Глава 8

Глава 8

Не знаю, сколько времени я просидела неподвижно после того, как дочитала последнее письмо. Свеча догорала; в подсвечнике остался лишь низкий, неровный огарок, окружённый застывшими наплывами воска. Пламя едва колыхалось, то вытягиваясь в тонкий язычок, то оседая, отбрасывая на стены дрожащие, вытянутые тени.

Я сидела, опершись локтями на стол, и старалась уложить в памяти и в мыслях всё, что узнала о Екатерине Ивановне Лебедевой.

Мать её скончалась, вскоре после её рождения, и с первых дней девочка оказалась на попечении кормилицы — Аксиньи Тихоновны. Та, потерявшая собственного младенца, вложила в единственную дочь купца Лебедева всю материнскую теплоту и заботу, какие только остались в её сердце.

Екатерина росла в сытости и неге, окружённая вниманием и лаской, какой редко баловали детей в купеческих семьях. Отец потакал ей во всём: заказывал лучшие ткани на платья, привозил ленты с заморских ярмарок, держал при доме учителей. Один обучал её французской речи, другой — игре на клавикорде, третий — рисованию акварелью и миниатюрам, а грамоте и письму сызмальства наставляла её строгая, но терпеливая учительница, нанятая отцом из московских мещанок.

Среди писем, что я перебирала, встречались и отцовские записки, сопровождавшие подарки: индийский ситец с замысловатым рисунком, кружевную тесьму — последняя была в большой моде у молодых барышень, — сапожки из мягкой кожи, янтарные бусы, шкатулки с тайничками. Казалось, слова «нет» она и не знала — любое её желание исполнялось незамедлительно.

Даже после её замужества отец ещё исполнял дочерние просьбы: в одном из писем писал, что намерен прислать Аксинью в её новый дом к мужу, вдовцу с детьми. Мол, дочь его разлюбезная жалуется, будто ребятишки «своенравны и непослушны, требуют постоянного надзора», а нянька из надёжных и испытанных людей будет молодой хозяйке «великой подмогой».

Судя по письмам, батюшка лишь дважды решался отказать дочери. Первый раз — когда узнал, что она питает «нежную склонность» к учителю музыки, младшему сыну разорившегося дворянского рода. Молодой человек сей, обладая мягким голосом, учтивыми манерами и тонкой обходительностью, вскоре сумел расположить к себе юную Екатерину.

Среди писем, аккуратно сложенных в узелке, нашлись и ноты — пожелтевшие, местами смятые, с аккуратными пометками на полях. Я перелистала несколько листов и заметила, что между страниц были вложены короткие записки, зачитанные до дыр. Я невольно усмехнулась: в наше время мальчишки вкладывали записки между страницами учебников и в этом не было ничего особенного. Но для Екатерины это был, должно быть, целый подвиг. Видимо незамужней купеческой дочери начала девятнадцатого века вести личную переписку с мужчиной считалось не просто неприличным, но и опасным: такая вольность могла подорвать репутацию семьи. А потому партитуры и нотные листы были единственным пристойным предлогом, под прикрытием которого можно было обменяться тайными посланиями.

'Душа моя Екатерина Ивановна!

Вспоминая утро, когда Вы, склонившись над клавишами, позволили мне направить Ваши пальцы на верный аккорд, я невольно теряю нить повседневных забот. Как томительно проходит время, когда я лишён возможности слышать звон Вашего смеха и видеть, как робкая тень румянца ложится на щёку Вашу от каждого моего слова.

Ваши глаза — тёплые и задумчивые — сопровождают меня даже в те часы, когда я разучиваю новую сонату или расписываю ноты. Без вас всё кажется бледным и лишённым смысла.

Ах, сударыня, как жаль, что стены Вашего дома, столь строгого, преграждают нам путь к долгим духовным беседам. Но верю: судьба благоволит тем, кто хранит искреннее расположение сердечное.

Преданный Вам,

А. И. Б.'

Однако вскоре, судя по письмам, до батюшки дошли вести о долгах учителя, его «светских затеях» — картёжных партиях и вечерах в сомнительных компаниях, к коим он, по словам осведомителей, «имел охоту». Молодому человеку немедленно было отказано от дома, а доступ в купеческое семейство — закрыт. Екатерина же восприняла «сие как прямое оскорбление достойнейшего из людей, снискавшего её расположение сердечное» и решительно встала на тропу войны с отцом.

В измятом и залитом слезами письме, чёткой, тяжёлой рукой был выведен строгий, но обстоятельный ответ. Отец Екатерины писал без обиняков, судя по всему, как привык говорить и вести дела:

'Екатерина! По зрелом рассуждении нахожу намерение твоё не только противным здравому разуму, но и вредным для чести и благополучия нашего дома. Сей человек, при всей своей учёности и обходительности, есть дворянин без состояния, без службы, живущий одним случаем и милостью чужих людей. Брак с ним лишит тебя купеческого звания, и с тем — права торговать и вести дело. Дети твои, родясь в доме дворянском, по закону лишатся всякого права торговать и держать лавку, а приданое твоё отойдёт в чужое сословие, где его пустят на ветер.

