Глава 20

Глава 20

Дни потекли один за другим, похожие, как капли дождя на оконном стекле, и каждый приносил с собой новые заботы, новые мелкие победы и новые мелкие стычки, которые мы с Коннолом гасили на корню, не давая им разрастись. Восточную стену подпёрли за четыре дня, а не за три, потому что на второй день зарядил ледяной дождь и работу пришлось прервать; Орм вернулся от Дугала с тремя подводами зерна и бочонком соли, заплатив вдвое меньше, чем я ожидала, потому что, как выяснилось, старый торговец был должен отцу Коннола услугу, о которой предпочитал не распространяться; Бриджит снова начала печь хлеб каждый день и перестала разбавлять эль, хотя ворчала по-прежнему так, что стены тряслись.

Но запасы мяса таяли, и к исходу пятого дня совместной жизни, когда похлёбка в котле стала жидкой, а в мисках плавали лишь жалкие ошмётки солонины, Коннол за вечерним разговором над картой, ставшим уже привычным, предложил загонную охоту.

— Олени спускаются с холмов к реке на водопой, — сказал он, водя пальцем по карте, по тонкой линии, которую его мать обозначила как «Дубовый распадок». — Я видел следы. Стадо голов в двадцать, может больше. Если выйти затемно и зайти с подветренной стороны, можно загнать их к оврагу, где берег обрывается, и взять трёх-четырёх.

— Загонная охота — это много людей, — заметила я, подливая себе отвара из глиняного чайника, который Уна каждый вечер оставляла на столе.

— Человек пятнадцать, — кивнул он. — И вот что важно: загонщики и стрелки должны работать слаженно, а для этого нужны и мои люди, которые умеют ходить цепью и не шуметь, и твои, которые знают лес, тропы и повадки здешнего зверя.

Я посмотрела на него поверх кружки, понимая то, чего он не произнёс вслух: это будет первое дело, где наши люди работают бок о бок, в лесу, далеко от башни, и от того, как они справятся, зависит не только мясо на зиму, но и то, срастётся ли из двух обломков одно целое или трещина пойдёт глубже.

— Я еду с вами, — сказала я.

Коннол поднял на меня глаза, и я ждала возражений, ждала, что он скажет что-нибудь про опасность, или хотя бы нахмурится, но он только кивнул, и произнёс:

— Выезжаем до рассвета.

Утро выдалось промозглым, с низким небом, похожим на грязное бельё, развешанное от горизонта до горизонта. Снег, выпавший на прошлой неделе, почти стаял, оставив после себя раскисшую бурую землю, покрытую лужами и жухлой травой, по которой лошади скользили и оступались, нервно прядая ушами. Воздух был сырым, тяжёлым, пропитанным запахом мокрой земли, прелых листьев и близкой зимы, которая никак не могла решиться — то наступала, засыпая мир снегом, то отступала, превращая его в непролазное месиво грязи и слякоти.

Нас выехало четырнадцать человек: семеро Коннола и семеро моих, считая меня. Я настояла на равном числе, и Коннол не стал спорить, только чуть дольше задержал на мне взгляд, и в глазах его мелькнуло что-то похожее на одобрение, смешанное с весельем, будто он заключил про себя пари и пока выигрывал.

Ехали молча, гуськом, по узкой лесной тропе, раскисшей от дождей и изрытой кабаньими копытами. Впереди — двое следопытов из местных, Дональд и молодой Иан, оба знавшие эти леса с детства; за ними — Коннол; за Коннолом — я; дальше остальные вразнобой, и замыкал колонну Финтан..

Лес обступил нас стеной, голый, чёрный, со стволами, мокрыми от тумана, и ветками, с которых то и дело срывались тяжёлые капли, попадая за шиворот с каким-то злорадным постоянством. Пахло сыростью, грибами и тем особенным запахом осеннего леса, который напоминает одновременно о жизни и о смерти, о том, что всё гниёт и всё прорастает заново. Тропа то ныряла в овраги, на дне которых хлюпала ржавая вода, то карабкалась на пригорки, усыпанные скользкой палой листвой, и лошади шли тяжело, неохотно, косясь по сторонам настороженными влажными глазами.

К полудню, когда небо чуть посветлело и в прорехи между тучами проглянуло бледное, водянистое солнце, мы вышли к Дубовому распадку. Коннол спешился, присел на корточки, разглядывая истоптанную землю у тропы, ведущей к реке, и подозвал меня жестом.

