Глава 18 · …и соль
Они сидели через пять человек справа от меня. Лида, укрыв колени какой-то фуфайкой, в кольце рук найденного чудом мужа, вздрогнула, услышав его голос прямо над головой. Но больше не шевелилась. Она, молоденькая девчонка, вчерашняя невеста, едва-едва пересела перед ним, до этого не выбиралась из-под руки мужа, вчерашнего жениха. Он шутил, что не убежит, что не оставит больше, но по глазам видно было — сам переживал не меньше неё. Один приказ — и война снова разлучит, проклятая война, укравшая у них и медовый месяц, и дом, и надежду на мирное будущее рядом.
Молодой парень пел, закрыв глаза. И старые слова песни лились, набирая силу, над ней и вокруг неё, вокруг каждого из нас.
Красноармейцы, сидевшие рядом, положили руки на плечи друг другу, покачиваясь в такт, который они и другие отбивали хлопками ладоней по бёдрам и голенищам. Чёткий, мерный ритм двигавшегося шагом казачьего эскадрона был им привычен, как и эта мелодия, как и эта песня (1).
— Не для меня придёт весна, — пролетело над костром, уходя в сторону реки, за которой гибли наши.
— Не для меня Днепр разольётся, — и с той стороны снова бахнуло.
— И сердце девичье забьётся, — и Лида судорожно прижалась ко груди мужа спиной, заглядывая ему в глаза.
Со второй строки подтягивать начали парни и мужики из эскадрона. С третьей — все остальные. Глубоким бархатом звучал голос утиравшей слёзы «тёть Зины». Вторило ему, как-то невозможно украшая переливами, неожиданно чистое сопрано Оксаны, в чьих глазах отражался огонь. Который словно горел и снаружи, и внутри, как и у любого здесь.
Казаки и крестьяне, молодые и старые, выводили старые слова о том, что соловей будет петь не для них. Там, где «за стол родня вся соберётся» голоса вышли на какую-то новую мощность, новый уровень, от которого мурашки высыпали по рукам, плечам, спине, загарцевали по затылку, как эскадронные злые кони.
На словах про «кусок свинца» и «тело белое» плакали уже все женщины и дети. У мужчин-воинов лица стали одинаковыми, несмотря на разницу в возрасте и национальности. Когда песня завершилась, тишина стояла такая, что слышно было, кажется, негромкий разговор на крыльце медсанбата, до которого было метров триста.
— Мне эту песню дед-покойник пел, — глубоко вздохнув трижды, сказал Мирон. И все повернулись к нему. — Хорошо ты, Коля, поёшь, душевно, по-нашему, хоть и не казак, вроде. А так ли понимаешь её, песню ту?
Женщины утирали слёзы. Мужики опускали головы, которые закинули в финале, будто найдя что-то очень важное в ветвях над ними.
— Вот мы, братцы, пели про то, что дева там с грудями… бровями, то есть, — начал он, и было понятно, что оговорился нарочно, возвращая бойцов на грешную землю. — Что кровь польётся… Эта песня — не про смерть. Так дед говорил, он её с Турецкой войны привёз. Она о том, что страха нет и быть не может. Что кровь льётся — так то служба наша, доля казацкая да воинская. Той кровью мы у смерти покупаем жазнь. Для чернобровых, для сероглазых, для девчат и детишек, для матери с отцом, у кого живы-здоровы. И родня за столами соберётся победу праздновать именно потому, что мы, братцы, тут труса не праздновали. Что такие, правильные, старые, песни пели и понимали их верно. Так что выше нос, Лидуся! Будем жить и будем верить!
Я никогда не слышал ничего подобного, никогда не задумывался о том, про что пели казачьи песни. И от этой пронзительной искренней мудрости, от этого самопожертвования, воинских чести и доблести, мурашек, кажется, стало ещё больше. У девчат снова заблестели глаза, а Лида рывком обернулась и обняла мужа так, словно он должен был вот-вот куда-то уйти. И тишина стояла снова такая, что лист, упавший с груши, привлёк внимание.
— О… С деревьев, однако, листья опадают, — заметил Краско и подмигнул своим. Те сорвались с мест и вернулись, кто с гармошкой, кто с балалайкой. Пальцы их пробежали по инструментам, и стало понятно — грустных песен не будет. А потом началось представление, каких я сроду не видал.
