Товарищ военврач IV · Глава 14 · Верить и ждать

Глава 14 · Верить и ждать

Зина разинула рот. Коля нахмурился. Покровский выронил трубку.

— Окся — в палату бегом, я догоню! — крикнул я, одним движением разворачивая товарища… товарища жену, выходит, и подхватывая падающую трубку у самой столешницы

— Николин! — рявкнул я в трубку.

— Васин на проводе, — раздался знакомый, чуть суховатый голос. — У вас там что-то срочное?

— Да, товарищ Васин, — я чудом не развил матом мысль о том, что это военный госпиталь, а не богадельня, и тут всегда что-то срочное. О том, что умирает безногий мальчишка, который только-только поверил, что будет жить, и что мне ну вот совершенно не до болтовни.

— Перезвоните, как освободитесь! Успехов! — и в трубке что-то защёлкало.

Я всучил трубку Покровскому и рванул за Оксаной.

В палату влетел через считанные секунды после неё, сразу увидев то, чего точно не хотел. Но был готов. Сергуня лежал на койке, выгнувшись, будто пытался вдохнуть и не мог. Лицо его из просто бледного, каким оно было после операции, стало синюшным, губы вообще почти чёрные.

— Одышка, посинел, кровью харкал, — как из пулемёта отстрелялась Оксана, едва я переступил порог.

Кому другому такой краткий анамнез ничего не сообщил бы. Мне хватило за глаза.

— Давление? — на ходу снимая с Серафимы, стоявшей тут же, фонендоскоп, спросил я.

— Девяносто на шестьдесят, падает, — выпалила Маруся, стоявшая у изголовья с другой стороны. Руки её лежали под обе стороны шеи сержанта, она считала пульс и контролировала наполнение. Молодец, девочка. Растёт. — Пульс семьдесят, нитевидный!

— Руки, — мотнул головой я, прикладывая мембрану фонендоскопа к левой стороне груди.

Маруся отдёрнула пальцы. Да, именно этого я и ожидал, но до последнего надеялся не увидеть. Шейные вены набухли, выглядя в точности как на слайдах по патофизиологии, где иллюстрировали острую правожелудочковую недостаточность. Сердце не справляется, кровь застаивается, давление в малом круге растёт.

Ну, если сейчас ещё и…

— Что с ним? — не ко времени спросил кто-то, но я только палец поднял, требуя полной тишины, передвигая мембрану фонендоскопа чуть выше.

Ну да, так и есть: над лёгочной артерией, во втором межреберье, второй сердечный тон звучал громче, чем справа. Тромбоэмболия лёгочной артерии, та самая ТЭЛА, которая в моём времени лечилась тромболитиками и антикоагулянтами, а здесь, в сорок первом, не лечилась, кажется, ничем, никем и никогда. А ведь я только сегодня обещал ему, что он будет бегать. Так, это всё потом!

— Пиявок! — выкрикнул я, и слово это, кажется, удивило меня самого не меньше, чем всех остальных. — В третью операционную их И его туда же!

Остальные удивлялись уже кто на бегу, кто — помогая переносить раненого, и на меня поглядывали куда тревожнее обычного. Оно и понятно: после кошек и заклинаний, после зеркальных камер и летающих носилок — теперь ещё и пиявки.

Я быстро мыл руки, мысли неслись ещё быстрее. Откуда эмболия? Скорее всего, тромбоз глубоких вен культи. Первые ампутации были, если верить карточке, двое суток назад, ткани травмированы, кровоток замедлен — идеальные условия для образования тромба. Который теперь забил лёгочную артерию.

— Что будешь делать? — спросила Оксана.

Стоявшая чуть позади неё Ильина кивнула, молча подтверждая вопрос. Но только у Серафимы интерес был, наверное, больше академический, а у Окси — сугубо практический: ей надо было знать, какие инструменты готовить в первую очередь.

— Резать и шить! — огрызнулся я, хотя прекрасно понимал, что она тут совершенно точно ни при чём. Просто злость пополам с адреналином уже кипятила кровь. На фашистов, которые оставили парня без ног, на безмозглый сгусток венозной крови, который решил, что может вот так взять и убить моего Калинина.

Пиявок принесли бегом. Болотного цвета извивающиеся твари в стеклянной банке, которую держала в вытянутых руках перепуганная санитарка, смотрелись мерзко, конечно — с детства их не любил.