— Свежие, — пробормотал он. — Стадо прошло к воде на рассвете и, скорее всего, залегло на дневку вон за тем ельником.

Коннол выпрямился и начал расставлять людей, негромко, называя каждого по имени, и своих, и моих, и я заметила, что он запомнил все имена, каждое, за пять дней, и произносил их правильно, без запинки, и это мелочь, казалось бы, ерунда, но люди на такие вещи обращают внимание, и я видела, как Лоркан, услышав своё имя из уст чужого вождя, чуть выпрямился и расправил плечи.

— Загонщики цепью от ручья до поваленного дуба, — командовал Коннол, чертя на земле палкой схему, которую все обступили, наклонившись. — Стрелки на гребне оврага, у обрыва. Начинаем по моему сигналу, гоним медленно, не шумим раньше времени, даём стаду сбиться, и только когда олени пойдут к оврагу — тогда крик, шум, всё, что есть.

— А если стадо развернётся? — спросил Финтан.

— Не развернётся, — ответил Коннол, взглянув на него. — Ветер с запада, мы зайдём с востока, а у ручья поставим Кормака с двумя людьми на перехват. Кормак орёт так, что мертвец проснётся, олени от него побегут быстрее, чем от волчьей стаи.

Кормак, стоявший рядом, осклабился и заревел басом, вскинув руки:

— А то! Я и на медведя так ходил, только медведь обосрался и убежал!

Кто-то из моих фыркнул, кто-то из его хохотнул, и смех этот был первым смехом, который я слышала от обеих сторон одновременно, и от него что-то внутри меня отпустило.

Охота удалась.

Олени пошли туда, куда их гнали, сбились в кучу на краю оврага, и стрелки сняли троих быков, крупных, тяжёлых, с ветвистыми рогами, прежде чем стадо, обезумев от крика и шума, метнулось в сторону и исчезло в чаще. Четвёртого ранили, он ушёл в заросли, и Коннол с Дональдом преследовали его по кровавому следу ещё полчаса, пока не добили на берегу ручья.

К вечеру, когда туши были освежёваны и погружены на волокуши, стало ясно, что возвращаться засветло мы не успеваем: лес быстро темнел, тропа раскисла ещё сильнее, и тащить по ней гружёных лошадей в потёмках означало рисковать сломать ногу и коню, и всаднику.

— Ночуем здесь, — решил Коннол, оглядев поляну у ручья, защищённую с трёх сторон густым ельником.

Никто не возразил. Люди, разгорячённые охотой и радостью удачи, принялись устраивать лагерь с деловитой сноровкой, которая одинаково свойственна и опытным наёмникам, и людям, привыкшим выживать в суровых условиях. Кто-то рубил лапник для подстилок, кто-то разводил костры, кто-то уже подвешивал над огнём котелок, а Лоркан и Кормак, к моему изумлению, вместе волокли через поляну здоровенную сухую корягу, переругиваясь вполголоса, но без злости, а скорее с азартом двух мужиков, каждый из которых хочет доказать, что он сильнее.

— Да тащи ты на себя, косорукий! — пыхтел Лоркан.

— Это ты косорукий, я-то тащу, а ты висишь, как мешок с репой! — огрызался Кормак, и рыжая борода его тряслась от натуги.

Они свалили корягу у костра, переглянулись и одновременно, не сговариваясь, расхохотались, упирая руки в колени, и в этом совместном хохоте, рождённом общей усталостью и общим делом, было больше примирения, чем во всех моих приказах и мудрых речах Коннола.

Когда над поляной поднялся одуряющий дух жареной оленины, люди расселись вокруг костров, плотно, плечом к плечу, и я заметила, что впервые за все эти дни, они сели вперемешку, свои и чужие рядом, передавая друг другу кружки с горячим элем, разбавленным водой из ручья, и куски мяса на кончиках ножей.

Я сидела у главного костра, подогнув ноги, привалившись спиной к седлу, и ела оленину, горячую, сочную, с обжигающим жиром, стекавшим по пальцам, и запивала её элем из деревянной кружки, и чувствовала, как тепло огня и еды расслабляет усталое тело. Коннол сидел рядом, в полушаге, и тоже ел молча, задумчиво глядя в огонь, и лицо его в свете пламени казалось мягче, моложе, словно суровость, которую он носил днём, как кольчугу, сползала с него в сумерках, обнажая что-то другое, глубоко запрятанное.

