Товарищ военврач III · Глава 6 · Два варианта

Глава 6 · Два варианта

Утром на планёрке-обходе не оказалось Серафимы Николаевны. Её отсутствие заметили сразу, потому что уж слишком привыкли к её негромкому голосу, к тому, как она стоит ближе к окну, заложив руки за спину, и слушает, чуть склонив голову набок.

— А где Ильина? — уточнил я, внутренне надеясь, что услышу «скоро будет», или пусть даже «приболела, придёт завтра».

Девчата, что жили с ней в одной комнате в общежитии, мялись и переглядывались, пока младшая из них, бойкая рыжая Люба, наконец не выдавила:

— Так её ж ночью вызвали на экстренную операцию. Она как ушла, так и не возвращалась.

Дежурный хирург, военврач третьего ранга Гранин, Геннадий Андреевич, только брови поднял. Операций ночью не было — последнюю закончили без четверти двенадцать. Помнил об этом и я, потому что сам и оперировал.

Врачи, сёстры и санитарки переглядывались с заметной опаской. И было отчего. Сперва аресты, потом налёт с пальбой и трупами, тайники какие-то, народ вооружённый в коридорах… Для тылового сортировочного госпиталя даже что-то одно было перебором, не то, что вся эта лавина событий разом. А теперь вот пропажа ведущего хирурга. Цепочка выстраивалась паршивая.

Я хмуро глянул в окно. За мутноватым стеклом по двору к стоявшему у входа Мальцеву подбежал какой-то боец в комбинезоне и зашептал что-то на ухо. Длинному лейтенанту пришлось для этого сильно склониться, поэтому рванулся он, дослушав, будто бегун с низкого старта. Невысокий бежал за ним не отставая, хоть и проигрывал в длине ног. И ясно было дураку — это у них точно не салочки и не «весёлые старты».

— Так, товарищи, — сказал я, отворачиваясь от окна. Голос звучал глуховато, но твёрже, чем ожидал. — Уверен, что ситуация прояснится, причём в самое ближайшее время. Учитывая опыт и мастерство тех, кто следит за порядком вокруг, сомнений в этом нет.

— А если её немцы выкрали? — со слезами в голосе спросила Люба.

Я помолчал. Обманывать их не хотелось абсолютно. Подбирать какие-то утешительные слова — тоже. Но озвучивать свои подозрения вслух хотелось ещё меньше.

— Я вам врать не буду, — сказал я наконец. — Вариантов ровно два. Или её спасут и вернут наши, или мы Серафиму Николаевну больше никогда живой не увидим.

Мужики нахмурились, женщины побледнели, кто-то за моей спиной всхлипнул. Люба закрыла лицо ладонями.

— Так, ну чего опять за сопли-то⁈ — не выдержала Оксана, выступая вперёд. — Это, мать её, война, тут каждый день и час последними могут быть. Но и ты тоже хорош, Иван Николаич… Заранее Фиму… Серафиму Николавну хоронить не станем. Надеяться будем на лучшее. И верить! Вера, она, бывает, только одна и спасает.

— Всё так, — кивнул я, надеясь, что по глазам моим товарищ военфельдшер догадается, как я был ей сейчас благодарен за эту скупую поддержку. — Операции Ильиной поделим: три мне, две Геннадию Андреевичу…

— Две я заберу, Иван, — неожиданно подключился начальник госпиталя.

Покровский стоял в дверях с видом человека, который не спал неделю, а потом проснулся от артобстрела: тёмные круги под глазами, щетина, волосы, обычно аккуратно причёсанные, торчали вихрами, как у только поднявшего голову от подушки.

