Глава 19
Вечер подкрался вместе с сумерками. Ветер, притихший было к полудню, снова взялся за своё, швыряя в ставни пригоршни снежной крупы, и башня погружалась в ту сонную тишину, какая бывает в доме, где все наконец улеглись и только угли в очагах ещё ворочаются, потрескивая.
Я поднялась к себе, стянула сапоги, от которых за день промокли чулки, ополоснула лицо тёплой водой, оставленной Уной в бадейке у камина, и переоделась в чистую рубаху. Камин потрескивал ровно, по стенам ползли рыжие тени, и я уже собиралась рухнуть на кровать, когда в дверь постучали.
Три коротких, размеренных удара. Я уже знала этот стук.
Помедлив, я одёрнула рубаху, провела ладонью по волосам, отодвинула засов и мысленно обругала себя за то, что провела ладонью по волосам.
Коннол стоял в коридоре с глиняным кувшином в одной руке и свёрнутым в трубку куском телячьей кожи в другой. От кувшина тянуло терпким винным духом. Факел за его спиной бросал на лицо рваные тени, и в этом неровном свете я заметила, что он переоделся в чистую рубаху из тонкого льна, расчесал волосы и, кажется, подровнял щетину.
— Вино, — пояснил он, приподняв кувшин. — И карта туата. Нашёл в отцовском сундуке, на самом дне, под кольчугой и материнским платьем, которые Бран почему-то не тронул. Нам нужно обсудить дела, Киара.
— В такой час? — вырвалось у меня, хотя я прекрасно понимала, что другого часа нет: днём мы оба были заняты по горло, и единственное время для разговора без чужих ушей — вечер, за закрытой дверью.
— В такой час дела обсуждаются лучше всего, — ответил он с лёгкой хрипотцой.
Я посторонилась. Комната тотчас показалась теснее — широкие плечи, запах кожи, дыма и хвойного мыла, к которому я, к собственному неудовольствию, начинала привыкать.
Он поставил кувшин на стол, развязал тесёмку и расправил карту, придавив скрученные края кружкой и бронзовым подсвечником. Я склонилась над пожелтевшей телячьей кожей, разглядывая выцветшие линии: реки, леса, тропы, деревни, обозначенные крохотными домиками с дымом из труб.
— Красивая работа, — сказала я, проводя пальцем по тонко прорисованной излучине реки. — Кто рисовал?
— Мать, — ответил Коннол, и голос его на мгновение стал глуше. — Она была из учёного рода, умела читать, писать и рисовать карты лучше любого монаха. Отец шутил, что женился на ней не ради приданого, а ради её чернильницы.
Я подняла на него глаза и поймала выражение, которое он не успел спрятать: мягкое, незащищённое, с той болью, которая уже не жжёт, а ноет, как старый перелом перед дождём.
— Она бы порадовалась, что карта пригодилась, — сказала я.
Коннол посмотрел на меня, задержав взгляд чуть дольше, чем требовалось, и кивнул.
— Порадовалась бы. Она вообще радовалась всему, что работало как надо. Говорила, что в мире и так достаточно сломанных вещей, чтобы тратить время на хандру.
Мне нравилось, как он говорит о матери — просто и тепло, без надрыва. И от этого стало неуютно, потому что это означало, что мне нравится в нём что-то помимо его ума и его полезности.
— Ладно, — сказала я, встряхнувшись. — Зерно. В погребах на три недели. Солонина тает быстрее, чем я рассчитывала. Копчёной рыбы хватит на месяц, но одной рыбой людей не прокормишь — к концу зимы начнётся цинга, я видела, как она выглядит, и не хочу видеть снова.
— А мука? — Коннол пододвинул свечу, склоняясь над картой так низко, что тепло его тела стало почти осязаемым. Наши руки оказались совсем рядом, разделённые лишь тонкой полоской воздуха. Я невольно засмотрелась на его костяшки — в мелких ссадинах, с въевшейся в кожу грязью, которую не отмоешь за один вечер. От этого накатило странное волнение, и, испугавшись его, я потянулась за кружкой, осторожно разрывая невидимую связь.
— Муки почти нет. Бриджит печёт хлеб через день и ругается так, что стены трясутся.
— Бриджит, — Коннол усмехнулся. — Она меня сегодня накормила похлёбкой и при этом смотрела так, будто раздумывала, не плеснуть ли мне в миску белгового яда.
— Она ко всем так относится, — фыркнула я. — Ко мне первые три дня не обращалась иначе как «эй, ты, язвенная». А потом я помогла ей дотащить мешок муки из погреба, и она снизошла до «девка».
— Высокая честь.
— Ты даже не представляешь какая.
Он рассмеялся — негромко, грудным хрипловатым смехом. Я обнаружила, что тоже улыбаюсь. Кривая, короткая улыбка — я подавила её почти мгновенно, но он успел заметить.
Откашлявшись, я ткнула пальцем в карту:
— Вот здесь, на побережье, рыбаки. Улов хороший, но людей мало, еле справляются с засолкой и копчением. Если дать им ещё рук пять из числа твоих людей, можно удвоить запасы на зиму.
— Дам, — кивнул он без колебаний. — У меня есть трое, выросших на побережье, они с сетью управляются лучше, чем с мечом. Хотя и с мечом неплохо.