— Раствор с глюкозой струйно, — велел я. — Строфантин.

Надо было повысить хоть как-то давление, понизить свёртываемость крови и быстро поднять частоту сердечных сокращений. Раствор чуть наполнит кровоток, сердечный гликозид заставит сердце биться чаще и сильнее. Тоже, конечно, не идеальный вариант, но других у меня по-прежнему не было.

— Пиявки — на область печени и на проекцию бедренных вен, — я кивнул Марусе, которая уже стояла с банкой наготове. — Вот сюда, и вот сюда. Окся, новокаин. Скальпель.

Девчата засуетились, раскладывая зеленоватые шевелящиеся кляксы по телу Сергуни, предварительно капая на кожу сахарный сироп — так кровососы охотнее вгрызались в живого человека. Я обколол и вскрыл паховый канал на правой ноге — там, где культя была более отёчной. Так, вену выделить. Наложить лигатуру выше места впадения глубокой вены бедра. Нарушение венозного оттока от конечности — это отёк, боль, риск ишемии мягких тканей, но гарантия того, что новые тромбы не забьют лёгочную ещё хуже.

— Коля! — позвал я, не оборачиваясь. — Там мастера у ворот варили что-то утром. Мне нужен баллон с кислородом, голубой такой.

— Понял!

— А как же он с перевязанной веной… — начала было Ильина. Она стояла за моим плечом и смотрела на операционное поле.

— Это тромбоэмболия… закупорка лёгочной артерии, — сквозь зубы отозвался я, продолжая подшивать многострадальную Сергунину ногу. То, что от неё осталось. — Если туда набьётся больше тромбов — то никак. Если удастся помочь — снимем лигатуру после.

— Гепарин! — вдруг воскликнула она, и я дёрнулся в её сторону так, что чуть иглодержатель не выронил.

— Что⁈ — о том, был ли он в сорок первом, ни одна из памятей ничего мне не говорила.

— Гепарин! — повторила Ильина, глядя на меня широко раскрытыми глазами. — Нам же на курсах при академии рассказывали! В Ленинграде, ещё до войны, группа профессора Кудряшова вела разработки, я была на их лекциях. У меня есть один пузырёк, экспериментальный, тогда подарили на память! Он в сейфе, в ординаторской!

— Быстрее! — Говорить было не о чем. Я думал, что он появился в клинической практике только после войны, в конце сороковых, но, видимо, что-то перепутал. Да какая разница! Был бы гепарин — я бы с этой скользкой, противной шевелящейся дрянью вообще бы не возился.

Пузырёк оказался без маркировки, но в пенальчике, откуда его доставала запыхавшаяся Серафима, обнаружилась бумажка с едва читаемым описанием препарата. Концентрация, способ применения, дозировка — всё, как полагается. Не было только даты выпуска и номера серии, ноу меня тут не складская ревизия, мне не до придирок. Да, это был не промышленный выпуск, действительно на памятный сувенир походило гораздо больше, чем на заводскую фасовку или запайку по ампулам.

— Один кубик болюсно сразу, — велел я, пробежав глазами по строчкам, поняв, что в одном миллилитре как раз будет требуемое количество единиц действия. — Ещё два — в систему с раствором.

На глаз в ёмкости было не меньше двадцати миллилитров. Должно было хватить, наверное. Если у него всё в порядке с остальными сосудами, то может даже и помочь. Но если, к примеру, язва откроется, или что-то из подшитого и перевязанного вчера закровит — то уже не свернётся. И тогда снайпер Калинин не только обезножит, но и отстреляется окончательно. Так, ну-ка отставить, Николин!

— Куда его? — раздался сдавленный голос Коли. Они с одним из Мальцевских втаскивали в операционную похожий на авиабомбу баллон с кислородом.

— В головах ставь, — велел я. — Надо потом будет какую-нибудь каталку для них придумать, чтоб сёстры могли из палаты в палату возить. А пока — маску вон приладь к нему.

Мне с ними всеми очень и очень повезло, всё-таки. Сёстры освободили место, бойцы установили баллон, маска Эсмарха со шлангом вообще будто сами собой нашлись. И Сергуне повезло куда больше — кислород пошёл, и я увидел, как начал пропадать цианоз верхней части туловища. Синева отступала сперва от ключиц, потом сходила с шеи, потом от губ. Кровь насыщалась кислородом. Лёгкие, хоть и с трудом, но начинали справляться. Тут и без пульсоксиметра было видно, что оксигенацию удалось хоть немного поднять.

