Глава 17
После службы народ всё ещё толпился у крыльца. Кто-то раскланивался с соседями, кто-то договаривался о завтрашнем торге.
Ямщики громко выкрикивали имена хозяев, заглушая друг друга:
— Григорий Иванович! Бричка у ворот стоит!
— Купчиха Козлова! Сюда, сударыня!
В холодном осеннем воздухе стоял запах дыма, конского пота и свежего хлеба из лавок неподалёку.
Дети жались ближе ко мне и Степану, мы пробирались через толпу, когда на ступеньках дорогу нам преградил дородный купец лет пятидесяти. Лицо у него было круглое, румяное, густая борода клином закрывала грудь. Тёмный кафтан его был нараспашку, на боку поблёскивала связка тяжёлых железных ключей от амбаров да сундуков. Сняв шапку, он поклонился Степану и заговорил неторопливо — так, чтобы слыхали и прочие.
— Здрав будь, Степан Григорьевич. И тебе, хозяйка, поклон. Я Горшков, Михаил Саввич, купец второй гильдии. Давеча с твоим мужем дело говорили, нынче и тебе надобно поведать.
Степан, который ещё минуту назад шёл сгорбившись, будто придавленный отповедью священника, вдруг словно ожил. Спина выпрямилась, шаг стал шире, глаза загорелись, и на щеках проступил румянец. Он потер руки и повернулся ко мне:
— А то! Супруга, слушай добрую весть! — обратился он ко мне, и глаза его заблестели.
Я насторожилась, но ответить не успела. Купец перевёл взгляд на Марью, что стояла рядом со мной, прижимая руки к груди. Девочка вспыхнула и потупила глаза.
— Дочь твоя пригожая, — продолжил купец деловито, громко, нараспев, словно цену товару объявлял. — И возраст в самый раз. В жёны согласен взять. Бог даст, к Масленице свадьбу справим.
Я замерла, словно удар по голове получила. На следующий год? Ей пятнадцать исполнится и уже замуж? Сердце сжалось, дыхание перехватило.
Купец продолжал спокойно, с деловитой уверенностью:
— Вдовцом я третий год. Хозяйство моё требует руки молодой, дом без хозяйки пустеет. Степан говорит девица у вас кроткая, скромная, да и труд любит — в работе видна будет.
Он повернулся к Марье, окинул её внимательным взглядом:
— На Крещенье ей пятнадцать исполнится. Сговоримся и батюшка благословит, а там и свадьбу сыграем.
У меня сердце ухнуло в пятки. Осень на дворе, а Крещение — уже через пару месяцев, в лютую стужу, когда народ в прорубь лезет… В этот миг я поняла: молчать нельзя, ответ нужно дать здесь и сейчас.
Я взглянула на Марью: она низко опустила голову, пальцы судорожно мяли платочек, словно пташка перепуганная. Пару раз она оглянулась на Ивана, что стоял чуть в стороне, весь в растерянности, словно и сам не понимал, что происходит. На меня они даже не посмотрели. Бедные дети… знают, что кроме друг друга у них никого больше нет. А тут ещё и папаша сватает дочь прилюдно. Не мог наедине ей сказать. Ну прямо «отец года».
— Вот оно, жена! Видишь, не даром хлопочу. Старшего я уж в контору пристроил под моим началом делу учиться. А девку — в добрый дом, к уважаемому человеку. Горшков — купец не бедный, хозяйство крепкое, место в ряду за ним. Какая честь для нас!
Он даже толкнул меня локтем, словно ждал, что я улыбнусь и похвалю его.
— А приданое? — раздался из толпы чей-то любопытный голос.
Вокруг шептался народ: соседки, купчихи постарше, переглядывались; мужики переминались с ноги на ногу, жмурились, вытягивая шеи. Любопытство людское в любые времена одинаково: все норовят сунуть нос в чужую судьбу. Народ в таких делах всегда ухо держит востро — чужая невеста всем интересна, люди любят чужое добро пересчитывать. Я даже невольно подумала: да ведь и правда ничего не меняется. В моё время люди лезли в чужую жизнь через пересуды да соцсети, а тут — у крыльца храма, да при всём честном народе.