— Спасибо, Николай Сергеевич, — кивнул я. Это было очень кстати. Пять дополнительных операций за день я бы, пожалуй, и вытянул, но мы потеряли бы время. — Так, по работе всё. Насчёт случая с Серафимой Николаевной… Надо передвигаться вне госпиталя парами или группами, особенно девчатам. Уверен, что всё будет хорошо, но время такое, бдительность лишней не бывает. А когда что на службе, что по пути в общежитие или домой все друг у друга на виду, такого повторяться не должно. Вызовы в госпиталь будут за личной подписью товарища Покровского. Получится же десяток бланков подписать и раздать заведующим отделениями, Николай Сергеевич? С циферками в уголке, чтоб не нарушать отчётности.

У меня в голове фраза прозвучала голосом известного мультипликационного кота, но, понятное дело, никто из местных этого не понял. Начальник госпиталя важно кивнул.

— Вот и отлично. Вопросов нет? За работу, товарищи! Коль, на два слова.

Когда все поспешили по рабочим местам-постам, я подошёл к Чарному ближе:

— Там суета какая-то нездоровая во дворе, Коль. Мальцевские бегают, как настёганные, и он сам с ними. Ты бы узнал потихоньку, что к чему?

— Сделаю, — серьёзно кивнул он. Почти как главврач, который даже не подумал задавать вопросов о том, чего это я тут раскомандовался. Потому что понимал, что решение было самым простым и самым верным. Ну, или просто от усталости и бессонницы.

— И ещё. Посади кого из своих дружинников у дверей. Кого поглазастее, с тетрадкой, карандашом и часами. Чтоб время входа-выхода всех из персонала перед глазами иметь, если вдруг что случится. Есть кого?

Он задумался. Это сортировочно-эвакуационный госпиталь, тут много народу. И, к сожалению, для того чтобы найти такого, кто одновременно мог и сидеть, и смотреть, и писать, приходилось поломать голову. Каждый день кого-то привозили с передовой, кого-то отправляли дальше на восток, и список тех, кто был «ходячим», с глазами и пальцами на нужной для письма руке, постоянно менялся. Но в Коле я почему-то был уверен.

— Пока двое есть. Пойду наряды распределю. То есть дежурства, — поморщился он.

Не ошибся я в парне. Пожал ему руку и хлопнул по плечу.

Ампутации отдал коллегам. Себе оставил ранения грудной клетки и брюшной полости — то, с чем лучше всего справлялся и в чём у меня совершенно точно был самый богатый среди всех тут опыт. Покровский, когда я распределял столы, только одобрительно помычал — из «моих» пока живы были все до единого. Да, чудеса с точки зрения статистики, но факт, притом упрямый: выживаемость у меня пока держалась стопроцентная. И общегоспитальную очень выправляла.

Теперь и по четырёхсотому госпиталю уже пошла втихую слава про доктора, который будто бы с самим Николой Угодником в родстве. Я слышал, как санитарки шептались об этом в коридоре, как раненые сами просились «к тому, молодому, который не зарежет». И удивительнее всего было то, что к распространению этих идеологически сомнительных слухов оказались причастны коммунисты и комсомолки. Но мне об этом думать было некогда. Работа стояла — только успевай.

Первым на столе оказался лётчик. Я читал его карточку, а потом слушал историю, рассказанную Смирновой. Она, как и всегда, была бесценным источником информации, добывая её как бы ни лучше Чарного. Отличало их то, что Коля полученными сведениями делился скупо, «в части касающейся». Оксана по-женски выдавала на-гора всё. Или почти всё, как предположила не ко времени разгулявшаяся после беседы с Березиным паранойя. Но я снова отмахнулся от неё, предпочитая верить своим. Особенно боевому военфельдшеру, от которой снова пахло ландышами, и которая рассказывала так, будто всю историю видела собственными глазами, прожила лично.

Лётчика звали Вадимом, старший лейтенант, двадцати пяти лет от роду. Он летал на санитарном «ПС-84», таком же, на котором мы выбрались из Харькова. Позавчера ночью его машина, гружённая ранеными, поднялась с полевого аэродрома где-то за линией фронта. Дюжина лежачих и пять санинструкторов, все легко раненые, летели домой. Обратным рейсом Вадим Горелов и его экипаж должны были, выгрузив «трёхсотых» в тылу, доставить медикаменты к передовой. Просто, буднично, если не считать того, что небо над Украиной, над линией фронта, уже не было нашим.