Пели все, и хором, и по очереди. Оказалось, что у этой песни была невероятная масса вариаций, и каждый пел так, как знал и слышал (2). Я вспомнил, что эту самую шуточную военную историю пару раз пел и мой покойный дед, и стал подпевать. Вроде, даже получалось — даже Гаврила пару раз показывал «большой палец» и улыбался. А ещё его низкий медвежий рык подводил итог некоторым куплетам словами «Это точно».
— С деревьев листья опадают — ёлки-палки! — начал Мирон.
— Ёксель-моксель! — продолжила Зина.
— Да об угол!.. — не подвела Оксана.
— Пришла осенняя пора! — широко улыбаясь, продолжал Краско.
— Ребят всех в армию забрали,
— Хулиганов — чёлки набок!
— С ремеслухи!
— Со станицы!
— И с рабфака!
— Отовсюду!
— Это точно, — прогудел Гаврила.
— Настала очередь моя! — кивнул ему, будто благодаря за помощь, Мирон.
— И вот приходит мне повестка на бумаге: вам пишет райвоенкомат!
— Минский!
— Омский!
— Шуйский!
— Томский!
— Всесоюзный!
— Это точно! — резюмировал Тимофеев.
— Маманя в обморок упала с печки на пол,
— Сестра смятану пролила! — вёл дальше эскадронный старшина.
— Маманя, ну-ка подымайся!
— Взад, на печку! — это вышло уверенным хором.
— Сестра, смятану подлижи!
— С полу — в рот! — хор, кажется, спелся ещё лучше — во как вдарил.
Хохота было больше, чем при перепалке разведки с кухней. Варианты сыпались один за другим, больше всего их было в куплете:
— Ко мне приходит санитарка, звать Тамарка,
— Давай, говорит, тебя перевяжу!
— Сикось-накось!
— Через жопу!
— Ну-ка тихо, дети тута!
— Это точно!
— И в санитарную машину,
— Студебеккер!
— Семиосный!
— Трёхколёсный!
— Три цилиндра — два украли!
— Зверь-машина!
— Лошадь лучше!
— Это точно!
— С собою рядом уложу!
— Но не вместе!
— Жопа к жопе!
— Ты опять там⁈
— Чтоб не дуло!
— Под брезент!..
Отдельные места разудалой песни, явно не для детских ушей предназначавшиеся, пели шёпотом, вполголоса, булькая от смеха, узнав какую-то ещё более оригинальную вариацию. Были там и «Афанасий — восемь на́семь», и «Аксинья — юбка синя, рожа тоже, с перепою», были и тревожные фронтовые шутки, вроде «лежу с оторванной ногой — зубы напрочь, глаз в кармане, притворяюсь, что живой». Смех, раздававшийся часто, почти стих.
— А где Скворцов? — насторожился вдруг Гаврила. — Он же до лазарета собирался и назад.
Вдали под деревьями хрустнула ветка.
— Похоже, назад твой Скворцов попозже придёт, Гавря. Руки на виду держите, хлопцы, — напряженным голосом проговорил Краско.
Из-под дальней яблони, дальней от нас, но ближней к деревне, раздались сухие хлопки. А вслед за ними из сумерек вышли два лейтенанта.
— Товарищи красноармейцы! — служебными голосами хором скомандовали оба старшины, и все поднялись.
— Вольно, — отмахнулся лейтенант постарше. — Тимофеев Гаврила Михайлович?
— Я! — шагнул вперёд, к свету костра, медведь-сибиряк.
— Сколько красноармейцев вывели с территории, занятой врагом?
— Девять бойцов, восемь человек персонала полкового медпункта и девятнадцать жителей уничтоженной врагом деревни Перегоновка, — отчеканил он.
— Кто может подтвердить ваши слова… кроме перечисленных граждан? — Гаврила уже рот было открыл, но вторая часть фразы лейтенанта, как нарочно прозвучавшая через паузу, спутала ему все карты. И не только ему. Начинается. Уже не «товарищей» — «граждан».
— Ясно. Пройдёмте, Тимофеев. Соберите своих бойцов, — обманчиво легко махнул следовать за собой особист. — Оружие оставьте старшине Краско.
