Глава 16
Голос батюшки наполнил храм, низкий, раскатистый.
— Господь каждого вразумляет трудами, — сказал он, перекрестив паству. — Не всем монахами быть да в келье сидеть. Подвиг и в житейском деле бывает. Но коли дело твоё людям в соблазн и во вред, коли от него пьянство, смута да слёзы детские, — оставь, не держись! Не богоугодное это дело, а погибель.
Люди в храме перешептывались. Кто-то закивал, кто-то нахмурился, будто на себя примерял.
Я замерла. Слова били в самую точку. Разве можно считать богоугодным делом пивоварню, что травит мужиков вином и губит семьи?
Батюшка продолжал, повысив голос:
— Апостол Павел в Послании к Ефесянам говорит: «Не упивайтесь вином, в нём же есть распутство; но исполняйтесь Духом». А что есть вино? Пьянство, раздор, голод в доме. Слышите, чада мои? Не уподобляйтесь «безбожникам». Душа христианская спасается не вином и не смехом в кабаке, а трудом честным да молитвой. Мир в семье, доброе дело — вот где спасение.
«Не упивайтесь вином»… Да ведь это не только о нашем промысле, но и о моём муже. Прекрасный аргумент — но как уговорить Степана бросить пить и ещё и пивоварню продать? Показать ему наши рассчёты с Иваном? Просить ради детей, ради честной торговой репутации? Пойдёт ли он на это ради себя и спасения своей души? Меня терзали сомнения. Если бы от пьянства так легко было излечиться, не шлялись бы по кабакам мужики и не плакали бы по домам жёны и дети.
Я украдкой взглянула на Степана. Он стоял с каменным лицом, уставившись в одну точку, будто и не слушал проповедь вовсе. Нет, сама я его не уговорю — это я уже поняла. Тут нужен не мой голос, а голос того, перед кем склоняется и он, и весь приход. Я окинула храм взглядом: люди слушают священника, ловят каждое его слово. Значит, его слово — моё единственное настоящее оружие; ослушаться его Степан не посмеет.
Ведь гулял мой муженёк по кабакам неделю, носа домой не казал, не заботила его ни жена, ни дети. Но вот в храм в воскресенье — поди ж ты! — сам пошёл, и нас повёз, и одежду чистую одел. Здесь он другой: смирный, покорный. Потому что церковь тут имеет вес и никому не хочется прослыть «безбожником».
Слово «безбожник» я встречала и раньше у Пушкина, у Некрасова, у Горького — всегда оно звучало как страшное ругательство, будто человек совести лишён. Но теперь, здесь, я ясно понимала: «безбожник» — не просто обидное слово, а приговор. Если ты без Бога — значит, вне церкви, а стало быть и вне общества. Всё равно что сказать: ты изгой, и никто тебя больше ни в дом не позовёт, ни за стол не посадит.
Батюшка продолжал, уже мягче:
— Подвиг каждому свой дан. Не всякий в монастырь идёт, да и не всякому это дано. А в семье — тоже подвиг. В заботе о детях и доме, в труде честном — благословение Божие. «Всякое дерево доброе приносит плод добрый, а худое дерево — плод худой». Дерево худое отсечётся и в огонь ввержено будет. Как дерево доброе — плод хороший родит, а дерево гнилое — только червя пустит. Так и дело всякое: доброе плод добрый приносит, а худое и семью погубит, и душу за собой потянет.
В храме было тесно и душно — от ладана, от дыхания толпы, от треска свечей, но я дышала полной грудью, сердце наполнялось решимостью.
Когда служба подошла к концу и хор протянул последнее «аминь», никто не спешил расходиться. Люди потянулись к батюшке: одни с записками о здравии и упокоении, другие с просьбой благословить на дорогу или новое дело. Женщины в платках, мужики в армяках, старики, опираясь на клюки, — всяк считал нужным подойти.
Батюшка стоял у аналоя. Лицо его было усталое, глаза покраснели от дыма кадила, но держался он прямо. Служка вынес табурет, тихо поставил сбоку, однако священник только махнул рукой: не пристало сидеть, пока народ идёт за советом.