— Хороший день, — произнесла я, и собственный голос показался мне непривычно мирным, лишённым обычной колючей настороженности.

— Хороший, — согласился он, подбросив в костёр ветку и проводив взглядом взметнувшийся сноп искр. — Знаешь, в наёмничьих отрядах на чужбине мы тоже так сидели, после удачного дня. Только вместо оленины была козлятина такая жёсткая, что ею можно было подмётки подбивать, а вместо эля какая-то кислая дрянь, от которой наутро голова раскалывалась хуже, чем после удара палицей.

— И ты скучал по дому? — спросила я, прежде чем успела прикусить язык, потому что вопрос вышел слишком личным, и я тут же об этом пожалела.

Коннол помолчал, ковыряя палкой угли, и ответил не сразу, задумчиво, будто решая, насколько глубоко он готов меня впустить:

— Каждый день. Каждый проклятый день, Киара. Просыпался и думал: вот закончу службу, вернусь, отец будет ждать у ворот, и я наконец буду в своём доме, у своего очага, где не надо спать с мечом под подушкой. А потом на рынке я встретил Орма и он рассказал, что возвращаться некуда. — Он замолчал на мгновение, и кадык его дёрнулся, как будто он проглотил что-то острое. — А потом рассказал, что есть женщина, которая сделала то, чего я не сумел, — спасла то, что осталось.

Он повернул голову и посмотрел на меня, и в его глазах, золотых от отблесков огня, было столько всего разом, что я не смогла вычленить ни одного отдельного чувства, и от этого взгляда горло перехватило, потому что никто, никто в этом мире и в том, прежнем, не смотрел на меня так.

— Ладно, хватит, — буркнула я, отворачиваясь к костру и утыкаясь в кружку с элем. — Расскажи лучше что-нибудь смешное. Про козлятину. Про кислую дрянь. Что-нибудь, от чего не хочется реветь.

Коннол фыркнул, и напряжение, сгустившееся между нами, лопнуло, как пузырь на луже.

— Смешное? Ладно, — он откинулся назад, подпирая голову рукой. — Был у нас один воин, Шон. Здоровый, как бык, сильный, как два быка, и настолько же умный. Так вот, однажды на южных островах нам заплатили за службу бочкой вина и стадом коз. Шон решил, что коза — это примерно то же, что собака, только с рогами, и попытался одну приручить. Назвал её Мэйв, таскал ей хлебные корки, разговаривал с ней по вечерам…

— Разговаривал? — переспросила я, чувствуя, как губы сами собой расползаются в улыбке.

— Да, учил всякому, — подтвердил Коннол серьёзно, хотя глаза его смеялись. — Шон очень нежный малый, просто прячет это за скверными манерами. Так вот, Мэйв слушала-слушала, а потом, в одну прекрасную ночь, сожрала его сапоги, обе портянки и ремень от штанов, а наутро, когда Шон, босой и придерживая штаны руками, попытался её поймать, боднула его в причинное место с такой силой, что он неделю ходил враскоряку, а весь отряд, лежали на земле и выли от хохота.

Я рассмеялась в голос, запрокинув голову и зажмурившись. И смех этот вырвался из меня, как вода из прорванной плотины, неудержимо и радостно, потому что я не смеялась так давно, наверное, целую вечность, с тех пор, как очнулась в чужом теле. Из глаз брызнули слёзы, и я не могла остановиться, всхлипывала, утирала щёки тыльной стороной ладони и снова начинала смеяться, представляя себе здоровенного Шона, босого, с козой, с которой он вёл ученые беседы.

Когда я наконец затихла, шмыгая носом и вытирая мокрые глаза, и обернулась к Коннолу, он смотрел на меня. Молча, не улыбаясь, с таким выражением лица, от которого смех мой оборвался, и внутри разом стало горячо и тесно.

— Что? — спросила я севшим голосом.

— Ничего, — ответил он тихо. — Просто хотел запомнить.

Я отвернулась, потому что если бы продолжала смотреть ему в глаза, я бы сделала что-нибудь глупое, непоправимое, из тех вещей, которые потом невозможно списать на эль и усталость.