Глава 12 · Живые и железные
Укола я даже не почувствовал. Только холодок по вене — и тут же тяжёлая, будто свинцовая, волна. Последнее, что осталось в памяти — губы Оксаны, которые шевелились, не то молитву творя, не то, и это было больше похоже на правду, снова поминая мать, ногу и угол. А потом настала ночь и темнота, и чьи-то руки подхватили меня и куда-то понесли. Или это несла меня по течению пресловутая река времени.
В темноте мелькали картины, то приближаясь, то отдаляясь, уходя на задний план, но не пропадая. Оставаясь в памяти навсегда. Горела Перегоновка, рычали танки, снова и снова падал сапёр Стёпка, которому я так и не успел зашить три дыры в груди героя. Но хуже всего был Рахим, который стоял ко мне вполоборота, бережно поглаживая свою «счастливую» тюбетейку. Когда обернулся, лица у него не было. Только чёрная дыра.
— Долго проспит? — Загорский говорил тихо, шагая рядом с телегой.
— До утра должен, Пётр Семёнович, — отозвалась Оксана. — Там амитал был трофейный, я про него только в журнале читала. Вроде, нельзя же нашими препаратами при контузии загружать?
— Нельзя, верно. Но иногда приходится, — вздохнул военврач третьего ранга. Слишком часто и слишком близко сталкивавшийся за последние месяцы с тем, что многое, из списка «нельзя» делать приходилось, потому что был список «надо».
— Если тремор не пройдёт — оперировать не сможет. Жалко, золотые руки, — вздохнула она, споткнувшись о какой-то корень и едва не упав. Загорский поддержал под локоть, его руки не дрожали.
— Весь целиком парень золотой, Оксана Павловна. Прав был Горбатюк — зря я косо глядел на него. Так, как он работает, мне и не снилось.
— Не будем хоронить Ваню, Пётр Семёнович, заранее. И себя не будем. Мы спаслись, идём с разведкой, бойцы проверенные, отличные, — воодушевлённость в её голосе была слишком уж искренней для правды. — Слышали, что бойцы говорят?
— Слышал, — усмехнулся Загорский. — Что кабы не Николин-доктор, все бы сгинули. И мы, и разведчики, и вся деревня. Как Бог, говорят, ему знак дал.
— Вот видите? Одно к одному! И Николин-доктор, и товарищ капитан, который у нас, выходит, исполняющий обязанности Бога, — улыбнулась она. — А я слыхала от того красноармейца, что с ранением правого колена, что ему явился Никола Угодник и велел во всём доктора слушаться. Мой, сказал, это парень! Держись его, Митрофаныч, и не пропадёшь!
— Ну, под наркозом-то ещё и не то явиться может, — невесело усмехнулся военврач третьего ранга. Давно запретивший себе говорить и думать о подобном. Хотя всегда помнил светлые лики за дрожавшим огоньком лампадки. И мать, что молилась перед ними каждый вечер перед сном. И то, что случилось с отцом, мамой, большей частью друзей и знакомых потом.
Сознание возвращалось нехотя, через силу, рывками. Но первой пришла жажда, будто с вечера перепил, наелся солёного и закусил горячим песком. Потом звон в ушах, уже привычный, на одной высокой ноте, будто в голове сидел сумасшедший стоматолог с бормашиной и сверлил мозг. Последним вернулось ощущение тела. То, как гудели мышцы, было мерзко, но терпимо. Гораздо хуже было то, как плясали по шинели, которой меня кто-то заботливо укрыл, мои пальцы.
Открыл глаза, тут же сморщившись, когда еле различимый луч, один из первых предрассветных, резанул по зрачкам. Маньяк с бормашиной в голове прибавил оборотов.
Телега стояла под висевшими низко ветвями дуба. Ветра не было. Пахло конским и людским по́том и дымком. Сейчас бы потрескивание костерка услышать, шкворчание мяса над углями, а не это монотонное зудение в голове. И оказаться где-нибудь в другом месте и времени. Там, наверное, можно было бы и с трясущимися руками смириться, и с гудевшей башкой. Но другого времени не выдали.
Заметив, что я пошевелился и попробовал встать, подбежала Катя, с тем же ковшиком, с которым встречала, когда мы с Гаврилой, Палычем и Саней вернулись из леса. И таким же жестом протянула посуду мне. Я вытянул было руки, но сразу понял — так не пить, так только мыться. У неё показались слёзы в глазах, и от этого стало ещё поганее. Но ковш подала, наклонила, следя, чтобы вода не лилась ни в нос, ни на грудь. Вода была тёплой и пахла дымом. Никогда ничего вкуснее не пил.