Я смотрела, как он благословлял каждого — широким, неторопливым крестом, приговаривая:
— Господь в помощь… Господь укрепит…
И люди кланялись, отходили с просветлёнными лицами. Народ верил своему пастырю. Один за другим они тянулись к нему за утешительным словом и благословением.
Женщина с младенцем на руках прошептала:
— Помолись, батюшка, дитятко слабое, крикливое…
Он благословил её, перекрестил ребёнка, приложил к иконе.
Следом мужик в суконном кафтане низко поклонился:
— На торг завтра еду, батюшка, благослови.
Батюшка перекрестил его, положил руку на плечо, сказал пару напутственных слов.
А я всё ещё стояла в стороне. Сердце билось так, что стучало в висках. Шаг вперёд — и я выставлю себя на всеобщее обозрение и пересуды. Все узнают, что мой муж пьянствует, что пивоварня почти разорена, что дети мои растут в доме, где нет мира. Позор для жены. Позор для семьи.
Но я знала: хуже уже некуда. Хозяйство пришло в упадок, кроме приданого и дома ничего и не осталось. Муж пьянствует день и ночь. И если я промолчу, то что я за мать? Нет, уж лучше пусть сплетничают обо мне, ради детей я готова это вынести.
Степан подошёл и потянул меня за локоть на выход, как будто почуяв, о чём я с батюшкой хочу поговорить. Я упрямо вырвала рукав из его хватки и шагнула вперёд. Дети подтянулись поближе, а муж отошёл в сторону, переминаясь с ноги на ногу, лицо его было мрачным и покорным одновременно.
— Батюшка, благословите, — вымолвила я и низко поклонилась, как делали другие.
Он поднял на меня взгляд.
— Бог благословит, что у тебя, раба Божия?..
— … Екатерина. Муж мой пьянствует, — начала я. — Пивоварню держим… а мне сердце говорит: не богоугодное это дело. Дети малые, а в доме смута одна.
В притихшей церкви кто-то ахнул; женщины переглянулись, прижимая к груди младенцев, мужики у дверей нахмурились. По рядам прокатился ропот: одни зашептались, другие, наоборот, подались ближе, в надежде не пропустить ни слова.
Священник нахмурился, поднял руку, требуя тишины, и сказал:
— Мужа своего подведи.
Я обернулась. Степан пятился к выходу, прижимая шапку к боку, будто надеялся ускользнуть незамеченным. Но глаза прихожан уже устремились на него — и ему пришлось подойти.
Взгляд батюшки был непреклонен. Муж поклонился, потупив глаза.
— Сколько лет браку вашему? — голос священника прозвучал гулко в тишине храма.
— Одиннадцать, батюшка, — Степан поёжился.
— А чад сколько?
— Двое сыновей… — Он мял шапку в руках.
Батюшка тяжело вздохнул и нахмурился ещё сильнее.
— Двое за одиннадцать лет? Мало. Господь чад не даёт, коли жизнь во грехе.
Батюшка продолжал громко, чтобы слышали все, кто ждал в очереди:
— В самом труде греха нет. И хлеб насущный добывать должно — и ремеслом, и торговлей. Но коли промысел твой людям в соблазн, коли от него пьянство, распутство и разорение в домах, — то не благословение в том, а погибель.
Он снова повернулся к нам, чуть понизив голос:
— Муж твой сам в кабаке день и ночь, и другим подаёт дурной пример. С таким делом не богатство наживаете, а грех на душу.
Потом перевёл взгляд на меня:
— Ты, раба Божия, мужа удерживай, дом блюди, детей наставляй. А коли видите вы оба, что промысел к погибели ведёт, — оставьте его и ищите труд честный, богоугодный. Тогда и милость Божия будет на вас.
— Пьянство твоё, — продолжал батюшка повернувшись к мужу, — весь приход знает.
