Глава 2
Я не спала всю ночь.
Это было не то бодрствование, когда ты ворочаешься с боку на бок, надеясь провалиться в сон. Это было что-то другое. Я лежала на диване в гостиной, смотрела в потолок и слышала, как в соседней комнате дышит Максим. Его дыхание было неровным — то глубокое, то поверхностное, с тем самым присвистом, который заставлял меня каждый раз внутренне вздрагивать.
Я перебирала в голове варианты.
Вариант первый: не ехать. Остаться дома, продолжить рассылать резюме, надеяться на чудо. Может быть, завтра позвонят из того колл-центра. Может быть, мама пришлёт половину пенсии. Может быть, бывший муж вспомнит, что у него есть сын, и переведёт не пять тысяч, а хотя бы двадцать.
Может быть. Может быть. Может быть.
Слово, которое убивает надежду, потому что превращает её в ожидание.
Вариант второй: поехать. Взять конверт с тринадцатью тысячами (уже не восемьюстами — я пересчитала перед сном, и там оказалось на четыреста рублей меньше, чем я думала, будто кто-то украл их у меня во сне), сесть в такси, приехать по адресу, который Надя прислала сообщением в час ночи.
«Ул. Промышленная, 17, БЦ "Форпост", 5 этаж. Будь осторожна».
Будь осторожна.
Как будто осторожность могла меня спасти. Если человек, к которому я еду, — это действительно Зверь из криминальных сводок, то никакая осторожность не поможет. Он может всё. Он везде. Он тот, кого боятся даже те, кто сам внушает страх.
Я лежала и думала о том, как выглядит страх. У него есть цвет? Наверное, серый. Как февральское небо за окном. Как те глаза, которые я ещё не видела, но уже боялась.
В три часа ночи я встала, налила себе воды, выпила и поняла, что выбора у меня нет.
Совсем.
Когда у твоего ребёнка осталось две недели, а у тебя в кошельке — тринадцать тысяч, ты перестаёшь быть человеком с моральными принципами. Ты становишься функцией. Инструментом. Ты делаешь то, что нужно, чтобы он выжил. Всё остальное — потом. Потом будет совесть, потом будет стыд, потом будут ночные кошмары. Сначала — деньги.
Я встала в шесть утра. Максим ещё спал — он дышал тихо, почти без присвиста, и я на секунду позволила себе поверить, что всё наладится само. Что завтра придет письмо из благотворительного фонда, что какой-то дальний родственник оставит наследство, что случится чудо.
Но чудеса не случаются с такими, как я. Чудеса — для тех, у кого есть запасной план. У меня не было даже основного.
Я собрала Максима к бабушке. Он проснулся вялый, с красными глазами, и я снова измерила ему температуру — тридцать семь и два. Не критично, но достаточно, чтобы сердце сжалось.
— Ты куда? — спросил он, когда я завязывала ему шнурки.
— На новую работу, — сказала я, улыбнувшись той улыбкой, которая не доходила до глаз.
— А когда ты вернешься?
— Вечером. Ты побудешь у бабушки.
— А почему я не могу побыть один?
— Потому что ты ещё маленький.
— Я уже большой, — обиделся он. — Мне семь лет.
Я поцеловала его в макушку, вдыхая запах его волос — детский шампунь, что-то сладкое, жизнь. Потом повела его к маме.
Мама жила в соседнем районе, в хрущёвке на первом этаже. Я позвонила в дверь, она открыла сразу — будто ждала. На ней был старый халат, волосы не расчесаны. Она выглядела старше своих шестидесяти трёх.
— Марин, что случилось? — спросила она, глядя на моё лицо.
— Ничего, мам. Я нашла работу. Сегодня первый день. Максим побудет у тебя.
— Какую работу? — Она не верила. Она всегда не верила, когда я врала.
— Хорошую, — сказала я. — Платят больше.
— Марина, ты врёшь. Я вижу.
— Мам, пожалуйста, — сказала я. — Не сейчас.
Она замолчала. Взяла Максима за руку. Он сегодня почти не кашлял — только пару раз утром, глухо, будто изнутри. Температуры вроде не было. Или я просто не хотела её замечать.
— Ты вернёшься? — спросил Максим, когда я уже стояла в дверях.
— Конечно, — сказала я. — Я всегда возвращаюсь.
— Обещаешь?
— Обещаю.
