можно не дожить, — парировал он, развернувшись ко мне всем корпусом, и в серых глазах его блеснула холодная, отточенная логика военного человека, для которого стены и ворота всегда будут важнее плугов, потому что мёртвым пахать незачем.
Мы стояли друг напротив друга посреди заснеженного двора, и между нами висело противоречие, которое, я подозревала, будет преследовать нас всю совместную жизнь: она думает о хлебе, он думает о мече, и оба правы, и ни один не может уступить, потому что от их правоты зависят живые люди.
— Половину железа на ворота, половину на хозяйство, — выговорила я наконец, сцепив руки за спиной. — Кузнец начнёт с петель и засовов, потом перейдёт к ножам.
Коннол помолчал, разглядывая меня тем прищуром, который я уже начинала узнавать и к которому ещё не решила, как относиться, — наклон головы, пауза, еле заметное движение губ, будто он пробует мои слова на вкус, прежде чем проглотить.
— Разумно.
— Ты удивлён? — вырвалось у меня прежде, чем я успела прикусить язык.
— Уже нет, — ответил он с той самой проклятой полуулыбкой.
Мы двинулись дальше, мимо кузницы, где уже грохотал молот, высекая из-под ударов снопы рыжих искр, мимо колодца, вокруг которого женщины, кряхтя и переругиваясь вполголоса, разбивали палками ледяную корку в вёдрах, мимо коптильни с её терпким, въедливым духом. Коннол расспрашивал, осведомляясь то о запасах зерна, то о сене для лошадей, то о том, откуда возят дрова, и выслушивал мои ответы, не перебивая, только лицо его мрачнело с каждой новой цифрой, тяжелея, как осеннее небо перед затяжным ненастьем.
Поднявшись на стену и окинув взглядом белую слепящую равнину, раскинувшуюся от подножия башни до самого горизонта, он остановился, опершись рукой о заснеженный камень бойницы, и произнёс тоном, в котором была сухая констатация очевидного:
— У тебя четверо дозорных, этого мало, нужно минимум восемь, посменно, и сигнальный огонь на южной башенке.
— У меня каждый человек на счету, — процедила я, чувствуя, как от его правоты, с которой невозможно было спорить, сводит скулы, — каждый, кого ставлю на стену, снят с охоты, или с рыбалки, или с ремонта.
— Знаю, — отозвался он негромко, продолжая смотреть вдаль, на тёмную полоску леса и серую ленту реки. — Потому дозоры возьмут мои наёмники, они обучены, им не надо объяснять, что такое смена караула, а твои люди останутся на хозяйстве, где от них больше проку.
Я посмотрела на него, щурясь от ветра, швырявшего в лицо снежную пыль, и до меня дошло с раздражающей, почти оскорбительной ясностью то, что я, видимо, уже понимала со вчерашнего вечера, но отказывалась признавать: мы дополняли друг друга, как две половинки расколотого щита — я знала, чем накормить, как растянуть последнее, где добыть соль и зерно, а он знал, как защитить всё это от тех, кто придёт отнимать, и порознь мы оба хромали, а вместе, может быть, дотянем до весны.
— Хорошо, — бросила я коротко, спускаясь со стены. — Дозоры твои.
К полудню, когда солнце наконец проглянуло сквозь рваные тучи и на крышах засверкали первые сосульки, случилось то, чего я ждала и боялась с самого утра.
Я была в кладовой с Бриджит, пересчитывая мешки с мукой и прикидывая, на сколько дней хватит того жалкого остатка, что ещё лежал на дне последней бочки, когда со двора долетел утробный гул, какой издаёт толпа мужчин, когда до драки остаётся один неосторожный жест, одно лишнее слово, одно неверное движение руки к поясу.
Выскочив на крыльцо, я увидела картину, от которой внутри всё разом похолодело: у дворового очага находились двое. Жилистый наёмник Коннола развалился на единственной лавке у самого огня, вытянув ноги и привалившись к стене с видом человека, которого отсюда не сдвинет и землетрясение, а напротив него, раздувая ноздри и побелев от злости, набычился мой широкоплечий Лоркан, что надрывался на ремонте крыши и с первого дня работал за двоих, не жалуясь и не прося поблажек.
— Я тут сидел, — цедил Лоркан сквозь стиснутые зубы, и в голосе его клокотало бешенство, сдерживаемое из последних сил. — Встал за водой, вернулся, а этот припёрся и расселся.
— Лавка ничья, — отозвался наёмник лениво, даже не удостоив его взглядом, с той нарочитой небрежностью, которой бывалые солдаты доводят до белого каления тех, кого не считают ровней. — Кто первый сел, тот и греется.
Вокруг уже стягивались люди: мои — за спиной Лоркана, молчаливой стенкой, со сжатыми кулаками и потемневшими лицами; наёмники — с другой стороны, переглядываясь с ленивым любопытством, как зрители на ярмарочном бою. Рыжий Кормак, как я заметила, уже положил ладонь на рукоять ножа за поясом, хотя на роже его играла ухмылка, будто всё происходящее было для него не более чем забавным представлением, за которое не жалко заплатить медяк.
Лоркан шагнул вперёд, и наёмник наконец соизволил поднять голову, и в глазах его блеснуло что-то стальное.
— Стоять, — рявкнула я.
И в ту же секунду, с другого конца двора, прогремел голос Коннола:
— Брэндан. На ноги.
Мы произнесли это одновременно, не сговариваясь, и оба спорщика замерли, будто их одновременно окатили ведром ледяной воды: Лоркан обернулся ко мне, опешив, наёмник вскочил с лавки и вытянулся перед Коннолом, и на весь двор легла тишина, в которой слышно было, как потрескивают поленья в очаге и где-то за конюшней фыркает лошадь.
— Лавок на всех не хватает, — проговорила я ровно, обводя взглядом толпу и останавливаясь на каждом лице ровно столько, чтобы человек почувствовал мой взгляд и опустил глаза. — Завтра плотники сколотят ещё. А пока греемся по очереди: сначала те, кто работает на стене, потом остальные. Касается всех.
Коннол кивнул, подтверждая мои слова, и, повернувшись к Лоркану, произнёс:
— Лавка твоя, садись, ты с утра брёвна ворочал.
Лоркан моргнул, совершенно сбитый с толку, потому что ожидал чего угодно — окрика, затрещины, приказа убираться, — но только не того, что чужой вождь, вместо того чтобы встать за своего, признает его правоту. Он неловко опустился на лавку, не зная, куда девать руки. Толпа тем временем начала расходиться, и я видела во взглядах своих людей робкую трещинку в стене вражды.