Сыграем

Сыграем

— А ты только чужими руками и мастак веселиться, — поддавшись вперёд, грузно опираюсь о стол Лещинского. Не для устрашения, а элементарно, чтобы не свалиться. Какая от меня сейчас угроза? Смех один.

Лом и Кабан мигом встают по бокам, готовые продолжить начатое, но Олег останавливает их одним движением руки.

— Пусть говорит, раз голос прорезался, смельчак наш латексный.

— Уж смелей тебя, Олег. Прячешься здесь в кабинете за спинами своих псов, а сам по себе ноль без палочки. Старость на носу, но ты всё в месть не наиграешься, бьёшь исподтишка, как шакал трусливый, через Карину, отца, меня. Нет в тебе ничего кроме этой трусости. И мужества смерти в глаза посмотреть — в первую очередь!

Высказываю ему всё что думаю. Моё положение и без того паршивей некуда, что неудивительно — рано или поздно это должно было случиться. Наивно надеяться на милосердие Лещинского. Он никогда не собирался меня отпускать. Не плоть и кровь своего ненавистного соперника. Его точную копию.

— Как ладно ты о смелости рассуждаешь, щенок. Заслушаться можно. Сейчас проверим, чего ты на самом деле стоишь, — Лещинский снова выдвигает верхний ящик и на стол с глухим стуком ложится револьвер. — Есть одна старинная забава. Весёлая, но жутко опасная. Русская рулетка называется. В неё-то мы с тобой и сыграем. Правила просты: Берём револьвер, вставляем один патрон, крутим барабан и стреляем себе в висок. Ты первый, малыш. Покажи нам свою хваленую отвагу. Или слабо?

— У меня условие, — раз уж один чёрт рисковать жизнью, я пытаюсь выжать из этого безумия максимум выгоды. — Если я умру, вы оставите Карину и мать в покое.

— Сдалась мне твоя подстилка малолетняя, — усмехается Лещинский, — а мать, хотел бы, ещё по молодости грохнул. Нет, я лучше доведу дело до конца и буду любоваться, как она на могиле твоей выть будет. Может, даже соболезнования принесу, плечо дружеское подставлю… Что-то ещё? Дерзай, пока я добрый.

— Если сдохнешь ты, мне дадут убраться. Живым.

— Какой завидный оптимизм! — сквозь смех выдавливает мужчина и, утерев выступившие слёзы, обращается к своим шестёркам: — Слышали? Оставите в покое гадёныша.

Его слова звучат с такой издёвкой, что сомневаться не приходится — псих уверен в удачном для себя исходе. Но Лом и Кабан с готовностью кивают. Они приучены в точности исполнять приказы, а это может сыграть мне на руку.

Если повезёт.

Кабан рывком своей лапищи усаживает меня на придвинутый стул.

— Валяй, — Лещинский заряжает в барабан единственную пулю и толкает револьвер ко мне. Оружие с тяжёлым скрежетом скользит по столешнице и звук этот противно бьёт по ушам металлической мелодией необратимости.

Склонный к мрачным эффектам Олег явно решил помотать мои нервы. Что ж, сказать, что я спокоен было бы ложью. Мои руки, никогда не державшие оружия опаснее кухонного ножа, мелко дрожат. Вес револьвера значительно превышает ожидаемый и я, сжав его покрепче, несмело кручу барабан.

В повисшей тишине, обострённый адреналином слух улавливает тревожную дробь — так бьётся моё сердце, будто спеша напоследок отбить как можно больше ударов, а механизм, напротив, замедляется; неспешно щёлкает, как стрелки огромных часов, отсчитывающих мои секунды.

Громко сглотнув, вжимаю дуло в висок. Вжимаю до боли, иначе боюсь не удержать. Указательный палец уверенно ложится на спусковой крючок. Я держу оружие крепко, до побеления костяшек пальцев, но медлю, прожигая ненавидящим взглядом расслабленное лицо Лещинского.

— Что сосунок, зассал? — довольно скалится мужчина. — Где-то я уже видел похожий взгляд… прямо дежавю какое-то.

Напоминание о папе вспыхивает нестерпимым жжением в груди. Его так же вынудили пустить себе пулю, с той лишь разницей, что у меня есть шанс. Неожиданно я осознаю, что больше не злюсь на отца. Какими бы ни были его побуждения, я простил его, и на Снежинскую тоже зла не держу. Сожалею, что всё вышло именно так, но не обижаюсь. Её симпатия, пусть и притворная, лучшее, что было в моей короткой жизни: родное, ослепительно светлое… порою до слёз. Я уйду, всё правильно, как и должно быть.

Карине незачем меня оплакивать, пусть будет счастлива.

Палец с усилием давит на спусковой крючок. Внутри механизма слышно как срабатывает пружина, поворачивая барабан. Револьвер громко щёлкает, заставляя зажмуриться. В этот самый миг острее всего хочется жить. Отмотать настоящеё, как киноплёнку и переснять всё по новой. Быть заботливее к матери, благодарнее к отчиму, не грубить Карине. Да много чего, ставшего вдруг архиважным в этом бесконечном мгновении тишины.