— Гепарин — по кубику каждые четыре часа, — сказал я Кате. — Контроль свёртываемости по Бюркеру каждые два часа. Чуть что не так — звать меня.

Белова кивнула и прилежно записала всё в тетрадочку на подоконнике. Там у неё, кажется, вообще всё, что произошло за эти несколько минут в палате, было зафиксировано, даже, вроде бы, рисунки какие-то. Золотая голова, чудо, а не медсестра.

— Следим за пульсом, — проговорил я, выслушивая сердце Сергуни. Оно билось — слабо, неровно, но билось. — Смотрим за состоянием слизистой и кожных покровов. Через пару-тройку часов будет ясно.

— Что будет ясно? — шёпотом переспросила Маруся.

— Да всё, — вздохнул я, вынимая неудобные ушные наконечники фонендоскопа. — У нас с ним одна надежда — на спонтанный тромболизис… то есть рассасывание тромба. Организм сам должен растворить тромбы, которые уже в артерии. Всё, что можно было сделать, мы сделали. Теперь остаётся только ждать.

Да, в нашей работе, как и в работе авиамехаников, самым тяжёлым было не пилить кости, не сшивать нервы, а ждать.

Николай Сергеевич, когда я вошёл, сидел за столом и перебирал бумаги. Вид у него был усталый, но когда он поднял на меня глаза, в них читался всё тот же немой вопрос, который я видел у всех в операционной: «Ну что? Как?». Я коротко доложил о проделанной работе. Тромбоэмболия, перевязка вены, гепарин, кислород. Сделали всё, что смогли.

Покровский только головой покачал и пододвинул мне телефон.

— Васин у аппарата.

— Николин, «четырёхсотый».

— Товарищ Николин, — начал он, — поручено повторно осведомиться о том, какие потребности есть у госпиталя и у вас лично.

— У госпиталя есть потребность в монтаже магистралей для подачи кислорода из баллонов к койкам с тяжелоранеными, — сообщил я, вызвав ещё большее удивление Покровского. — Нужны препараты: гепарин, строфантин, любые глюкокортикостероиды. Полный список готов предоставить завтра утром, как и возможную схему разводки трубок-магистралей по кислороду.

— Принял, — отозвался Васин. И, помолчав, спросил: — А… вам лично?

Вот тут я на секунду замялся, потому что то, что нужно было мне лично, к медицине и снабжению никакого касательства не имело. Хотя, это как посмотреть…

— А мне лично остро необходимо пригласить на новоселье товарищей Митряшова, Березина, Матросова и вас, товарищ Васин.

Трубка замолчала. Я слышал, как на том конце провода что-то едва слышно зашуршало — кажется, старший лейтенант прикрыл микрофон ладонью и обернулся к кому-то, кто был рядом. Потом шуршание прекратилось, и голос Васина, как мне показалось, с едва уловимой ноткой удивления, произнёс:

— Принял. Передам. Спасибо. Отбой связи.

Госпиталь жил своей обычной, давно заведённой жизнью. Шли плановые операции, отправлялись на станцию стабилизированные раненые — те, кого можно было эвакуировать дальше в тыл, освобождая места для новых, в которых, как я совершенно точно знал, ещё несколько лет недостатка не будет. Ездили машины и телеги, ходили и бегали врачи и медсёстры. Шёл к концу октябрь страшного 1941 года, на фронтах каждую минуту гибли красноармейцы и командиры.

А Сергей Калинин жил.

— Говорит Москва! — раздался вдруг крик из коридора.

Я поднялся с табурета и, ещё раз проверив пульс Сергуни, вышел в коридор. Раненые, кто мог ходить, ковыляли в сторону столовой, поддерживая друг друга. Из палат неслось: «слухай там шибче, браток, расскажешь слово в слово потом, чего товарищ Левитан сказал!».

В столовую набилось народу столько, сколько на приём пищи не приходило — у Плетнёвой с первого дня были графики, какая палата во сколько питается, работа в пищеблоке была налажена строго и сразу. У стены стоял чёрный радиоприёмник — большой, тяжёлый, с матерчатым динамиком, из которого звуча знакомый голос. Я невольно вспомнил, как удивился, узнав, что ещё летом сорок первого у населения изъяли все приёмники, чтобы избежать фашистской пропаганды. Но у руководства «четырёхсотого» было специальное разрешение, и в кабинете Покровского лежала регистрационная карточка со сведениями о «владельце радиоустановки» и всеми положенными печатями. Бланк был Наркомсвязи СССР. Печати были от другого Наркомата.

