Глава 3 · Приветы с фронта
Утро встретило меня колючими объятиями шерстяного одеяла, в которое я замотался по самые глаза, и тянущей болью в пояснице. Не то продуло вчера где-то, не то какая-то из поясничных мышц засбоила от стояния над столом внаклон. Главное, чтоб не камень в почке.
От этой мысли я поёжился и проснулся окончательно. Доводилось испытывать эти «непередаваемые ощущения», когда крошечное, со спичечную головку, инородное тело вдруг с какой-то стати решает начать путешествие из почечной лоханки, где спокойно лежало себе какое-то время, наружу, в большой мир, полный опасностей и тревог. Которых сразу становится больше. УЗИ, КТ с контрастом и без, диета, лечебная физкультура, а ещё много-много обезболивающих. Потому что в случаях, когда операция не показана, остаётся только ждать. Услышав такой вердикт, я, помнится, впервые в жизни едва не возненавидел коллегу. Умом понимая, что он прав, конечно. Но когда внутри «весело шагает» по мочеточнику камешек — не до ума совершенно. Учитывая то, какими препаратами тут сейчас обезболивали, почечная колика — вообще не то, о чём можно было бы мечтать.
Сел на койке, спустив ноги. Голенище сапога задрало на правой ноге штанину кальсон — опять забыл, что портянки наматывать надо внимательнее. Смотрел же ещё в Перегоновке за бойцами, удивляя их, наверное — чего это доктор так на портянки таращится? А доктор их тогда видел третий раз в жизни, потому и смотрел. Хорошо хоть, память не подводила, фиксируя здешние исторические реалии, закрепляя их. А то хорош бы я был, не умея наматывать портянок. Хотя, и так, вон, хорош — одно воспоминание о почечной колике всю собранность порушило, пришлось переобуваться заново.
На соседней койке было только заправленное одеяло — мой сосед, друг и санитар уже поднялся. И по-уставному застеленная постель не особо сообщала ни о том, куда пошёл, ни о том, что ему снилось ночью, о чём он думал, отвернувшись носом к стенке.
Я поднялся и начал делать зарядку. Тело, конечно, молодое, здоровое, но нагрузки, что выпадали ему которую неделю, даром не проходили. Мышцы, даже эти, эластичные, надо было разбудить, разогреть и укрепить, готовя к новым подвигам. В том, что подвигам — быть, как-то даже глупо было сомневаться. Не важно, пафосно это для меня звучало или нет, но работа военного хирурга — всегда подвиг. Особенно в ожидании холодной и страшной зимы сорок первого.
Ввиду, как говорится, отсутствия наличия штанг, гирь, гантелей и просто свободного места, занялся гимнастикой Анохина. Про автора, Александра Константиновича, читал когда-то давно, а потом слышал от тренера, но не нашего, а соседней секции, тяжёлой атлетики. Седой квадратный дядька рассказывал о том, сколько всего сделал Анохин для спорта, какую работу проделал до революции: статьи, книги, поддержка молодёжных спортивных движений. Мы, пацаны, тогда тренеров слушали очень внимательно, что своего, боксёра, что этого, который технику работы со штангой показывал на таких весах, к которым и КМС-ы подходили с осторожностью. Мне же понравилось то, что никакого инвентаря, кроме собственного тела, не нужно — следишь за дыханием, выполняешь повторы. И ведь работало же! И без спортзалов, и без абонементов в фитнес-центры.
— Вань… — голос Чарного прозвучал глухо.
Он зашёл в комнатушку и остановился в дверях, потому что почти всё остальное место занимал отжимавшийся от пола я. В руке у него было эмалированное ведро, с которого срывались тусклые капли — резко остановился, плеснул через край чуть.
— Насчёт вчерашнего… Ты это… — он замолчал, подбирая слова.
Коля мялся, явно переживая. Кажется, даже сильнее, чем там, в Харькове, когда хотел остаться с отрядом дожидаться немцев, а тут я его запряг сопровождать раненых. И жену. Тогда у него в глазах были обида пополам с яростью, а теперь неожиданное смущение и вина, что ли?
— Не бери в голову, Коль, — я закончил на восьмидесятом повторе.