Горшков, усмехнувшись, ответил сам, не дожидаясь нашего ответа:
— Приданого большого не требуется. Сундук одежи, да пару рубах новых, — остальное сам дам. И сарафаны, и сундуки полные. На невесту свою я скупиться не стану.
Пока купец перечислял, как будет баловать невесту, Степан наклонился ко мне и пробормотал с довольной ухмылкой:
— Слышишь, жена? И о приданом печалиться не придётся. Счастье-то какое!
А у меня внутри всё вскипело. В груди так и поднималась волна злости: Марью, мою девочку, собираются отдать словно работницу на хозяйство — «дом пустеет, рука молодая требуется», моего ребёнка — за вдовца, что годится ей в отцы… Да разве это счастье?
«Нет, — подумала я. — Не дождутся. Не отдам…»
Я понимала: отказать в лоб нельзя. Это будет и мужу позор, и семье удар. Но есть ли другой путь? «Думай, Катя, думай, — лихорадочно метались мои мысли в голове. — Надо так повернуть, чтоб и Горшкова отвадить, и мужа не унизить…»
Я выпрямила спину, вытянула губы в приветливую улыбку, вдохнула поглубже и сладким голосом пропела:
— Ох, как же девица без приданого? Чай не сиротка, чтобы с пустым сундуком в дом мужа идти!
Толпа притихла, и головы разом повернулись ко мне. Краем глаза я заметила: две купчихи в душегреях с собольими опушками подались ближе — то ли сыновьям невест высматривают, то ли ради простого любопытства, а может и свахи. Даже Степан насторожился: брови его сдвинулись, но возразить при людях он не решился.
— У Марьюшки сундук полный — рубахи новые, холст белёный. Два сарафана бархатных, да ещё праздничный, шёлковый — материным приданым достался. Пояса витые, кружева городские, косынки яркие — не всякая купчиха похвалиться может. Ниток прядёных — мотков десятка полтора, лён свой, белёный; холста рулон — на рубахи ещё хватит. На образ — полотенце рушниковое, вышивка крестом аккуратная. Есть и ковёр турецкий шерстяной, на всю горницу стелить, и самовар тульский, латунный, на угле, жар держит ровно — гостей угощать.
По толпе пробежал шёпот:
— Гляди-ка, у красавицы приданое-то какое!
— И сарафаны, и кружева… и самовар… ай да добро!
Я продолжала мягко, чуть понизив голос:
— Постели у неё две: перина пуховая, подушки гусиные, наволочки вышитые крестом. Скатерть льняная — на всю семью хватит, с узором старинным. И серьги есть — подарок матушки, с бирюзой да с гранатами. А ещё зеркало в раме резной, чашки фаянсовые, для особого угощения, и ложечки серебряные — дюжина, с московским клеймом, к празднику берегутся, да ковш мерный, чеканный.
Шёпот усиливался, женщины переглядывались, кто-то даже приподнялся на цыпочки, чтобы получше рассмотреть «завидную невесту».
Марья стояла, точно приросшая к месту. Щёки её пылали, ресницы дрожали. Она искоса бросала на меня взгляды, не решаясь поднять глаза, но я видела — дыхание её сбилось, дыхание её сбилось, грудь тяжело и часто вздымалась. Бедное дитя… тяжко быть выставленной на всеобщее обозрение. Я лишь молилась про себя, чтоб не вышло ей это во вред: охотников за приданым тут наверняка хватает.
Степан рядом переступал с ноги на ногу, точно в сапогах тесно стало. Шапку мял в руках, лицо его наливалось багрянцем, вена на виске вздулась. Я краем глаза видела — он уже готов вспыхнуть, но сдерживается из последних сил: на людях перечить жене — стыд, а купцу, да ещё и перед всем приходом, тем более.