Я поцеловала его в щёку — кожа была горячей, но я сказала себе, что это от одеяла, — погладила по голове и вышла. Дверь за мной закрылась с тихим щелчком, и мне показалось, что это щёлкнул замок, запечатывая мою старую жизнь.
Я шла к остановке и чувствовала, как внутри разрастается пустота. Не страх. Не боль. Пустота. Будто кто-то вырезал из меня все чувства и оставил только голую необходимость идти вперёд.
***
Такси я вызвала через приложение — последние деньги, которые были на карте. Пятьсот рублей до места. Обратно — не знаю на что. Может быть, он даст мне денег на такси. Или у меня будет обратная дорога. Или не будет.
Водитель — молчаливый мужчина с усами, весь какой-то серый, под цвет утра — всю дорогу смотрел в зеркало заднего вида, будто проверял, не передумаю ли я. Я сидела на заднем сиденье, сжимая в руке сумку. Внутри — паспорт, трудовая книжка, конверт с тринадцатью тысячами (на всякий случай, хотя я не знала, какой случай может заставить меня достать их), телефон и тот клочок бумаги, на котором Надя написала адрес.
Я думала о том, как буду выглядеть. Брюки, блузка, туфли — всё то же, что и вчера. Волосы я распустила — Надя сказала, что так я выгляжу моложе. А ещё она сказала, что он не любит ярких.
«Ты не яркая, — сказала она. — Ты нормальная. Этого достаточно».
Достаточно для чего? Чтобы он согласился дать мне миллион? Чтобы я понравилась ему как женщина? Или чтобы он не убил меня на месте?
Я не знала.
Машина остановилась у серого здания. Бизнес-центр «Форпост». Ни вывесок, ни рекламы. Тонированные стёкла, камеры по периметру — я насчитала четыре только на фасаде, но наверняка их было больше. Домофон на железной двери. Вокруг — промзона, склады, пустыри. Ни одного случайного прохожего.
Я смотрела на это здание и чувствовала, как оно смотрит на меня в ответ. Сотнями глаз камер, темнотой тонированных окон, тяжестью железной двери.
— Приехали, — сказал водитель.
Я вышла. Февральский ветер ударил в лицо, бросил в меня горсть колючего снега. Я подошла к двери, нажала кнопку домофона. Палец дрожал, и я не могла понять — от холода или от страха.
— Я к Андрею Сергеевичу, — сказала я в динамик.
Молчание. Такое долгое, что я подумала — меня не услышали. Или услышали, но не пустят. Или это была ошибка, и Надя перепутала адрес, и я стою сейчас перед чужим офисом, и сейчас выйдет какой-нибудь охранник и прогонит меня, и я останусь ни с чем.
Потом щелчок. Дверь открылась.
Внутри было тепло и пахло дорогим табаком. Не сигаретным — каким-то другим, сладковато-пряным, с нотками вишни и чего-то древесного. Я никогда не курила, но этот запах показался мне почему-то опасным. Как будто сама атмосфера здесь была пропитана чем-то запретным.
Ресепшен — пустой. Ни секретарши, ни охраны. Только стойка из чёрного дерева, отполированная до зеркального блеска, и монитор на стене, на котором транслировались кадры с камер — я видела себя со спины, сбоку, сверху. Четыре ракурса. Меня снимали, и я не могла спрятаться.
— Лифт на пятый, — сказал голос из динамика. Бесстрастный, мужской. Не тот, что вчера по телефону. Просто голос, лишённый интонаций.
Я подошла к лифту. Двери открылись сразу, будто меня ждали. Внутри — зеркала, кожаные поручни, запах того же табака. Я нажала кнопку «5». Лифт поехал медленно, будто давая мне время передумать.
Я не передумала.
Я смотрела на себя в зеркало — бледную, с тёмными кругами под глазами, с растрепавшимися на ветру волосами. «Ты выглядишь как привидение», — подумала я. И улыбнулась. Привидение, которое пришло просить деньги у живого.
Двери открылись, и я оказалась в коридоре. Длинном, тёмном, с дорогой отделкой — дерево, кожа, матовое стекло. На стенах — чёрно-белые фотографии города. Не открытки — снимки, на которых было что-то тревожное. Пустые улицы, ночные перекрёстки, тени, которые длиннее, чем должны быть. На полу — ковровая дорожка, которая заглушала шаги. Я шла, и казалось, что я не иду, а плыву. Бесшумно. Невесомо.
В конце коридора — двое.