Забрал у него ведро, перелил часть в рукомойник. На поверхности воды держались ледяные корочки, прозрачные, тонкие. Зима наступала, как и фашисты. Я плеснул ледяной водой в лицо, и дыхание перехватило. Мозги прочищала такая водичка на раз. Промокнув лицо краем полотенца, я продолжил:
— У всех своя работа. Им надо было проверить, не я ли то письмо написал. Ты, как я понял, имел разговоры и с Зинченко, и с Соколовым на предмет меня.
Я говорил ровно, без укора, потому что и вправду не держал на него зла. И в том, что было сказано, сомнений не имел. Смешно было бы полагать, что в действующей армии, в прифронтовой полосе, а потом и в тыловом госпитале можно работать, оперировать, лечить раненых — и не попасть под наблюдение. Тем более с такой биографией, как у Ивана Николина. Выходец из окружения, сын политзаключённого, чудесным образом спасшийся и вытащивший на себе радистку, умеющий оперировать так, как не умеют военврачи со стажем. За мной должны были следить с первого дня, следили, и я не особенно переживал на этот счёт. Главное, чтоб работать не мешали.
— Ну да, — буркнул он, садясь на койку и кладя руки на колени, как школьник.
— Ну вот, — я зачерпнул воды в стакан, а на ладонь наскоблил перочинным ножиком немного серо-бурого мыла. Опасная бритва, которую мне подарил тот Фридрих, вместе со всем своим ранцем и документами, заточку держала долго. И каждый раз, когда я проводил лезвием по щеке, глядя в маленькое мутное зеркальце или просто наощупь, думал о том, что орудие врага служило мне верой и правдой. Как тот Ганомаг, что остался там, на правом берегу, выполнив свою часть нашей операции по выходу из окружения. — У тебя есть задачи, ты их выполняешь. Если я вдруг окажусь немецким шпионом — выявишь меня. Всё логично.
— Ну ты совсем-то… — вскинулся Коля, явно оскорбившись до глубины.
— В том-то и дело, что не совсем, — я осторожно вёл бритву от носа к уху, стараясь не порезаться, но измерять ту глубину не собирался. — Это называется «критическое мышление», Коль. Когда сперва думаешь, потом выводы делаешь, а только потом говоришь или действуешь. Или стреляешь. Вас, наверное, тоже так учили.
— Нас-то понятно… — напрягся он.
— И нас тоже. Потому что если врач будет сперва делать, а потом думать — это дерьмо на палке, а не врач. Поэтому приглядывай за мной так же, как за остальными, не сбивай прицел. Кто на что учился, так? — я протянул ему руку раскрытой ладонью вверх.
Он посмотрел сперва с непониманием, но почти сразу улыбнулся и хлопнул по ней своей. Брызги чистой, холодной воды с моей мокрой руки окатили нас обоих.
Второй эшелон пришёл ближе к вечеру. Я как раз освободился после долгой операции и шёл по коридору к крыльцу. Чарный вышел из палаты Козырева, кивнув мне и прикрыв глаза — в порядке капитан, спит.
— Да куда ты правишь, чучело! Кто ж так кобылой дёргает, ты другим чем так дёрни, бестолочь! — голос со двора заставил нас перейти на бег моментально.
Мы с Колей вылетели на крыльцо, едва не сбив кого-то из санитаров, и замерли.
На телеге лежала и костерила возницу Зина Плетнёва! Повариха из Шульговки, которую отряд оставил в Харькове, а оттуда перебросили под Воронеж. И вот она догнала нас тут!
— Зинка, твою-то за ногу! Живая! — завопила Оксана Смирнова, слетая с крыльца ласточкой, в том смысле, что неуловимо быстро.
— Окся! — Плетнёва попыталась приподняться на локте, но охнула и повалилась обратно на мешки. — А я гляжу — бардак кругом, мужик тощий, некормленный, табуном ходит! Ясное дело — ты недоглядела!
Выступившие слёзы Зина утирала тыльной стороной ладони, морщась от боли — грудь была перетянута грязным бинтом.
— Э, мать, да тебе, никак, сиську отстрелило? — руки военфельдшера Смирновой двигались в своём, привычном ритме, со звонкой перелайкой старых подруг общего не имеющим. Она осматривала рану, ощупывала края, и лицо её при этом было сосредоточенным и спокойным. Я подошёл ближе, готовый помочь, если понадобится, но видел, что Оксана справляется сама.