Зениткам фашистов было всё равно, санитарный борт над ними, или какой-то другой. Первый снаряд разорвался рядом с левым двигателем, осколки пропороли обшивку, ранили второго пилота-штурмана и убили стрелка-радиста. Второй снаряд лёг точно в фюзеляж, в отсек с носилками, на которых лежали те, кто должен был получить второй шанс.

Горелов дотянул машину до аэродрома. Вслепую, на одном двигателе, с перебитыми тягами и дырой в фюзеляже. Когда борт коснулся земли, упав на брюхо, потому что шасси заклинило, и загорелся, тушили его всем миром. Вернее, половиной, пока вторая половина спешно выгружала «лежачих». Из них убило двоих и девочку-санинструктора. На обшивке потом насчитали пятьдесят две пробоины. Пятьдесят две смерти прилетели в самолёт. Пять «двухсотых» — второй пилот не дотянул до земли, осколком порвало крупный сосуд, он истёк кровью в воздухе.

Сам Горелов был жив, хотя по законам физики, физиологии и теории вероятности должен был умереть ещё там, в воздухе, когда осколки зенитного снаряда вошли ему в левую половину грудной клетки. Или потом, когда другой борт, поднятый спешно, нёс его в Тамбов. Или в любую секунду. Но Вадим был жив, и этими невероятными стойкостью и упорством напомнил мне о товарище «Иванове», говорить о котором мне настоятельно не рекомендовал командир Харьковской бригады НКВД, хороший человек Михаил Григорьевич Соколов.

На снимке, который мне показали перед операцией, было видно: осколок, вошедший через четвёртое межреберье, разорвал верхнюю долю левого лёгкого и застрял в средостении, буквально в миллиметре от дуги аорты. Второй осколок, поменьше, сидел в нижней доле. Кровь заполняла плевральную полость почти на треть, воздух поджал лёгкое до размеров кулака. Дышать самостоятельно Горелов уже не мог — только хрипел, судорожно заглатывая воздух широко открытым ртом, и лицо его, молодое, с ещё не зажившим шрамом на подбородке, приобретало тот самый синюшный оттенок, который я слишком хорошо знал.

Я стоял у стола, уже в перчатках, и смотрел на разметку, сделанную химическим карандашом по рентгеновскому снимку. Тонкие линии показывали, где именно засели осколки. Хороший снимок, чёткий, спасибо рентгенологу Степанову Леониду Ильичу. Мы с ним с самой первой нашей встречи поладили, когда я зашёл к нему и сказал: «Это не снимок!». Старик хмуро обернулся, явно собираясь сообщить непонятному молодому врачу пару ласковых. Но не успел, потому что я продолжил, показывая на плёнку, кое-где в бурых пятнах: «Это не снимок, а шедевр! Спасибо вам огромное, товарищ Степанов! Потеряли бы мы парня без такой картинки. А теперь он жить будет, придёт и сам вам спасибо скажет». Я пожал онемевшему деду руку тогда и ушёл, оставив его прокашливаться и смаргивать неожиданные слёзы.

Сейчас одной проекции было мало, очень мало. Будь у меня хоть какой-то аппарат УЗИ, любое старьё и хлам — я бы видел картинку двухмерно, и это было бы сейчас очень кстати. Но работать приходилось по плоскому отражению, по которому невозможно было узнать, на какой именно глубине в живой, дышащей, пульсирующей плоти затаилась смерть. А второй снимок Вадиму сделать уже не успевали.

— Новокаин, — сказал я.