Охранники. Я сразу их узнала — не по форме (на них были обычные чёрные костюмы), а по взглядам. Так смотрят только люди, которые привыкли оценивать угрозу. Их глаза прошлись по мне с головы до ног, и я почувствовала себя прозрачной. Они видели мою сумку, мои туфли, мои дрожащие руки. Они видели страх.
Они были в чёрных костюмах, без галстуков. Короткие стрижки, мощные шеи, руки, которые держатся чуть в стороне от карманов — чтобы в любой момент достать оружие. Я не видела оружия, но знала, что оно есть. Оно всегда есть у таких людей.
Я остановилась в трёх метрах от них. Дальше не пошла — не потому, что испугалась, а потому что поняла: это граница. Дальше только с разрешения.
— Соболева? — спросил один, тот, что повыше. У него было лицо, которое могло быть красивым, если бы не шрам, рассекающий левую бровь.
— Да.
— Обыск, — сказал он. — Без обид.
Без обид.
Странные слова для человека, который собирается лапать меня в поисках оружия. У меня нет оружия. У меня никогда не было оружия. Моё оружие — это слёзы и мольбы, но они не работают в таких местах.
Я подняла руки — не потому, что меня попросили, а потому что в кино так делают. Охранник подошёл, быстро, профессионально провёл руками по моим бокам, ногам, спине. Я чувствовала его ладони через ткань блузки — тёплые, грубые. Он не задерживался там, где не надо, но всё равно было унизительно. Как будто меня вывернули наизнанку.
Проверил сумку — вытряхнул содержимое на столик у стены. Паспорт, трудовая, конверт, помада, ключи, несколько монет.
— Что это? — спросил он, кивнув на конверт.
— Мои деньги, — сказала я. — Тринадцать тысяч.
Он посмотрел на меня, потом на конверт. Открыл, пересчитал. Я следила за его пальцами — толстыми, с обкусанными ногтями. Он пересчитывал медленно, будто наслаждаясь процессом.
— Тринадцать четыреста, — поправил он. — Не тринадцать.
— Я знаю, — сказала я.
Он кивнул. Вернул деньги в конверт, положил обратно в сумку. Кивнул второму.
— Чисто.
Второй охранник — коренастый, с лицом, которое когда-то было разбито в драке, — подошёл ко мне с металлоискателем. Провёл по спине, по ногам. Пискнуло на левой туфле — я вспомнила, что там железная пряжка.
— Раззуйтесь, — сказал он.
Я разулась. Он проверил туфли — заглянул внутрь, пощупал подошву. Вернул.
— Можете обуваться.
Я обулась. Руки дрожали. Не от страха — от унижения. Меня никогда не обыскивали. Я была законопослушной гражданкой, матерью-одиночкой, офисным планктоном. А сейчас стояла босиком на дорогом ковре перед двумя верзилами, которые смотрели на меня как на вещь.
— Проходите, — сказал первый охранник и открыл дверь в конце коридора.
Я вошла.
***
Кабинет был огромным.
Я не ожидала такого. Промзона, серые стены, охрана на входе — я думала, будет что-то вроде бункера. А здесь — панорамные окна от пола до потолка, дорогая мебель из тёмного дерева, кожаные кресла, на стенах — картины. Не репродукции, настоящие. Масло, тяжёлые рамы.
Я не разбираюсь в искусстве, но даже я поняла, что это дорого. Очень дорого. Такие вещи не вешают в офисах, где считают копейки. Их вешают там, где деньги перестали быть деньгами и стали просто фоном.
В углу — массивный письменный стол. За ним — кресло. В кресле — человек.
Он не встал, когда я вошла. Даже не поднял головы. Он что-то читал — бумаги в тонкой папке, — и его палец медленно водил по строчкам. Я стояла у двери, не зная, куда деть руки. Спрятать за спину? Сложить на груди? Я просто стояла, сжимая сумку, и смотрела на него.
В комнате было тихо. Так тихо, что я слышала, как тикают часы на стене. И как он переворачивает страницу. И как моё сердце колотится где-то в горле.
Зверь.
Я слышала эту кличку, видела размытые фото в телеграм-каналах, но реальность оказалась другой. Он не был похож на бандита из кино — никаких золотых цепей, перстней, кожаных курток. Он был одет в чёрную рубашку с закатанными рукавами и тёмные брюки. На правом запястье — часы. Дорогие, но без блеска. Всё в нём было без блеска.