— Да фашист, падла этакая, взял моду бомбы бросать прямо в эшелон! Я, как Ванька-то учил, про кулак тот евонный вспомнила — она подняла свой правый, весомый, сжав пальцы так, что побелели костяшки. — Давай перевязывать, как вы, верёвками ноги-руки мотать, откуда кровишша хлестала. А потом рядом ка-а-ак…
— Это бывает, Зин, война ж. Не горюй, если титьку отнимут — будешь «Зинка — один бидон». Или «Полбидона» — это как у доктора настроение будет.
Она закончила осмотр и теперь, присев на край телеги, гладила подругу по голове, убирая слипшиеся от пота и грязи волосы, видя, что состояние её опасений не вызывает.
— А Ваня же Алёнку сыскал, представляешь⁈ — воскликнула вдруг она, спрыгивая с телеги и подавая знак санитарам, чтобы готовили носилки. — Живая, в Бурятии! Фотокарточку прислала.
— Иди ты… — внезапно перешла на шёпот громогласная повелительница полевых кухонь.
— Сама иди! — отозвалась Смирнова, подзывая санитаров и показывая, как брать раненую, чтобы не потревожить плечо и грудь. — Сейчас обработают тебя, отмахнут всё лишнее, и я тебе, стройной и красивой, покажу её. В сестринской у девчат лежит.
Ранение и вправду оказалось не опасным. Осколок сломал два ребра и разорвал мягкие ткани, которых у Плетнёвой было много, о чём Оксана не прекращала шутить даже в ходе операции. Это была, наверное, первая на моей памяти операция, которую от начала до конца сопровождал смех. Зина, которую местно обезболили новокаином, была в сознании и комментировала каждое движение рук врача и военфельдшера, сравнивая нас то с портнихами, то с мясниками, то с сапожниками, но это если было сильно больно. Смирнова в долгу тоже не оставалась, освещая неизвестные нам ранее этапы биографии подруги. Сёстры, стоявшие рядом, прыскали в кулаки. История о том, как Плетнёва куском гнилой конины и тремя крысами накормила дивизию, была невероятной, конечно, но тянула вполне на устное народное творчество, как и вся их звонкая перебранка. А ещё я вспомнил, какие деньги отваливали в моём времени пластическим хирургам женщины за то, чтобы получить хоть малую долю того, чем наделила природа повелительницу кухонь.
Когда Зину перенесли в палату, весь наш маленький отряд собрался там. А оттуда перебрались, шагая осторожно, медленно, к Козыреву, которому ходить было пока рановато. То, как счастливо он улыбнулся, увидев перебинтованную под синим халатом грудь Зинаиды, порадовало меня, как врача — по всем статьям капитан шёл на поправку, как умела только военная разведка: быстро и совершенно незаметно со стороны. А когда повариха показала ему фото Алёнки — замолчал и задышал чаще.
Он глянул на меня, моргая, скрывая слёзы. А потом поднял глаза к потолку. Я кивнул в ответ, а пальцем правой руки постучал ритмично по ладони левой.
— Оглох что ли, Митяй-то? — тихо спросила Зина у Оксаны. Вернее, она думала, что спросила тихо. После бомбёжки или близкого артобстрела говорить негромко мало у кого выходит.
— Сплюнь, дурёха! — ответила та. — Он приехал недавно, да в дороге возьми да надумай помереть. Машиной со станции доставили, не на телеге, как тебя, малоценную. А доктор Николин ему и говорит: Ты, командир, раз надумал такое непотребство, как по Победы над врагом дуба врезать, то у тебя, по всему видать, непорядок в башке! Но это, говорит, мы тотчас же исправим.
При раненых она всегда называла меня по фамилии, Ваней — только при своих, какими давно стали друг другу все наши, добравшиеся до Тамбова. Соседи с коек рядом слушали историю, ухмыляясь, но молча. Про то, что попадать на язык товарищу Смирновой — дурная затея, все знали с первого дня её появления в госпитале.
— Ну во-о-от, — продолжала она. — Колькины Митьку подняли — и на стол к Николину. Взял он коловорот, взял стамеску, да и расколупал Козыреву половину бестолковки-то. Вишь, повязка какая большая? Папаха прямо!
— Мамаха, — перебила её Зина. — Ты давай рассказывай не про бинты! Чего молчит-то он⁈ Чего они тут показывали?