Хотел утереть губы, но правой рукой едва сам себе глаз пальцем не выбил. Отдёрнул, скрипнув зубами. И вздрогнул второй раз, когда её носовой платок, пахший хозяйственным мылом и какой-то травой, прошёлся по лицу.
— Спасибо, Катя, — проговорил, вроде, негромко.
Она дёрнулась, прижимая палец к губам, распахнув глаза. Но страшно было не это. Страшнее было то, что голоса своего я не услышал. Вообще. Очень хорошо. Глухой хирург с трясущимися руками. Калека. Инвалид контуженный. Доброе, мать его, утро, Ванечка.
Горбатюк появился из ниоткуда и помог вылезти из телеги, придерживая меня за плечи, как стеклянного. За его спиной стояли Тимофеев и Загорский, и траурная скорбь на их лицах отличалась. У старшины она была жёсткой, как тогда, в лесу, при первой нашей встрече, когда щёлкнули затворы винтовок над могилой военфельдшера Смирнова. У военврача третьего ранга в ней сквозило поминальное, заупокойное уныние и едва ли не истерика. Его можно было понять — тот, на кого он едва переложил хотя бы часть своей ответственности, еле стоял на ногах, пытаясь сжать кулаки на штанинах галифе. Чтобы не было так заметно, как тряслись пальцы.
Степан Маркович, хмурый и злой, сперва прижал к губам палец, а потом показал кулак. «Молчи, дурак!» я понял без слов. И кивнул. Он вгляделся мне в глаза. И вряд ли обрадовался увиденному в них. Как и я.
Я знал, что такое контузия, знал, что этот тремор — штука слабопредсказуемая. У кого-то проходит через сутки, кто-то трясётся неделями, кто-то — всю оставшуюся жизнь. Можно и в кому уйти в любой момент. И угадать, в какую категорию попаду я, не мог, даже со всем своим знанием о медицине и устройстве мозга. Оставалось ждать. И надеяться, что пройдёт. Но, кажется, не тошнило, и это было хорошим признаком. Единственным, правда.
Вслед за Горбатюком шёл к краю полянки, на которую не имел представления, как попал. И где сейчас Перегоновка — тоже.
Вокруг шла своим чередом военная жизнь, знакомая мне по советским фильмам про партизан. На трёх костерках кипятили воду, между деревьями, невысоко, тянулись верёвки, на которых сохли бинты и косынки с привычными плохо застиранными кровавыми пятнами. Евсеич, чёрный от копоти, ругался с какой-то девкой, размахивая уздечкой. Возле девки, держась двумя руками за её подол, стоял чумазый мальчонка лет пяти. Лида Чарная и Маруся разносили вёдра с горячей, хотя, скорее, еле тёплой водой. Галина и оглядывавшаяся время от времени на меня Катя обтирали раненых. Деревенские помогали им, даже дети. Я видел, как улыбался, скрывая гримасу боли, боец, гладивший по льняной головёнке сидевшую рядом девочку. Ту самую, что протягивала мне куклу, чтобы я спас дядю командира. Я её по кукле и признал.
Повернулся и пошёл к телегам, стоявшим в ряд. Их было семь, а не пять — видимо, Евсеичу повезло раздобыть где-то сверх плана. Две стояли поодаль, с грузом лекарств и барахла, на котором, как выяснилось, везли и меня. Пять остальных стояли рядом, почти борт к борту, на самом краю поляны. Силуэты лошадей с какими-то мешками на мордах, угадывались в лесу за ними.
Горбатюк потянул за рукав, призывая идти за ним. Я помотал головой и руку отдёрнул, продолжая двигаться в сторону раненых. В сторону моей работы, моего долга, моей обязанности. И пошёл вдоль телег, глядя в лица, читая то, что было написано на них болью или надеждой. Надежды было меньше всего, но она была, и это придавало сил. Хоть немного.
На первой телеге здесь лежал майор Привалов. И его серое лицо с заострившимся будто бы носом говорило, что дело плохо. Осторожно, придерживая правую руку левой, положил ладонь ему на лоб. Слишком горячий, и на прикосновение не отреагировал, без сознания. Эх, дыхания не прослушать. Ладно, работаем с теми симптомами, которые очевидны. Отогнул край повязки на культе и увидел то, чего и ожидал: отёчные края шва, краснота, начинающееся нагноение. Швы, которые я наложил двое суток назад, разошлись кое-где.
Махнул рукой над головой. В спину ткнулся чей-то палец. Пал Палыч и Загорский уже стояли рядом, Оксана спешила от другой телеги.