Огромный.
Это слово пришло первым. Он был огромным. Не просто высоким — широкоплечим, массивным, тяжёлым. Даже сидя, он занимал половину пространства за столом. Шея — мощная, руки — как брёвна, но при этом никакой грубой массы. В нём чувствовалась сила, которая не нуждается в демонстрации.
Он не сутулился, не ёрзал. Он сидел абсолютно неподвижно, как статуя. И это было страшнее, чем если бы он расхаживал по кабинету и размахивал руками. Неподвижность таких людей — это признак контроля. Они не двигаются, потому что им не нужно. Мир движется вокруг них.
Ему было под сорок. Или около того. Лицо — породистое, с глубокими морщинами вокруг глаз и жёсткой линией рта. Скулы, прямой нос, щетина — не трёхдневная, как у меня, а ровно такая, какая бывает у мужчин, которые бреются раз в два дня, потому что так привыкли.
Я смотрела на его руки. Большие, с широкими ладонями, с пальцами, которые держали бумагу, но могли держать и оружие. Или сжимать чью-то шею. На правой руке — татуировка, выглядывающая из-под рукава. Я не разглядела, что именно, но что-то тёмное, угловатое.
Глаза.
Когда он поднял голову, я поняла, почему его назвали Зверем.
Серые. Ледяные. Бездонные. В них не было ни злобы, ни жестокости — по крайней мере, тех, что я могла бы распознать. В них была пустота. Такая пустота, которая засасывает. Как будто внутри этого человека давно погасли все огни, и теперь он действует на автомате, по древним, выжженным рефлексам.
Я смотрела в эти глаза и чувствовала, что проваливаюсь. Что там, в глубине, нет дна. Нет света. Нет ничего, что могло бы меня спасти.
Он смотрел на меня, и я чувствовала, как его взгляд сканирует моё лицо, фигуру, руки. Не раздевая — оценивая. Как товар.
— Соболева Марина Владимировна, — сказал он.
Не вопрос. Констатация.
— Да, — сказала я. Голос не дрогнул. Я удивилась себе.
— Садись.
Он кивнул на стул перед столом. Я подошла, села. Стул был низким — мне пришлось смотреть на него снизу вверх. Он это предусмотрел. Такой приём: ты сидишь ниже, чувствуешь себя меньше, слабее, уязвимее.
Я положила сумку на колени, сцепила пальцы. Ногти были обкусаны — привычка, от которой я не могла избавиться с детства. Сейчас я пожалела, что не накрасила их. Хотя бы для вида.
— Надя сказала, вы можете помочь, — начала я.
Он поднял руку. Жест — короткий, властный. Я замолчала.
— Я сам буду задавать вопросы, — сказал он.
Я кивнула.
Он открыл папку, которая лежала перед ним. Я увидела свою фотографию — ту, с паспорта. Уродливая, с нечёсаными волосами, с испуганными глазами. Рядом — какие-то бумаги, распечатки, цифры. Моя жизнь, разложенная по листам.
— Марина Владимировна Соболева, — начал он читать, не глядя на меня. — Тридцать один год. Родилась в этом городе. Образование высшее, экономический факультет. Разведена. Бывший муж — Илья Соболев, тридцать четыре года, работает менеджером по продажам в автосалоне. Алименты платит нерегулярно. За последние полгода перевёл двадцать три тысячи.
Я молчала. Внутри всё похолодело. Откуда он знает про алименты? Откуда у него эти цифры? Я никому не говорила. Даже Надя не знала точных сумм.
— Ребёнок, — продолжил он. — Максим Ильич Соболев, семь лет. Диагноз — новообразование в области бронхов, предположительно доброкачественное. Требуется операция. Стоимость — от миллиона трёхсот тысяч. Без учёта реабилитации.
Он поднял глаза. Встретился со мной взглядом.
— Всё верно?
— Да, — сказала я. Голос сел. Я откашлялась.
— Уволена вчера, — продолжал он. — По сокращению штатов. Получила расчёт — тринадцать тысяч восемьсот рублей. На руках — тринадцать тысяч четыреста. На карте — ноль. Кредитов нет, микрозаймов нет. Долгов, кроме коммунальных, — нет.
Он закрыл папку.
— Ты не берёшь в долг. Почему?
Я моргнула. Вопрос был неожиданным. Я ожидала, что он спросит про болезнь, про деньги, про то, готова ли я на всё. Но не это.