Муж низко опустил голову, плечи его ссутулились. Я видела, как покраснели его уши, как дрожат пальцы, сжимающие шапку, но сочувствия во мне не было. Жалко было не его, а детей. Иван мне толково объяснил: если отца банкротом объявят — потеряем и лавку, и дом, и всё добро. Придётся скитаться по чужим углам. И что толку, если мужа посадят в долговую тюрьму? Долги-то потом с сыновей взыщут. Купеческое звание они потеряют, станут мещанами, детьми «упавшего». И тогда дорога им только в подмастерья, батраки, на чёрную работу.
Священник тем временем продолжал, его голос гулко разносился под сводами:
— Промысел ваш — дело небогоугодное: вино льёте — души губите. Разве мало у нас примеров? У Ивана-кузнеца семья вразор пошла — всё пропил, детей голодом морил. У Прохора-извозчика жена в могилу легла: пьянство его да побои её до смерти довели. А Пантелей-то упился, в канаве замёрз, и сироты без куска хлеба остались. Можно ли назвать такой промысел христианским? Ведь он лишь губит души.
Муж краснел, но спорить не смел.
Батюшка перевёл взгляд на меня.
— А ты, раба Божия Екатерина, мужу потакаешь. Дом твой в неурядицах, дети смущены. Так не должно быть.
Хотелось провалиться сквозь землю от стыда, но я понимала, что надо через это пройти. Тем временем, батюшка перекрестил нас обоих и сказал твёрдо, с нажимом:
— На вас обоих епитимья. Супружеской жизнью не жить, покуда покаянием не очиститесь. Пост держать — не только в пище, но и в словах, и в делах. Мужу — являться в храм трезвым, опрятным, и не иначе. Жене — дом хранить, детей наставлять, молитвой укрепляться. А пивоварню — оставьте: дело то на погибель ваших душ. Найдёте промысел честный — тогда и благодать Божия на вас будет.
Слова эти повисли в гулкой тишине. Слышалось, как за моей спиной народ крестился, кто-то клал земные поклоны, а кто-то в полголоса шептал: «Верно батюшка говорит…», другие соглашались, качая головами.
Степан торопливо осенял себя крестом, кивал и всё повторял: «Спаси, Господи… спаси, Господи…» — словно оправдывался.
Я же склонилась в пояс и поблагодарила батюшку, чувствуя, как к горлу подкатил ком и дыхание перехватило.
Вокруг народ тихо переговаривался, на нас косились. Одни — осуждающе: мол, молодая, зачем сор из избы вынесла, мужа перед людьми опозорила. Да, завтра весь город будет судачить. Купчихи в гостиных, торговки в лавках, приказчики за прилавками — все будут перемывать мне кости. Другие смотрели снисходительно, качали головами, будто говорили: «Что ж, не первые они и не последние…» и в этих взглядах не было ни удивления, ни жалости, лишь привычное смирение.
Мы двинулись к выходу. Степан шагал рядом, низко опустив голову. Я украдкой взглянула на него — и не узнала. Где тот грубый, самоуверенный хозяин, что дома хватал меня пониже спины и дышал мне в лицо перегаром, заявляя свои супружеские права. Рядом со мной шёл растерянный мужичонка, больше похожий на мальчонку, которого сурово отчитал отец.
Вокруг же люди шептались:
— Верно сказал батюшка…
— Дело-то в самом деле греховное…
Кто-то перекрестил нас вслед.
Я прижала руку к рту, чтобы скрыть дрожь губ. Внутри боролись два чувства: облегчение, что удалось найти на мужа управу, что велено ему воздерживаться, а пивоварню продать, и волнение: ведь я не знала Степана по-настоящему. В храме-то он смирный, а дома, не дай Бог, отыграется. А если он в гневе руку на меня поднимет? Ну что ж, как поднимет, так и по рукам получит, — успокоила я себя. Я девушка современная, не из тех, кто подставляет вторую щёку: у Аксиньи на кухне сковородка чугунная, и этим аргументом я, пожалуй, не постесняюсь воспользоваться, — мысленно хмыкнула я.
Но даже эти тревожные мысли не остудили во мне радости. А в голове настойчиво звучала ободряющая мысль:
«Начало положено. Теперь всё в моих руках. Осталось продать пивоварню и найти выгодное торговое дело… а для этого мне нужен совет отца.»