Разрез делал по четвёртому межреберью, аккуратно, стараясь не задеть крупные сосуды. Кожа, подкожная клетчатка, мышцы — всё привычно распахивалось настежь под скальпелем, обнажая дуги рёбер. Рёберный распатор, лёгкий скрип хрящей — и вот она, плевра, напряжённая, сине-багровая от скопившейся под ней крови. Вскрыл коротким движением, и из раны со свистом вырвался воздух, а за ним — тёмная, почти чёрная кровь со сгустками.

— Отсос! — скомандовал я, и в рану нырнула резиновая груша с длинным носиком.

Никакого электроотсоса, конечно, не было. Только эта груша, которую сжимала и разжимала Оксана, вытягивая кровь из плевральной полости. Медленно, мучительно медленно, кубик за кубиком. Мы с Катей чистили и сушили салфетками. Сёстры молчали, только Маруся время от времени докладывала, следя за секундной стрелкой на слишком больших для её тонкого запястья наручных часах:

— Пульс девяносто, нитевидный. Сто десять, слабеет, аритмия. Восемьдесят, наполнение улучшилось.

Лёгкое начало расправляться. Я видел, как розовеет его поверхность, как оно медленно заполняет освободившееся пространство. Но главное было впереди — осколки.

Первый, тот, что сидел в нижней доле, я обнаружил почти сразу. Он вошёл неглубоко, застряв в паренхиме, и в раневом кармане чернела свернувшейся кровью гематома. Удалил его пулёвками аккуратно, стараясь не повредить здоровую ткань. Кровотечение прижала салфеткой, смоченной в горячем физрастворе, Катя Белова, и подождала, пока я наложу лигатуру и кровить перестанет.

Второй осколок сидел глубоко. По снимку я знал, что он рядом с аортой, но когда зонд коснулся его, рука едва не дрогнула. Он лежал не рядом, а буквально на дуге аорты, упираясь острым краем в стенку сосуда. Каждое сокращение сердца, каждый пульсовой толчок мог сдвинуть его. Миллиметры — и в аорте появится крошечное отверстие, из которого под давлением рванётся алая струя, разрывая сосуд дальше. И его больше уже никто не сошьёт.

— Длинный, — сказал я, и длинный хирургический пинцет лёг в ладонь.

Осколок вытащил не дыша. Медленно, по миллиметру, следя за тем, чтобы его край не задел стенку сосуда, по подложенному хирургическому шпателю, как санки в горку. Когда он наконец вышел, по операционной пронёсся общий шумный выдох — все, кто был у стола, задерживали дыхание вместе со мной.

Пришлось делать резекцию верхней доли — слишком большие повреждения для самого малого отдела лёгкого. Которое дышало само по себе, неравномерно, толчками, и этим только мешало работать. Но он дышал, а значит, был жив. И только это было главное. В моё время такие операции делали с полным контролем дыхания, с компьютерной навигацией, мониторами во всю стену и плазменными скальпелями. Здесь же только мои руки, советская сталь и опыт двух жизней. Хотя в данном конкретном случае, как и во многих других, память Вани Николина помочь не могла ничем. Но хотя бы рассказала ещё там, за Днепром, как и что тут было принято называть.

Через три с половиной часа я наложил последний шов. Горелов дышал ровно, с хрипом, но с «правильным» хрипом рабочего лёгкого. Пульс держался на восьмидесяти. Маруся, не отрывавшая пальцев от его запястья, подняла на меня глаза и молча кивнула: всё в порядке.

— Всем спасибо за отличную работу, товарищи! Не отлетался ещё наш лётчик, — нет, шутить, пожалуй, всё-таки не моё.

— Вам спасибо, Иван Николаевич! — вразнобой, но с радостью, которая была слышна, ответила мне вся бригада. Вся семья. И глаза Оксаны над маской улыбались.