— Боюсь, — сказала я.
— Чего?
— Зависимости.
Он смотрел на меня. Долго. Так долго, что я начала считать удары сердца. Пять, десять, пятнадцать. В комнате было тихо, и мне казалось, что он тоже слышит этот стук.
— Умная, — сказал он наконец. — Это хорошо. Глупые быстро ломаются.
Он встал.
И вот тогда я поняла, что значит «огромный». Когда он сидел, это было терпимо. Но когда он поднялся из-за стола и обошёл его, чтобы встать передо мной — небо закрылось. Я почувствовала себя ребёнком. Маленькой, беспомощной девочкой перед взрослым, который может сделать со мной что угодно.
Он был выше меня на голову. И шире в плечах раза в два. Я смотрела на него снизу вверх, и мне казалось, что если он поднимет руку, то закроет солнце.
Он подошёл к окну. Встал ко мне боком, сложил руки на груди. Свет с улицы падал на его лицо, и я увидела, что морщины вокруг глаз — это не от улыбки. Это от напряжения. От привычки постоянно быть настороже.
— Надя сказала, ты готова на всё, — произнёс он, глядя на город внизу.
— Да, — сказала я.
— Даже на то, о чём не догадываешься?
— Да.
Он повернулся. Посмотрел на меня сверху вниз.
— Я не даю деньги просто так, — сказал он. — Я не благотворительный фонд. Я не церковь. Я не банк. Я даю деньги под условия. Мои условия.
— Я готова, — повторила я.
— Не торопись, — он усмехнулся. Усмешка была кривой, безрадостной. — Ты ещё не слышала их.
Он отошёл от окна, подошёл к столу, сел на край. Теперь мы были почти на одном уровне. Почти.
— Я даю тебе миллион, — сказал он. — Не триста, не пятьсот. Миллион. Наличными. Завтра. Деньги пойдут на операцию твоего сына. Реабилитацию. Лекарства. Всё, что нужно.
У меня перехватило дыхание.
Миллион.
Я ожидала, что он даст часть, что мы будем торговаться, что он скажет «полмиллиона» или «семьсот тысяч». Но миллион — это полная сумма. Это операция. Это спасение.
Я почувствовала, как к горлу подступают слёзы. Не от благодарности — от облегчения. От того, что этот кошмар закончится. Что Максим будет жить.
— Что я должна сделать? — спросила я. Голос дрожал. Теперь уже от надежды.
Он посмотрел на меня. В его глазах мелькнуло что-то — может быть, удивление, может быть, уважение.
— Ты переезжаешь ко мне, — сказал он.
Я молчала. Слово повисло в воздухе.
— На месяц, — добавил он. — Тридцать дней. Ты живёшь в моём доме, подчиняешься моим правилам, делаешь то, что я скажу.
— Секс? — спросила я.
Это было первое, что пришло в голову. Обычно, когда мужчины говорят «переезжаешь ко мне», они имеют в виду именно это. Я готовилась к этому. Я сказала себе, что переступлю через это, что смогу. Но услышать это из его уст было страшно.
Он усмехнулся снова.
— Если я захочу секса, ты его не избежишь, — сказал он. — Но это не главное. Мне не нужна подстилка. Мне нужна… вещь.
— Что это значит?
— Это значит, что ты — моя. На месяц. Твоё тело, твоё время, твои мысли — всё принадлежит мне. Я решаю, когда ты спишь, когда ешь, что надеваешь. Ты не выходишь из дома без моего разрешения. Ты не пользуешься телефоном без моего ведома. Ты не видишься с сыном, кроме тех часов, которые я назначу.
— С сыном? — я вскинулась. — Вы сказали, что не трогаете детей.
— Я не трогаю, — спокойно ответил он. — Он будет жить у твоей матери. Ты сможешь его навещать. Два раза в неделю. По два часа. Не больше.
— Это мало, — сказала я.
— Это больше, чем я мог бы дать, — сказал он. — Не торгуйся. Ты не в том положении.
Я замолчала. Он прав. Я не в том положении. Я в том положении, когда мне говорят условия, а я киваю.
— Что ещё? — спросила я.
— Ты не задаёшь вопросов о моих делах. Не лезешь в мои разговоры. Не трогаешь мои вещи. Ты — мебель. Красивая, удобная, но мебель. Ты поняла?
Я поняла.