Он помолчал, уставившись на карту, потом ткнул пальцем в точку у южной границы туата.
— А здесь живёт Дугал, старый торговец, ещё при отце снабжавший башню зерном. Жадный, как все торгаши, но честный — если знаешь, как к нему подступиться. Скупал излишки по осени и придерживал до весны, когда цена подскакивала вдвое. Наживался на чужом голоде, но никогда не обманывал и не разбавлял зерно мусором.
— Чем платить? — осведомилась я, скрестив руки.
Вместо ответа Коннол полез за пазуху, достал кожаный мешочек, тяжёлый, набитый так туго, что швы топорщились, и положил его на стол рядом с картой. Металл внутри глухо звякнул — по звуку не серебро и не медь, а что-то потяжелее.
— Жалованье за год службы королю, — пояснил он негромко. — Теперь это наше. Общее.
Я посмотрела на мешочек. Он не швырнул его небрежным жестом, не стал дожидаться, пока попрошу. Просто выложил всё, что имел, и сказал «наше». От человека, знакомого мне меньше двух суток, это было больше, чем я заслуживала.
— Хорошо, — проговорила я. — Утром Орм поедет к Дугалу. Двое твоих, двое моих.
— Согласен.
Я разлила вино по кружкам. Мы выпили молча, не чокаясь. Вино оказалось терпким, тёплым, с привкусом чёрной смородины и дубовой бочки, и оно легло на пустой желудок мягко, расслабляя сведённые за день плечи. Коннол пил мало, едва пригубливая — подносил кружку к губам и опускал, почти не отпив. Я отметила это: осторожный, не теряет голову.
Разговор потёк дальше: дрова и вырубка, куда посылать лесорубов и сколько подвод нужно до того, как снег завалит дороги; охотничьи угодья и кто из местных знает лес; ночные дозоры и как распределить смены, чтобы наёмники не роптали. Коннол говорил коротко, без лишних слов, и я ловила себя на том, что слушаю его с неохотным удовольствием: думает быстро, ясно, выдаёт готовые решения вместо размытых рассуждений.
В какой-то момент он предложил объединить дозорных с охотниками — чтобы люди могли одновременно высматривать дичь и подавать знак загонщикам. Идея была настолько очевидной, что я разозлилась на себя за то, что не додумалась раньше.
— Умно, — признала я нехотя.
— У тебя лицо, как у кошки, которую заставили похвалить собаку, — заметил он.
— У меня лицо риага, который оценивает предложение союзника, — парировала я, вздёрнув подбородок.
— Конечно, — согласился он покладисто.
Свеча догорала, роняя на стол восковые слёзы. Тени в комнате стали гуще, мягче. Потянувшись к карте одновременно, чтобы указать на тропу к лесным делянкам, мы столкнулись пальцами.
Случайное касание обожгло, заставив меня отпрянуть прежде, чем я успела осознать этот внезапный жар. Он отнял руку так же поспешно, будто мы оба коснулись чего-то запретного, и в воцарившейся тишине наши взгляды столкнулись над дрожащим огоньком свечи. В его зрачках плясали золотые отсветы, и в этом пристальном, нечитаемом взгляде было столько всего, что внутри у меня всё сладко и тревожно сжалось.
Пауза длилась секунду. Две. Три.
— Дозоры, — выговорила я первой. — Мы остановились на дозорах.
— Дозоры, — повторил он, и в уголке его рта дрогнула тень улыбки.
Когда дела были оговорены до последней мелочи, огарок свечи уже тонул в прозрачном озерце воска, а за окном застыла густая, непроницаемая чернота зимней ночи. Коннол неспешно скатал карту, перетянул её тесьмой и, спрятав за пазуху, поднялся.
В тесной комнате, согретой лишь багровым отсветом углей, мы оказались друг напротив друга. И в этой тишине я вдруг осознала: за разговорами о зерне, за смехом и долгими паузами, за золотом на старой карте расстояние между нами сократилось на некую незримую долю, которую невозможно измерить, но нельзя не почувствовать.
— Спасибо за вечер, — негромко произнёс он. — Давно я не проводил время так… полезно.
— Полезно, — эхом отозвалась я, пробуя это слово на вкус. — Ты пришёл за делами, мы их обсудили. Всё было исключительно полезно. Иди спать, Коннол.
— Иду, — выдохнул он, и в его голосе я снова уловила ту вчерашнюю нотку: терпение человека, который знает, что время играет на его стороне.
— Доброй ночи, Коннол.
— Доброй ночи, Киара.
У самого порога он обернулся, и его улыбка показалась мне теплее и ближе, чем когда-либо.
— До завтра.
Дверь тихо закрылась. Я слушала, как затихают его шаги в глубине коридора, как хлопает далёкая дверь в южном крыле, пока в комнате не воцарилась тишина, нарушаемая лишь сухим потрескиванием углей и стоном ветра за стенами.
Я стояла посреди комнаты, чувствуя на губах терпкий привкус вина, а на кончиках пальцев — фантомный жар его недавнего тепла. Медленно подошла к двери и коснулась тяжёлого засова, и на этот раз я задвинула его гораздо медленнее, чем вчера.