Скажу прямо: в купеческой семье честь не в пустом звании, но в деле крепком и доходном. Я не намерен класть плоды своих трудов к ногам безземельного музыканта, который завтра же станет домогаться у тебя на новые затеи и поездки. Потому прошу тебя — оставь сию прихоть, вразуми себя и об доме подумай. Прекрати своевольный отказ от пищи, коим ты пугаешь Аксинью и меня. Я уже условился о твоём браке с человеком надёжным, испытанным, купцом второй гильдии, вдовцом, имеющим дом, лавку и дело своё. Сие — во благо тебе и будущим твоим детям'.

Эх… поздно отец её спохватился уму-разуму дочь учить. Да и кто ж наставляет девицу на путь хозяйственной добродетели через насильное замужество, когда она уже успела вкусить сладость вольной жизни — и полюбить того, кто умел облекать её мечты в красивые слова.

Неудивительно, что девичье сердце внять доводам рассудка не пожелало. И вскоре тайная переписка продолжилась, уже из мужнина дома — поначалу робкая, с учтивыми оборотами, тонкими намёками и рассуждениями о музыке, картинах и светских новостях. Писал А. И. Б. складно, вычурно, с теми мелкими любезностями, что так пленяют женское воображение: сравнивал её голос с утренним пением птиц, а взор — с «лазурью апрельского неба после дождя». Каждая строчка будто создана для того, чтобы в душе молодой. капризной и с детства избалованной купчихи росла уверенность: её понимают, ею восхищаются и видят в ней не представительницу торгового сословия, но утончённую натуру, способную к «высоким чувствам».

Но вскоре меж строчек стали проскальзывать просьбы — сперва будто бы безобидные: достать редкий нотный сборник из столицы, заказать через знакомого купца новый мундштук для гобоя, приобрести французскую бумагу «с водяным знаком» для их переписки. А за тем — и более обременительные: на сюртук «дабы не стыдно было явиться на музыкальный вечер в её доме», на «скромное путешествие в Петербург» — «к полезным знакомствам и покровителям в свете». Все свои нужды он облекал в такую изысканную форму, что отказ казался едва ли не поступком жестоким — особенно для той, кому он твердил о её «вдохновенном даре» и «редкой тонкости души» с таким жаром, что сердце у всякой, даже самой рассудительной купчихи, непременно должно было бы замереть в груди. Он уверял, будто её гостиная уже стала «истинным украшением нашего города», а собрания в ней — «в разговоре у каждого почтенного дома», и что «не худо было бы укрепить сей успех парой новых музыкальных пьес моего сочинения, да нанять музыкантов — разумеется, на случай особого вечера в вашем милейшем салоне».

Иногда к письму прилагались ноты «нового менуэта, сочинённого господином Б*** для квартета, что имеет честь быть в милости у самой княгини К***» с припиской, полной напыщенных благодарностей к «милостивейшей покровительнице талантов», без чьей щедрости, дескать, сие сочинение никогда бы не увидело свет.

Полгода назад батюшка решился отказать дочери во второй раз. Его последнее письмо было написано сухо, деловым почерком, без привычных отеческих заверений в любви. В нём он прямо писал, что получил её жалобы о стеснённых обстоятельствах, что «времена нынче трудные» и что ей, мол, «пришлось отпустить прислугу» — не по прихоти, а от недостатка средств, — оставив лишь приходящих работников: прачку, подёнщицу для уборки да мальчишку для посылок и в помощь приказчику в лавке.

«Советом могу помочь, деньгами — нет, — писал он, — Не ищи во мне сочувствия, ежели сама довела дом до запустения и поиздержалась сверх меры. Дело мужа твоего должно содержать семью. На мои же средства ты более не рассчитывай. Береги, что есть, и хозяйствуй рачительно».

Ну хоть здесь я была с ним полностью согласна. Всё равно ни семье, ни детям, судя по всему, ничего из тех денег, что отец исправно слал дочке, не досталось. Хотя, будь моя воля… как там тогда водилось? Хворостиной — да в деревню на исправление: гусей гонять и лапти плести, пока дурь из головы не выветрится. Что-то я раздухарилась…

Я невольно прикрыла глаза, стараясь представить, как это было: молодая барышня, с детства приученная к мысли о своей особой значительности, привыкшая к нарядам из лучших московских мастерских и почтительным поклонам дворовых людей, вдруг оказывается в доме с совсем иным укладом: хозяйство с десятком каждодневных забот, двое детей, муж, старше её почти на поколение, целиком поглощённый делами пивоварни, глядящий на молодую жену не как на драгоценную дочь купеческого дома, а лишь как на ещё одну заботу в длинном ряду прочих.

Неудивительно, что, не зная иного, она продолжила жить по-прежнему, ни в чём себе не отказывая: новые платья, «малые собрания», способные прибавить ей блеску, и частый гость, от которого её сердце колотилось, а глаза сияли.

И я почти не удивилась, когда среди бумаг нашла её последние письма, возвращённые нераспечатанными. На одном конверте, поверх прежнего адреса некоего А. И. Беляева из рода Беляевых-Тверских, крупным росчерком было выведено: «Выбыл». Я медленно опустила листы на стол, глядя на расплывшиеся от слёз Екатерины чернила. А ведь она, Екатерина, и впрямь прожила сюжет сентиментального романа — только без счастливого конца.

Но даже если я здесь ненадолго… даже если это всё сон или странная игра моего впавшего в кому воображения — её роль я играть не собираюсь. У меня своих грабель в жизни хватало, так что по чужим топтаться — увольте.