И тут я едва не рассмеялась про себя. Спасибо папаше Екатерины — такой уж он дотошный оказался: всё записал, не только деньги да ценности, но и каждую мелочь в сундуках перечислил. Вот теперь его опись и пригодилась, чтобы показать всем, что Марья — завидная невеста, и что право выбора за нами, а не за первым встречным женихом. Я, словно по шпаргалке, вспомнила каждую строчку: сундуки, скатерти, сарафаны… Как же хорошо, что память не подвела!
Я, всё с той же улыбкой, мягко подвела к главному:
— Счёт честный: что за дочерью моей числится — всё цело. И ещё денежка малая — у девицы в ларце, ассигнациями да по рублю серебром. Не к хвасту говорю, а в помощь молодой — на первое хозяйство. А по правде купеческой и жених не с пустыми руками — своё за женой положит, чтоб не обидеть.
Я умолкла, а толпа будто подалась ближе: взгляды стали цепкими, изучающими — рассматривали моё платье, серьги, весь облик. Купеческий люд не словам верит, а приглядывается к хозяйке: впрямь ли за её словами добро стоит. Горшков кивал, бороду поглаживал, слушал мои слова с довольным видом. Только глаза его всё же бегали по сторонам — будто он опасался: не найдётся ли жених посостоятельнее, чтоб девицу у него перехватить. А когда я обронила про его обязанность долю за женой положить — тут же морду скривил, и помрачнел. Вот почему и глянулась ему бесприданница: долю за нею и оставлять не обязательно. Видно, детям всё переписать думал… или попросту скуп. Я знала, о чём говорю. В описях, составленных отцом Екатерины, всё значилось до мелочей: и моё приданое, и та доля, что муж внёс, которая по закону числится за женою на случай вдовства.
А я стояла всё с той же кроткой улыбкой — и думала про себя: «Ну что ж, судари, авось нынче видно: не нас выбирают, а мы — вас.»
И тут Степан не выдержал. Он резко кашлянул, будто прочистил горло, и шагнул вперёд:
— Ну, хватит, жена, — сказал он нарочито громко, словно шуткой прикрывая досаду. — Нам домой пора. Да и не место тут сундуки пересчитывать.
И тут из-за его плеча кто-то выкрикнул то ли в шутку, то ли всерьёз:
— А сватов-то засылать дозволено?
Несколько купцов переглянулись, бороды погладили: мол, дело серьёзное; смех смехом, а спрос не праздный.
— Рано ей ещё, — сказал Степан хмуро, громко, чтоб все слыхали. — Мала девка к венцу идти. Не торопитесь, господа-купцы: всему свой срок. В пору войдёт — и разговор будет.
Он поклонился Горшкову, ухватил меня за локоть и почти силой повёл меня прочь. Марья семенила рядом, прижимая к груди свой платочек; мальчишки торопливо шагали рядом, испуганно косясь то на меня, то на отца. Хмурый Иван шёл чуть позади, стиснув губы.
Я слышала за спиной перешёптывания в толпе:
— Ох, вот приданое-то!
— Да и невеста красавица…
— Да ещё и работящая…
— А мать-то у девки языком куда резвее мужа!
— Так то ж мачеха…
Степан молчал, лицо его потемнело от злости. А я шла с высоко поднятой головой; сердце колотилось в груди, но внутри крепла уверенность: всё я сделала правильно.
Пускай завтра обо мне весь приход судачит. Пускай купчихи за чаем шушукаются, что больно языкатая у Кузьмина баба, а мужики в лавках судят да рядят — кто прав, кто виноват. Для меня одно главное: сегодня я сумела заступиться за Марбю. Семь бед — один ответ: коли уж виновата перед мужем за дерзость в разговоре с батюшкой — так за девичью честь, как говорится, сам Бог велел заступиться. И пусть Степан хоть до ночи слюной брызжет — изменить он уже ничего не сможет: слово не воробей, вылетело — назад не воротишь.