Он говорил это спокойно, ровно, без жестокости. Но от этого было только страшнее. Потому что если бы он кричал, угрожал, бил по столу — я бы знала, как реагировать. А так — он просто перечислял условия, как менеджер в банке перечисляет пункты кредитного договора.
— И последнее, — сказал он. — Ты не влюбляешься в меня.
Я чуть не рассмеялась.
— Не бойтесь, — сказала я. — Не влюблюсь.
Он посмотрел на меня долгим взглядом. В его глазах промелькнуло что-то — то ли сомнение, то ли предупреждение.
— Все так говорят, — сказал он. — Но бабы — дуры. Они цепляются. Им нужна семья, забота, любовь. У меня этого нет. Я не даю тепла. Я даю деньги. Если ты влюбишься — ты проиграла. Я вышвырну тебя без копейки, и операция не состоится.
— Я поняла, — сказала я.
— Повтори.
— Я не влюблюсь в вас, — сказала я, глядя ему в глаза. — Мне нужны деньги на операцию сына. Всё остальное не важно.
Он кивнул. Встал, подошёл к столу, открыл ящик, достал лист бумаги.
— Расписка, — сказал он. — Не банковская. Моя.
Я взяла лист. Бумага была плотной, дорогой — не та, на которой печатают договоры в моей бывшей конторе. Текст был напечатан — короткий, без юридических терминов. Простым языком:
«Я, Соболева Марина Владимировна, обязуюсь проживать по адресу Андрея Сергеевича (далее — Кредитор) в течение 30 (тридцати) календарных дней, подчиняться установленным Кредитором правилам и не нарушать обозначенных ограничений. В обмен на выполнение условий Кредитор обязуется выплатить денежную сумму в размере 1 000 000 (одного миллиона) рублей на лечение сына Соболевой М.В. — Максима Ильича Соболева. В случае нарушения условий — сумма не выплачивается, обязательства аннулируются. Претензии не принимаются».
Ни подписи, ни печати. Ни его имени, ни фамилии. Просто «Андрей Сергеевич».
Я смотрела на этот лист и понимала, что это не расписка. Это приговор. Подписывая его, я отдаю ему месяц своей жизни. Месяц, в котором я не буду принадлежать себе.
— Ты не боишься, что я обману? — спросила я, поднимая глаза.
— Ты не обманешь, — сказал он. — Я вижу людей. Ты из тех, кто держит слово.
— А вы? — спросила я. — Вы держите слово?
Он смотрел на меня. В его ледяных глазах промелькнула тень — может быть, удивления. Никто не задавал ему такого вопроса. Или задавали, но потом жалели.
— Держу, — сказал он. — Я не вру. Это мой принцип.
Я взяла ручку, которая лежала на столе. Посмотрела на расписку. Потом на него.
— Я хочу одно изменение, — сказала я.
Он приподнял бровь.
— Если я нарушу правила — вы не имеете права лишать сына операции, — сказала я. — Деньги должны быть переведены в клинику авансом. До моего переезда. Я не переступлю порог вашего дома, пока деньги не поступят на счёт больницы.
— Ты смелая, — сказал он. — Или глупая.
— Я мать, — сказала я. — Это одно и то же.
Тишина. Он смотрел на меня, я — на него. Я не отвела взгляд. Внутри у меня всё тряслось, но я не моргала.
Он усмехнулся. Взял расписку, дописал от руки несколько слов: «Деньги переводятся до переезда. В случае нарушения обязательств со стороны Соболевой М.В. — сумма не возвращается, лечение сына не отменяется».
— Идёт? — спросил он.
— Идёт, — сказала я.
Я подписала расписку. Моя подпись — кривая, нервная, непохожая на ту, что в паспорте — легла рядом с его размашистым росчерком. Андрей Сергеевич. Даже фамилии нет.
Он взял лист, сложил пополам, убрал в ящик стола.
— Завтра деньги будут в клинике, — сказал он. — Послезавтра — операция. Завтра вечером ты переезжаешь.
— А мои вещи? — спросила я.
— Только самое необходимое. Одежда, документы, телефон. Я куплю тебе всё, что нужно.
— Я не хочу, чтобы вы покупали мне вещи.
— Я сказал — переезжаешь ко мне. Ты носишь то, что я скажу, — он посмотрел на мою блузку, брюки, туфли. — Это не подходит.
Я промолчала.
— Вопросы есть? — спросил он.