Пальцами показал на рану, изобразил обработку и наложение швов. Получилось погано даже изобразить. Но Пётр Семёнович кивнул и начал раскладывать скатку военно-полевого хирургического набора, говоря, судя по губам, что-то Сироткину. Тот кивал. Это немое кино бесило почти так же, как собственные трясущиеся руки.
Я привлёк внимание Пал Палыча и показал руками, будто раскрываю вещмешок. Он вскинулся и рванул к дальним телегам, как молодой. И принёс то, о чём я просил, поняв без разговоров: упаковки и ампулы. Отобрал трофейный аспирин и улерон, остальное отодвинул в сторону. Показал, что последние надо истереть в порошок и пересыпать шов, когда Загорский закончит. Аспирин тоже растолочь, растворить в воде и выпоить, три таблетки. Глядя на то, как прыгали три растопыренных пальца, Сироткин только сглотнул, дёрнув острым кадыком над воротником гимнастёрки, и кивнул. Он делал то, что я говорил, и руки его не тряслись. А я смотрел на свои пальцы, которые не могли сейчас не то, что зажим или иглодержатель, а даже кружку удержать. И от этого очень хотелось орать матом или ударить кулаком по телеге. Но кулак тоже не сжимался, а на сене лежали раненые, которым тряска, как и истерика врача, облегчения не принесла бы. И пошёл дальше.
На следующей телеге лежала Света Горелик и две незнакомых девушки, судя по одежде — деревенские. Карие глаза старшего радиста смотрели на меня сквозь треснутое стёклышко очков с каким-то новым, незнакомым выражением, с благоговением, что ли. От этого стало неловко. Но орать матом и колотиться о деревья почти расхотелось.
Указал, кивнув, на ногу. Она чуть задумалась. Ущипнула себя за запястье и покачала головой в отрицании. А потом потянула за рукав. Отлично, не дёргает, но тянет. Это нормально. Почесал кисть левой руки, стараясь не промахнуться мимо неё правой, и посмотрел выжидающе. Она закивала. Чешется. Это ещё лучше, чешется — значит, заживает. Кивнул, надеясь, что это выглядело ободряюще, и показал большой палец.
Она часто-часто заморгала за круглыми стёклышками, и я поспешно шагнул дальше. Не потому, что не хотел видеть её слёз, а потому, что свои собственные, кажется, были слишком близко.
Обход показал, что кроме майора Пашки в самое ближайшее время помощи не требовалось никому. Уход — да, обработка и поддерживающие инъекции и капельницы. Но оперировать прямо сейчас острой необходимости не было. И это было настоящим чудом и счастьем.
У последней телеги в плечо над лопаткой требовательно постучали твёрдым пальцем. Обернувшись, увидел Горбатюка и учуял табачный дым от «козьей ножки» в его руке. Судя по лицу товарища капитана, тот сильно напрягся, чтобы не пнуть меня, а деликатно ткнуть в спину. Дёрнув головой, велел идти за ним.
Сели под дубом, над развёрнутой картой с пометками и надписями на немецком. Степан Маркович хмуро посмотрел на меня, поднял сухую ветку, валявшуюся в траве рядом, и начал вводить меня в курс дела. Целый капитан тратил время на беседу с глухонемым сержантом, ты погляди…
Прутик скользнул на север и северо-восток. Рубящее движение ладони, от которого едва не выскочил уголёк «козьей ножки» и резкие покачивания головы показывали: там нам делать нечего совершенно. Я кивнул. Прутик пошёл дальше, отмечая пометки, не все из которых я понимал. Квадратик с чёрточкой — танк. Кружок с чёрточкой — наверное, пулемётное гнездо или ДОТ. Их обилие в округе угнетало почти так же, как проклятый звон в голове.
Горбатюк махнул головой на телегу с девушками, ткнул пальцем себе в правую руку, доходчивым округлым движением изобразил внушительную грудь и снова указал на карту. Там, на синей ниточке реки, подписанной отвратительным словом «Olschanka», был отмечен карандашом мост. Капитан постучал себе по голенищу в районе щиколотки.
Так. Грудастая с осколочным ранением правого предплечья рассказала о том, что есть брод, не отмеченный на картах. Это нам на руку, сможем перебраться, не заходя в деревни, где, наверное, куда опаснее, чем в погибшей Перегоновке. Кивнул, соглашаясь.