Второй лейтенант шёл замыкающим и рук от кобуры не убирал.
Потом увели наших, госпитальных. Дольше всего убеждали Лиду и Колю, что «это формальность, товарищи» — только-только встретившиеся чудом молодожёны не хотели расставаться снова, и их можно было понять. Ушла Оксана, ободряюще моргнув, прежде, чем пропасть во мраке. На ней была телогрейка Зины, в которой, кажется, таких военфельдшеров могло поместиться трое, и ещё осталось бы место для хоровода. Толя, санитар, веснушки на бледном лице которого выделялись очень заметно, помахал сцепленными в замок ладонями. Катя, Галя и Маруся выглядели встревоженными. Как и деревенские, которых в три приёма увели следом.
— Ты раньше сроку-то не робей, сержант, — хлопнул мне по плечу Мирон. — Наумыч, старший у них, мужик суровый, конечно, но справедливый. Ты, главное, всё как есть говори. Его один хрен не обманешь. Он тут таких ловил, что ахнуть — по всему фронту байки ходят. А мы это здесь своими глазами видели.
— Спасибо. Мне таить-то и нечего, — пожал я плечами, удивляясь про себя и этому разговору со здешним разведчиком, и всей ситуации, когда меня оставили одного, последним. Промариновать? Или на сладкое? Или и то, и другое? И о чём предупреждает Краско, если не запугивает?
— Ты, говорят, в санбате нужнее. Слышал, как Петров тебя нахваливал доберману. Это ж, говорит, догадаться надо было, чтоб ножницы Гувера так разместить, чтоб изгиб кости повторить! А чего, взаправду в живого майора ножницы зашил? — он выглядел искренне заинтересованным. Но я помнил, как стал похож на немца Горбатюк, и как вели себя его парни. Эти ребята из разведки могли выглядеть так, как требовалось и тогда, когда требовалось.
— Доберману? — усмехнулся я. Поняв, что попал, похоже, с определением.
— Ну, Губерману. Кобель тот ещё, вот так и зовут, — отмахнулся Краско.
— И ножницы Купера, а не Гувера. Да чего было под рукой, то и схватил. Товарищ майор собой от разрыва девчушку прикрыл, ту, что с куклой тряпочной сидела. Осколок ему из одной кости сделал восемь или девять, и все с острыми краями. Не так повернулся, не так вздохнул — о свои же кости лёгкое или жилу какую порезал да и помер. А героям помирать никак нельзя, — вздохнул я, объясняя максимально понятно.
— Нельзя, точно… Но иногда приходится, — хмуро кивнул Мирон, помолчав. — Вставай, что ли. Идут вон за тобой.
Я не слышал ни звука, но спорить не стал. Поднялся и оправил гимнастёрку, застегнул верхнюю пуговицу, и к приходу двух лейтенантов был уже совершенно готов. Как и к чему угодно, в принципе. Даже к тому, что у того, что шёл последним, теперь не просто была расстёгнута кобура, а лежал в ладони чёрный пистолет конструкции товарища Токарева.
Пунктом назначения оказалась обычная хата в два окна на улицу. Только рядом с ней — какой-то не то грузовик, не то автобус или вообще хлебный фургон, по самые борта вкопанный в землю или загнанный на специально заглублённую позицию. От него к высоким тополям тянулись какие-то провода. Приглядевшись, заметил в листве отблески антенных мачт. Радиоузел, наверное? В другую сторону провода уходили к хилого вида сарайке, откуда приглушённо доносилось: «Волга, Волга, ответь Днепру!». У сарайки, фургона и у самой хаты стояли красноармейцы с винтовками. По двое. Из низкой двери, едва не своротив фуражку, а то и всю притолоку, выскочил какой-то незнакомый капитан. На нас, вытянувшихся по Уставу, не взглянул, пробормотав только что-то, касающееся нюансов здешней архитектуры, к которым он явно относился без одобрения, потирая шишку на макушке. Вскочил на стоявший у плетня мотоцикл, отмахнулся от рядового, который, как оказалось, сторожил транспорт, и упылил в ночь. Суета была напряжённая, но какая-то привычная, деловитая, как в улье или муравейнике, где каждый точно знал, где обязан находиться и чем там должен заниматься.