— А? Ну так ему доктор Николин мозги-то вынул, да в ведре прополоскал, хорошо, с хлорочкой, да щёткой потом прошёлся, всю дурь начисто повымыл. Вот и молчит теперь капитан, шуток своих дурацких не шутит. Нечем ему потому что, — невозмутимо продолжила Оксана под фырканье девчат, Коли и соседей Козырева по палате. — А переглядки их понятные всем. Ну, кроме тех, кто дальше котла да корыта не смотрел сроду. Димка-то показал: никак, сам товарищ Сталин фотокарточку велел прислать? А Николин ответил: конечное дело, так оно всё и было! Телеграфом отстучал в Улан-Удэ, срочно, говорит, шлите портрэ́т. Адрес: город Тамбов, четырёхсотый эвакуационный. Сверхмолния!
Она замолчала с таким видом, будто лично принимала запрос Верховного из Кремля на телеграфе. Зина ошарашенно затихла и даже на подначку про котлы с корытами обижаться не стала.
Козырев улыбнулся, глянул на повариху, потом на Оксану, потом на меня. Высунул язык, а правой рукой, указательным и средним пальцем, изобразил рядом ножницы. Я нарочито горько вздохнул и развёл руками.
— А это чего щас было, Окся? — едва ли не робко уточнила Плетнёва, снова проследив за пантомимой.
— Это-то? А это, видать, маленько недомыл доктор в черепушке-то у Митяя. Зинке, он говорит, отстрелило титьки начисто, может, и товарищу геройскому военфельдшеру Смирновой язык оторвёт? — начала «переводить» под хохот Оксана. — А Николин говорит: извиняй, Дмитрий Михалыч, но слабовата железная машина Вермахта супротив геройской Оксаны Палны. Нечего супостату против неё выставить, не придумали их злодейские, говорит, умы, таких танков-бомб-снарядов, потому — скоро войне конец, мы победим!
Отсмеявшись искренне, весело, до слёз, снова смотрели на фотографию, и слёзы у многих появлялись снова. Такие же чистые и светлые.
Спали давно Зина в палате, Оксана и девчата в сестринской. Спали капитан Козырев, военврач Покровский. Даже Коля Чарный, недрёманое око, и тот сопел под одеялом. Почти спал и я, придумав, как и где найти золотые руки, чтобы травматология сороковых годов не была настолько травмирующей, чтобы после переломов от огнестрельных и осколочных не приходилось укорачивать руки-ноги на несколько сантиметров. В кабинете в начальника госпиталя увидел вчерашний номер «Тамбовской правды». Там, на полосах с местными новостями, писали о зарождении нового движения — «тысячников». Рабочие выполняли по тысяче процентов нормы, выковывая, отливая и штампуя Победу здесь, в тылу. Газетам и газетчикам верить меня отучили девяностые годы, и очень хотелось надеяться что здесь, в сороковых, правды в «Правде» было больше. Но в любом случае, проверить стоило. И способы были.
Сергей Мальцев, длинный, худой и нескладный внешне, но двигавшийся бесшумно даже днём, будто по вбитой накрепко привычке, рассказал, что руководство госбезопасности решило создать в соседнем к госпиталю здании подобие библиотеки: медицинские журналы, профильная литература, статьи и монографии уже заказаны и скоро прилетят из Москвы, Казани, Куйбышева, Свердловска и других городов. Я тогда молча кивал, понимая, что чекисты надеяться выловить автора загадочного письма «на живца». А ещё Мальцев поведал о том, что история о том, как я убедил Толю Франта поменять нож и пиджак на винтовку и гимнастёрку в городе обсуждается почти с тем же интересом, что и две сенсационных новости о саботаже с лекарствами и категориями годности к строевой службе. На вопрос о том, удалось ли взять живьём хоть кого-то из немцев, не ответил, и даже по лицу его угадать ничего не получалось. Но то, что у чекистов передо мной нарисовался должок, и это можно было попробовать правильно использовать, я понял.
Эти мысли скользили в голове плавно, убаюкивающе, сон наползал, как ночная мгла, давно окутавшая Тамбов. И именно в это время в коридоре и за стенами госпиталя раздались выстрелы.
Падая с койки, натыкаясь на слетевшего со своей Колю, в руке которого уже был Наган, я с удивлением понял, что звук этот узнал. Короткими очередями по три-четыре патрона трещали те самые «шмайсеры», которые не то МР-38, не то МР-40.