Прутик поскользил дальше. Через зелёные пятна лесов. Я следил за ним и думал о том, что предлагал Горбатюк: путь по лесам, через старые гати, в обход деревень. Да, там, может быть, меньше немцев. Но телеги с ранеными, гружённые под завязку, по лесу не пройдут, как и наш трофейный БТР, на чьём закопчённом борту что-то чертили палочками детишки. Он для гатей и мостиков тяжёл, и в первом же болоте мы его утопим. Мысль о том, как наш отряд будет вынимать уходящий в топь Ганомаг, заставила вздрогнуть. И я замотал головой. Поднял другую веточку. Посмотрел, как она ходила ходуном, и отбросил. Взял правую руку левой и повёл пальцем над просёлком, прямо через деревни. Не касаясь бумаги, опасаясь порвать.
Горбатюк начал что-то говорить, горячо, наверняка твёрдо и уверенно. Но совершенно бестолку. Исправился быстро: показал семь пальцев на обеих руках, скрестил руки и махнул правой. Семеро «двухсотых» после вчерашнего боя. Сложно не догадаться. Выкинул девять пальцев и обвёл полянку. Провёл ладонью параллельно карте, показал восемь пальцев. Жест «груди», рука над землёй в полуметре, жест «очки», кружочки из больших и указательных — и ещё двадцать семь пальцев. Тоже ясно: девять бойцов, в конвое восемь лежачих, остальные почти три десятка — бабы, дети и мы, не комбатанты. Расклад перед боем не наш, конечно, как пел Владимир Семёнович Высоцкий. Но это только если допустить бой. Так что мы будем играть. Несмотря на то, что вариантов было только три: лечь всем сразу в одном месте, бросить раненых и мирняк или пробовать вывести всех. Первые два варианта мне не нравились
Горбатюку, наверное, тоже. Но он, кажется, был уверен в том, что третьего варианта не было. Попытка вывести всех, наверное, казалась ему одной из разновидностей первого. И он наглядно это продемонстрировал, скривив лицо, сделав его тупым, как у глухого, и тыча в карту трясущимися руками. Вышло грубовато, по-военному, но вполне наглядно: если не лесами, то положим всех, понимаешь ли ты это своей тупой глухой башкой, сержант⁈ Он швырнул веточку, будто ставя точку. «Ещё я с младшими по званию не спорил! С глухими придурками!» — читалось в его глазах. Усталых, смертельно усталых глазах человека, которому не с кем было разделить груза ответственности. Но он и не пытался. А ещё в них я увидел глазах то, чего ни разу не замечал раньше: не только злость и усталость, а что-то вроде беспомощности, которая была опаснее ярости.
Как мы оказались на ногах, друг напротив друга, я не понял. Его рука сжимала воротник моей гимнастёрки, моя тряслась на ремне его портупеи. Рядом появился бледный до зелени Загорский и Сироткин, лица которого я не видел. Они положили руки на плечи капитана, который орал что-то, брызгая слюной. На моих плечах лежали руки Кати и Оксаны, а в глаза смотрели перепуганные серые и тёмно-карие, в которых была какая-то обречённая горечь. Я сделал шаг назад, выпуская тонкий кожаный ремень. Рядом была крайняя телега с ранеными. Дождавшись, пока Степан Маркович поднимет взгляд на меня, я тряхнул борт, вцепившись двумя руками, едва не рухнув.
Я не слышал стонов. Но их слышали все вокруг, их слышал Горбатюк. Нагляднее объяснить невозможность перехода лесами я не мог. Но этого и не потребовалось. Опустив плечи, капитан только рукой махнул. И кивнул, признавая мою правоту. А потом сделал сперва приглашающий жест мне, садясь обратно к карте, и успокаивающий — всем остальным. Давая понять, что схватки вожаков не будет. «Глухой пень» убедил «сапога». И чертить маршрут мы начали вместе. А потом так же вместе пошли заниматься каждый своими делами — выходить на просёлок и даже просто двигаться белым днём по вражьим тылам было нельзя.
Лагерь жил. Оксана, вся в саже, как чёрт или Баба Яга, помешивала палкой в котле над самым большим котлом. Но там было не ведьмино варево, а бинты, те, что смотали на утренней перевязке. Материал расходовался с удручающей скоростью, нового взять было негде, кипячение оставалось единственным выходом. Рядом, морщась время от времени из-за дыма, что лез в глаза, сидели Галя с Марусей, сматывая уже высохшие на летнем тёплом ветерке бинты в тугие рулончики. Пальцы их мелькали почти незаметно, профессионально. Сколько, интересно, километров бинтов сматывают-разматывают за жизнь медсёстры? Две длины экватора или три?