Наученный горьким и болезненным опытом незнакомого капитана, я пригнулся, входя в тёмные сени. И сощурился, выходя в комнатёнку, вполне ярко освещённую изнутри. Странно, в деревне ни лучика лишнего не было после захода Солнца. А, точно, светомаскировка же! На чёрной земле ночью любой источник света — как крест целеуказателя для бомбардировщиков.
— Здравствуйте, Иван Николаевич. Меня зовут Зинченко Борис Наумович, — спокойным тоном представился, не вставая, мужчина лет пятидесяти, со строгим худощавым лицом и таким взглядом, что захотелось сразу во всём признаться. Хоть мне и не в чем было.
— Здравия желаю, товарищ майор государственной безопасности! — звание по знакам различия и сообразную этому званию стойку перед новым собеседником подсказала новая память. Тон, каким я заговорил — уже моя прежняя. Перед этим не было смысла играть ни в туповатого сержанта, ни в перепуганного контуженного санинструктора. Как говорили ребята-штурмовики про военных контрразведчиков там: «С такими играют только в прятки. Только дураки. Только очень недолго.».
— Присаживайтесь, сержант. Только передайте документы и личные вещи лейтенанту, — попросил майор. Но казалось, что просить он отвык ещё давным-давно, до армии. И даже до школы, пожалуй.
Я дошёл до сидевшего в углу третьего по счёту лейтенанта и передал ему всё немногое, что у меня было. Он кивнул, не глядя, и принялся записывать что-то в большую прошнурованную тетрадь в картонной обложке. А мне показалось, что дверь, в которую меня «проводили» лейтенанты, скрипнула так, будто её на засов закрыли. И что шторка-занавеска за печкой колыхнулась. Сквозняк? При светомаскировке-то?
— Курите? — он протянул мне пачку папирос. «Гвардейские», не «Казбек» и уж тем более не «Герцеговина».
— Спасибо, не курю, Борис Наумович, — покачал головой я.
— Здоровье бережёте? — он достал одну и принялся разминать в пальцах.
— Да вот как-то не приохотился, — пожал я плечами. — В госпитальной клинике в Минске многие смолили. Шутили ещё, мол, некурящие продолжают работать! Я и работал. Мне правда всегда больше нравилось учиться и работать.
— Как товарищ Ленин учил? — прищурился он, привычно выискивая, наверное, подвох в моих словах.
— И он, и родители, и наставники, — согласился я. Точно зная, что подвоха там никакого не было.
— А отец ваш… — начал он, поднимая листок со стола и вглядываясь в него. В совершенно чистый, если глаза мне не врали.
— Николай Ильич Николин, профессор Белорусского государственного. Осужден в тысяча девятьсот тридцать седьмом. Реабилитирован в тысяча девятьсот тридцать девятом. Посмертно, — привычно, не раз отрепетировано за недолгую Ванину жизнь, ответил я.
— А на кафедру вас рекомендовал… — он перевернул лист обратной стороной. Точно, белый, ни буковки. Что имел в виду этот волкодав? «Ты для нас — чистый лист, но мы заполним, как полагается»?
— Клумов Евгений Владимирович, заведующий хирургическим и гинекологическим отделениями Первой Советской больницы города Минска, — мой тон не менялся.
Только вот в носу вдруг зачесалось, и я чихнул, прикрыв лицо руками.
— Гезундхайт! — пожелал здоровья, почему-то на немецком, кто-то, кого в хате совершенно точно только что не было. От той самой занавески за печкой.
Я вздрогнул. А потом упал с лавки и оказался на полу. Но не сам, а при деятельной помощи четырёх красноармейцев, растянувших-распявших меня морской звездой. Или обычной, красной. Хотя, пока нет, не красной. Надолго ли?
На меня сверху вниз смотрел плотный улыбчивый мужчина в форме полковника ГБ.
— А теперь поведайте нам, герр Бауер, как вы и ваши люди готовили захват штаба дивизии и диверсии на переправах за Днепропетровском. Тут вам не Львов в июне, тут ваш «Бранденбург-800» не пляшет! Не слишком много у Пауля Хелинга дипломированных хирургов со знанием русского — важное дело задумали, раз вас прислали, не так ли?