В ординаторской было пусто. Я сел к столу, налил себе остывшего чаю и замер, глядя в одну точку. Перед глазами всё ещё стоял тот осколок на дуге аорты и сходящиеся к нему зубцы пинцета. Одна ошибка — и Горелов больше никогда не поднялся бы в небо в том смысле, в каком заключалась его лётная работа. Повезло. Ему — с тем, что осколок остановился именно там, где я смог его достать, и не убил парня раньше. Мне… Мне просто очень повезло. Значит, все мои знания и весь опыт имели значение. И этим тоже нужно было делиться, и чем быстрее, тем лучше. Чем больше врачей будут знать специфику работы в полостях, доступную нам, их потомкам, тем больше бойцов мы спасём, тем больше будет тех самых потомков, тем быстрее закончится эта чёртова война. Но учить надо лучших. Здесь, в госпитале, лучшей была пропавшая утром Ильина…

Я хотел уже было выйти на улицу, чтобы глотнуть свежего воздуха не из форточки, как дверь в ординаторскую распахнулась и влетела Оксана, бледная, со сбившейся косынкой. И тут же захлопнула дверь за собой. Прижалась к ней спиной и выдохнула только тогда, когда убедилась, что лишних людей в комнате не было.

— Светки нет! — выдохнула она, глядя на меня в упор.

— Костаковой? — уточнил я, хотя уже знал ответ. В госпитале были и другие Светки, но тон Оксаны не оставлял сомнений: пропала именно та Светка, которая все последние дни вертелась у нас перед глазами, ответственная, инициативная и шустрая, как школьница. Лёгкая…

— Её. Остальные Светки по местам, — подтвердила Смирнова, переводя дух. — После обхода — как корова языком! Что ж на напасть-то такая сегодня⁈

Она замолчала, но я видел её напряжение и страх. Не за себя — за девчонку, вчерашнюю студентку, коллегу и товарища. Оксана Павловна Смирнова, видавшая и финскую, и окружение, и бомбёжки, сейчас была напугана так, что даже забыла это привычно скрыть за шутками или руганью.

— Что думаешь? — спросила она тихо.

— То же, что и на планёрке, Оксан, — пожал плечами я. — Два варианта. Или спасут — или нет. Но скорее всего сами придут. Или привезут их, на «Эмках», с улицы Энгельса…

— Да твою-то в господа Бога… — она сжала кулаки, вряд ли поняв мой намёк на товарищей-«коллег». — Ну как же так⁈ Чего эти волки тогда двор без толку сторожат, раз у нас с утра одни потери⁈ Фимка пропала, Светка пропала… Кто следующий, я⁈

— Это вряд ли, — задумчиво протянул я, глядя на неё. Понимая, что мысли снова появлялись вообще не своевременные и для Вани Николина вряд ли характерные.

— Поясни, — попросила она, подходя к столу и садясь рядом. Опять эти ландыши…

— Сама всё понимаешь, — я понизил чуть голос, от чего она склонилась ещё ближе.

— Удиви, — едва ли не шёпотом вырвалось у неё.

— Нет… — пауза длилась. Она смотрела на меня не моргая. — Нет у подлой железной машины Вермахта методов против геройской Оксаны Палны!

— Да твою ж… — она отстранилась и хлопнула меня по ладони. В шутку — это по глазам было ясно. — А я-то уж было уши развесила, галоша старая!

— Не галоша точно, и уж совершенно точно не старая, — я положил вторую ладонь сверху на её. Тонкая кисть вздрогнула, но осталась на месте, между двумя моими.

— А Зинка говорит — старая… — тон её снова упал. А глаза горели совсем не так, как бывало, когда она собиралась обложить кого-то.

— А ты не слушай никого, Окс. Люди много что говорят, всех не переслушаешь. Есть те, чьи слова важны и имеют значение. И остальные. Слушать надо только первых, — я не мог отвести от неё взгляда.

Госпиталь, кровь, боль, смерть вокруг, рядом, прямо под руками. Война от севера до юга, уносящая каждую минуту жизни, чужие жизни. Мы ничего не могли с этим поделать. Мы даже глаз друг от друга отвести не могли, будто боясь, что стоит моргнуть — и едва приоткрывшаяся за этими глазами напротив чужая душа так и останется навсегда чужой.