Евсеич, судя по напряжённой позе и выражению лица, снова ругался. Стоя возле гнедой кобылы, которую скорее всего пугал, он тыкал ей в холку, обводя поляну рукой в обличающем жесте. Наверное, запрягли плохо, и за переход она набила или натёрла шею. Рядом понуро стояла одна их деревенских, глядя себе под ноги. Вряд ли он орал на неё, но даже громкое шипение этого энергичного человека в очках с перемотанной дужкой, городского, важного, пугало её. Надо не забыть посмотреть — если повреждение не критичное, может, ещё и вылечим коняшку. Я не ветеринар, конечно, но оперировать собак и лошадей доводилось. За исключением видовых особенностей, они все — млекопитающие. А с ними, как говорил учитель-профессор, у хирургов разговор короткий. Чик ножиком — и шейте. Кобыла время от времени мотала головой, отгоняя мошек. Я поймал себя на мысли, что мотаю своей точно так же, пытаясь вытряхнуть мерзкий звон.
Пошатнувшегося Загорского подхватил под руку Пал Палыч, и повёл к деревьям, маша на ходу рукой. Оксана бросила варево и кинулась к ним, подхватив сумку, что лежала рядом с девчатами. Дёрнула головой, и те уселись обратно, не рванув за ней. Значит, ничего критичного. И вот она уже капает что-то в мензурку, щуря тёмные глаза. Судя по резкому специфическому запаху, кордиамин. Я его нюхал всего один раз, ещё в институте, но есть вещи, которые не забываются, и запахи тоже в их числе. Однажды понюхав ландыш, корвалол или, скажем, запечённую курицу с чесночком, не забудешь. Как и правила оказания помощи при сердечной недостаточности. Вот и нитроглицерин пошёл. Будет жить Пётр Семёнович, будет. Ему бы только поспать часов несколько. Но для этого должен быть второй дежурный доктор. И очень желательно, чтоб не глухой, и чтоб не с трясущимися руками.
Рядом с третьей телегой сидел Тимофеев и проводил сборку-разборку трофейного МР-40. Или МР-38, я их по-прежнему не различал. Рядом с ним там же, следя за выверенными чёткими движениями старшины, сидели трое бойцов. Сверху, с телеги, за ними наблюдал тот самый молодой лейтенант, что встречал нас у живой ещё Перегоновки. Глаза внимательные, смотрит жадно, повторяет движения. Одной рукой. Вторую оторвало в третьем по счёту бою.
На руках у Маруси, сидевшей на бревне, примостилась девочка с куклой. И в позе этой было что-то иконное, извечное, великое. Одна женская фигурка на руках другой, лежавшей на руках у третьей. Медсестра перебирала пальцем обрывки бинта, заменявшие девчушке ленты. Теперь на обеих косичках.
С началом темноты отряд снялся. Бабы несли мешки-торбы с сухарями, крупой, какими-то личными вещами. У троих в корзинах были куры, настоящие, живые. Одна сегодня уже угостила меня сырым яичком, которое я едва не раздавил в непослушных пальцах. Она сама очистила с тупого конца, сняла плёночку, сыпанула крупной соли из коробка и помогла мне выпить. Было вкусно. Но чувствовать себя такой развалиной было невыносимо.
Ганомаг рычал и лязгал впереди, прокладывая дорогу в редколесье. Дальние дозоры, обыскавшие округу, долго рассказывали, вернувшись, что-то Горбатюку. Они поочерёдно смотрели на небо, на лес вокруг. Наверное, как-то определяли по рельефу и направлению ветра, на каком расстоянии будет слышен звук двигателя и траков. Везёт. Я его и тут-то не слышал.
Телеги тянулись следом, по просеке за броневиком шли быстрее, чем можно было бы предположить, вполне со скоростью обычного пешего шага. Это значило, что до предполагаемого брода могли добраться за пять-шесть часов. Так и вышло. Речку форсировали быстро, поднявшись на довольно крутой противоположный берег. Девки раскатывали подвёрнутые подолы, пряча голые ноги. На которые всё равно никто не смотрел. Подошедший Горбатюк махнул следовать за ним.
Прошли меньше километра, остановившись почти на выходе из леса, там, где он упирался в приличных размеров поля. Ветерок едва заметно шевелил огромные головы подсолнухов справа. Слева была сжатая стерня, наверное, после пшеницы. Убрать хлеб успели, может, даже и обмолотить. Кому он достанется теперь?
Но эти мысли из звеневшей головы, в которой продолжал бесноваться сумасшедший стоматолог, визжа бормашиной, вылетели сразу, когда глаза скользнули вдоль вытянутой руки Степана Марковича. И упёрлись в полотнище флага, так же лениво колыхавшегося над одной из хат.
Красный фон.
Белый круг.
Чёрная свастика на нём.