Наши войска вели бои с противником на Можайском, Малоярославецком, Харьковском и Таганрогском направлениях, — разносился над притихшими людьми голос Левитана.

Я слушал и вспоминал Первую Советскую города Харькова. Тамошних врачей и сестёр, с которыми довелось работать. Помощь и содействие сотрудников госбезопасности. Стараясь не думать о том, кто из них сейчас оставался в живых. Харьков сдали в конце октября — это я помнил из школьного курса истории. Значит, те, кто не успел эвакуироваться, сейчас или в оккупации, или в плену, или погибли. Думать об этом не хотелось совершенно, но не думать не получалось.

За последние двадцать дней произошло дальнейшее серьёзное ухудшение морального состояния солдат немецко-фашистской армии, — продолжал Левитан. — Многие пленные немецкие солдаты проявляют явное неверие в победу фашистских войск.

— Ну, ясное дело! — раздался чей-то возбуждённый шёпот. — Куда им против Красной Армии!

— Точно! — поддержал другой голос. — Супротив нас немчура сроду не стояла!

Стало обычным явлением, что немецкое командование водит своих солдат в бой пьяными, — с осуждением произнёс диктор.

— Вот же паскуды! — возмутилась Зина, которая стояла тут же, скрестив привычно руки под грудью. — Ничего святого во мразях, ёксель-моксель! Пьяных на верную смерть гонют — это ж до чего надо дойти!

Она говорила тихо, почти шёпотом, чтобы не мешать слушать затаившим дыхание соседям.

Среди захваченных в плен фашистских солдат встречается много людей с серьёзными физическими недостатками, — продолжал Левитан, и в его голосе слышалось, кажется, искреннее омерзение. — Как-то: отсутствием с раннего детства одного глаза, сильной близорукостью, при которой человек без очков совершенно не видит, с хромотой в результате неоднократных операций по случаю гниения ноги и с другими подобными физическими недостатками.

— Всё, до ручки дошёл фашист! — возбуждённо зашептались раненые. — Хромых да убогих, косых-кривых на фронт шлёт! Видать по всему, здоровые-то у них уж кончились, раз такое пополнение приходит!

— Да были ли вообще здоровые там? Это ж додуматься надо — на Советский Союз сунуться! Полоумные, точно!

Вокруг меня стояли люди, у многих из которых тоже не было руки, ноги или глаза. Но собственные увечья их совершенно не заботили. Каждый знал, что здесь, в «четырёхсотом», советская медицина и «Николины чудеса» поставят на ноги, даже если их нет.

А сержант Калинин продолжал жить.

Расходились после завершения сводки нехотя, шумно и оживлённо обсуждая услышанное. В том, что всю фашистскую шваль, косых и корявых, пьяных и деморализованных, товарищ Сталин и его верные маршалы со дня на день погонят поганой метлой с родимой землицы, и уже весной вместо танков и бойцов в поля выйдут трактора и весёлые ребята, ни у кого не было ни малейших сомнений.

Слушать это осенью сорок первого года было невыносимо почти так же, как понимать то, что для Сергуни я сделать больше ничего не мог. И от этого на душе было погано. Поэтому, когда зашёл в свою камеру-келью и повернулся закрыть дверь, в чувствах пребывал не в самых лучших.

— Темно тут у тебя, однако, — раздалось из-за спины. И отреагировал я вполне ожидаемо для своего состояния.

— Ну, мамку-то, покойницу, не трогал бы, — хмыкнула темнота старым хрипловатым голосом.

— Андрей Ильич, простите, вырвалось, — буркнул я, осторожно, боком пробираясь к тумбочке и нашаривая в кармане коробок спичек.

— Бывает, — дипломатично отозвался мрак голосом старого волкодава.

Спичка вспыхнула с третьего или пятого раза. Я не удивился бы, пожалуй, увидев, как в трепещущем свете стоят вдоль стен ещё человека три из органов. Успел было порадоваться тому, что товарищ Дед посетил меня сольно, но, как водится, зря.

— Привет тебе из столицы, Ваня.

Стекло керосинки редким чудом не лопнуло у меня прямо в пальцах. Вот тебе и «с новосельицем»…