— Чего замер, герой? Обделался?

Как во сне отодвигаю револьвер подальше. Пронесло.

— Твоя очередь.

— Смотри, как надо, — Лещинский показательно-небрежно прижимает револьвер к виску, и лихо спускает курок. В бездумных, как у слепца глазах ни капли колебания или страха. Сухой щёлчок и оружие вновь скользит ко мне. — Именно так должен вести себя настоящий мужик.

Наверное, я не настоящий. Бракованный, пластмассовый, не знаю… потому что мне до умопомрачения дорога жизнь. Нелепая, местами тошнотворная — какая есть. И чем дальше заходит игра, тем сильнее я за неё цепляюсь.

Тем меньше шансов на осечку.

На этот раз, сразу перехватываю рукоять понадёжней, приставляю к виску дуло и снова медлю. Вроде как самое время помолиться, но, к своему стыду, я ни одной молитвы не знаю. Игнорируя стремительно заплывающий глаз, смотрю на Лещинского, мысленно прося у Бога рассудить нас по справедливости. Спускаю курок и прислушиваюсь.

Не к звукам, к себе.

Холодный металл слегка вибрирует у виска, с затылка вниз по шее медленно стекает капелька пота, боль в рёбрах так же не даёт полноценно вдохнуть — значит, боёк снова попал по пустому гнезду.

Можно выдохнуть.

— Интрига нарастает, — безумно смеется Олег, почёсывая дулом висок. — Хотя для кого как, я-то точно знаю, что лузерам в этой жизни не место. Фортуна всегда выбирает сильнейших.

Его смех затихает одновременно с громким хлопком выстрела. Голова Лещинского дёргается в бок и тело по инерции клонится туда же. На тонких губах застывает насмешливая улыбка — теперь уже навечно. Звук выстрела всё ещё отражается от голых стен, сопровождаемый крепким матом Кабана и задумчивым сопением Лома, когда я пытаюсь встать. На негнущихся ногах пячусь к двери, едва не спотыкаюсь об опрокинутый стул. На меня никто не обращает внимания, и не собирается добивать.

Все закончилось.

Опьяненный свалившейся свободой, не обращаю внимания на боль. Заваливаюсь в одно из поджидающих припозднившихся клиентов такси, и называю домашний адрес. В машине очевидно вырубаюсь, так как глаза продираю прислонённый к двери подъезда. Хорошо хоть своего. Даже не пытаюсь нашарить бумажник, сохранность денег меня беспокоит меньше всего. Вместо этого ищу телефон, хочу попросить помощи, сильно сомневаясь в вероятности суметь добраться до квартиры самостоятельно, но, едва нащупав пластиковый корпус, оставляю его лежать в кармане. Не хочу пугать мать своим видом. Лучше тихо перекантуюсь у себя в комнате, пока утром все не свалят из дома.

Вопреки сомнениям, до квартиры я всё же добираюсь. Держась за стены, хрипя и шатаясь, но добираюсь. Запираю за собой дверь и обессилено сползаю по стене на пол. Я дома.

— Ринат!

Вскрик матери взрывается снопом искр в голове. Кажется, единственное, на что она способна — повторять моё имя. Стараюсь улыбаться. Глаз приоткрывается лишь один, второй открыть можно, только если раздвинуть пальцами веки.

Мама оседает рядом, и я прижимаю её руки к груди. Прошу прощения. За её слёзы, за свою резкость — за всё, но от госпитализации отказываюсь, мне не нужны вопросы. Единственное, соглашаюсь на осмотр травматолога, её старого знакомого, и, пока тот едет, в общих чертах рассказываю правду, минуя по возможности такие острые углы, как подробности моей работы и роль Карины в целом. Наша с ней болезненная связь, касается только нас двоих.

Визит врача запоминаю смутно, обезболивающие со снотворным делают своё дело, наваливаясь тягучей сонливостью. Но перед тем как вырубится, говорю матери то, что должен был сказать давно — о своём решении переехать к бабушке. Она пытается противиться, уговаривать, но я не спрашиваю. В этом доме мне действительно не место.

Чуткий сон под утро тревожит слабый шорох. Или приглушенный всхлип? Спросонья не понять, да и глаз при всём желании не разомкнуть. Волос на макушке невесомо что-то касается, поглаживает… что-то призрачное как робкий луч солнца.

Оно вскоре исчезнет, но тепло этого наваждения ещё долго останется со мной, успокаивая истерзанные нервы слабым запахом айвы. Оно станет щемить и тревожить, тенью преследуя на каждом шагу моей новой жизни. Долгие дни будут сменяться неделями, а недели — месяцами… пройдёт год, затем полтора, но я продолжу неизменно тосковать о нём одинокими ночами, потому что, уехав, я словно вырвал из груди и оставил позади часть себя. Лучшую свою часть.