— Почему вы помогаете мне? — спросила я. — Вы не знаете меня. Мы не родственники. Вы не благотворительный фонд, как вы сказали. Почему?
Это мучило меня больше всего. Зачем такому человеку, как он, связываться с такой, как я? Что ему нужно? Не секс — он сказал, что это не главное. Не любовь — он её запретил. Что тогда?
Он посмотрел на меня. На этот раз — дольше. Так долго, что я начала задыхаться. В комнате было тихо, и я слышала, как за окном воет ветер.
— Потому что я могу, — сказал он наконец. — Потому что я выбираю тех, кому помогаю. И я выбрал тебя.
— Почему?
— Не задавай вопросов.
Я замолчала.
Он подошёл к двери, открыл её. Охранники стояли снаружи, готовые выполнить любой приказ.
— Проводите её, — сказал он.
Я встала. Ноги были ватными — я не чувствовала их. Я взяла сумку, прошла мимо него к двери. На пороге остановилась. Хотела сказать что-то — спасибо, до свидания, я передумала. Но слова застряли в горле.
— Марина, — сказал он.
Я обернулась.
Он стоял в проёме, огромный, спокойный, с глазами-льдинками. Свет из окна падал на его лицо, и я вдруг заметила, что у него есть веснушки. Совсем светлые, почти незаметные на скулах. Отчего-то эта деталь поразила меня больше всего.
— С завтрашнего дня ты моя, — сказал он. — На месяц. Ты поняла?
— Поняла, — сказала я.
Я вышла в коридор. Охранники пошли за мной — до лифта. Я не оборачивалась. Но спиной чувствовала его взгляд. Тяжёлый, холодный, как февральский ветер.
***
Я вышла из здания, и меня вырвало.
Прямо в снег, у железной двери. Спазмы были сильными, болезненными — желудок сжался в комок, вытолкнул всё, чего не было. Я стояла на коленях в грязном февральском снегу, дрожала и не могла остановиться.
Охранник, который провожал меня до двери, не вышел. Наверное, видел такое не в первый раз.
Я вытерла рот тыльной стороной ладони, встала. В голове было пусто. Я смотрела на серое здание, на камеры по периметру, на пустырь напротив — и не могла поверить, что только что подписала контракт с дьяволом.
Я — его вещь.
На месяц.
Я — мебель. Красивая, удобная, но мебель.
Я должна буду жить в его доме, спать на его постели (или не спать, или спать одна — он не уточнил), есть, когда он разрешит, выходить, когда он скажет. Я не увижу Максима — только два часа два раза в неделю.
Я заплакала.
Не от страха. От отчаяния. От того, что моя жизнь превратилась в это. От того, что у меня не было выбора.
Слёзы текли по щекам, смешиваясь со снегом. Я стояла посреди пустыря, в незнакомом районе, с конвертом тринадцати тысяч в сумке и с распиской, которая превратила меня в рабыню.
Я достала телефон. Набрала Надю.
— Ну что? — спросила она. Голос у неё был напряжённый, она ждала этого звонка весь день.
— Я согласилась, — сказала я.
— Господи, Марина…
— Он переводит деньги завтра. Операция послезавтра.
— А ты?
— А я переезжаю к нему. На месяц.
— Ты… ты будешь с ним спать?
— Не знаю. Он сказал, что я — его вещь. Наверное, да.
Надя заплакала в трубку. Я слушала её слёзы и не могла заплакать сама. Слёзы кончились. Осталась только сухая, колючая решимость.
— Я должна это сделать, — сказала я. — Ради Максима.
— Я знаю, — всхлипнула Надя. — Просто… будь осторожна. Он опасный, Марина. Я не знаю, что он с тобой сделает.
— Что бы он ни сделал, это лучше, чем смотреть, как умирает мой сын.
Я сбросила вызов, убрала телефон в карман, и пошла пешком. Денег на такси не было. До дома — час ходьбы. Холод, ветер, мокрый снег.
Я шла и думала о том, что через два дня Максим ляжет на операцию. А через три дня я проснусь в доме чудовища.
И я не знала, что страшнее — болезнь сына или жизнь, которая меня ждала.
Но я знала, что отступать некуда.
Я шла по пустым февральским улицам, сжимая в кармане ключи от съёмной квартиры, и повторяла про себя, как мантру: «Только бы Максим выжил. Только бы Максим выжил».
Ветер бросал в лицо колючий снег, но я не чувствовала холода. Внутри у меня была пустота, и она горела.