ГЛАВА 6

ГЛАВА 6

— И с ним женщина! Множественные ушибы, ссадины, в шоковом состоянии. Носилки в коридоре, операционная готова!

Я встал. Автоматически. Как встают тысячу раз — мышечная память, рефлекс, рабочий режим. Снял пиджак. Надел халат. Хирургическая шапочка — зелёная, такая же, как на фотографии.

— Возраст пациента? — спросил я, уже на ходу.

— Молодой. Около двадцати…

Коридор. Свет — белый, операционный. Медсёстры — по местам. Я шёл — быстро, но не бегом, потому что хирург не бегает, хирург идёт, ровно, уверенно, потому что если хирург побежит — побегут все.

Операционная. Двойные двери. Я толкнул их плечом — привычно, как толкал десять тысяч раз — и вошёл.

Стол. Лампы. Мониторы. Кровь — много крови, на простынях, на перчатках анестезиолога, на полу. Тело на столе — молодое, крепкое, широкие плечи, развёрнутые, как…

Как мои.

Я посмотрел на лицо.

Глаза закрыты. Бледная кожа. Губы — серые. Кислородная маска. Монитор — бип, бип, бип — неровный ритм. Слабый. Уходящий.

Максим.

Мой Максим…

Мой сын лежал на моём операционном столе, и его сердце — то самое, которое я слушал стетоскопом, когда Лида была на седьмом месяце, то самое, которое билось у меня на ладони в первый день его жизни, когда мне дали его подержать и я боялся дышать — его сердце умирало.

И мир остановился…

***

Кто-то за спиной сказал: «Илья Андреевич, вы не можете, это ваш…» — и замолчал. Потому что я уже стоял у стола. Уже натягивал перчатки. Уже смотрел на рану — левая часть грудной клетки, четвёртое межреберье, клинок вошёл на восемь-девять сантиметров и остановился в миллиметре от перикарда.

Миллиметр. Толщина ногтя. Толщина бумажного листа.

Расстояние между жизнью моего сына и его смертью — один миллиметр.

— Зажим. Скальпель. Отсос.

Мой голос. Ровный. Рабочий. Двадцать два года тренировок — двадцать два года я учил себя отключать всё, кроме рук и головы. Страх — выкл. Эмоции — выкл. Человек на столе — не человек, а задача. Анатомия. Геометрия. Физика. Миллилитры крови, минуты времени, миллиметры тканей.

Но это был Максим…

Это был мой мальчик, который в пять лет прикладывал стетоскоп к игрушечному медведю и спрашивал: «Папа, а как у медведей сердце бьётся?» Который в двенадцать поймал окуня и отпустил, потому что «ему ещё жить и жить». Который в пятнадцать нёс меня через перевал с двумя рюкзаками. Который неделю назад говорил другу по телефону: «Хочу ей нормальное кольцо, чтобы она надела и заплакала».

И сейчас он лежал подо мной, под моими руками, под моими перчатками — и его кровь текла сквозь мои пальцы, горячая, тёмная, живая. Ещё живая.

— Давление падает. Восемьдесят на пятьдесят. Пульс — сто тридцать.

— Два литра потеряно, минимум. Вторая капельница, быстрее.

— Илья Андреевич, может, позвать Бережного? Он дежурит…

— Нет. Я сам. Зажим. Держите. Здесь — разводите.

Я вскрыл грудную клетку. Его грудную клетку — ту, которую я когда-то щекотал, и он визжал от смеха, и извивался, и кричал: «Бать, хватит, я сейчас лопну!»

Я раздвинул рёбра ретрактором — его рёбра, которые я пересчитывал пальцами, когда он болел пневмонией в семь лет и я не мог уснуть и сидел рядом с его кроватью и слушал, как он дышит, и считал вдохи, и считал рёбра, и считал секунды до утра.

Перикард. Повреждён. Кровь в полости — тёмная, густая. Тампонада. Сердце захлёбывалось в собственной крови, сдавленное, зажатое, не способное расправиться и ударить в полную силу.

Максим. Держись. Слышишь меня? Я здесь.

Батя здесь! Я не уйду. Я тебя вытащу…

Я говорил это про себя. Беззвучно. Как молитву. Потому что вслух — нельзя. Вслух я говорил: «Отсос. Зажим. Шить. Четыре-ноль, проленовая. Быстрее.»

Мои руки работали. Сами. Мышечная память двадцати двух лет — тысячи операций, тысячи разрезов, тысячи швов. Руки знали, что делать. Руки не дрожали. Руки — единственная часть меня, которая ещё функционировала, — делали то, для чего были созданы.

А внутри — внутри я умирал.

Медленно. С каждой секундой.

С каждым миллилитром его крови на моих перчатках.

— Давление — шестьдесят на сорок.

— Адреналин. Внутрисердечно. Давайте.

— Илья Андреевич…

— ДАВАЙТЕ!!!

Шов. Ещё один. Ткань — рыхлая, пропитанная кровью, игла проходит тяжело, нить скользит. Я затягиваю — аккуратно, миллиметр за миллиметром, как затягивал двадцать лет назад, когда сшивал сердце Лиды. Тот же шов. Та же нить. Те же руки.

Только тогда — я спас. А сейчас…

— Фибрилляция!

Монитор завизжал. Линия на экране — ровная, прямая, безжалостная — пошла вниз и рассыпалась хаотичными зубцами.

— Дефибриллятор. Двести. Разряд!

Тело Максима дёрнулось на столе. Как марионетка, которую рванули за нитки. Его тело — моё тело, моя кровь, мои гены, мой разворот плеч и мои скулы — это тело дёрнулось от электрического разряда, и на одну секунду я увидел его лицо — белое, неподвижное, с закрытыми глазами — и это было лицо спящего ребёнка.

Моего ребёнка.

Которого я укладывал спать каждый вечер до семи лет — читал ему про динозавров, гладил по голове, и он засыпал, сжимая мой палец. Мизинец. Точно так же, как Лида сжимала мой палец, когда приходила в себя после наркоза.

— Нет ответа. Триста. Разряд!

Дёрнулся. Тишина. Линия — прямая.

— Ещё! РАЗРЯД!!!

— Илья Андреевич, двенадцать минут…

— ЕЩЁ!!!

Разряд. Дёрнулся. Линия. Прямая. Ровная. Бесконечная.

Как дорога без поворота. Как горизонт. Как конец.

— Илья Андреевич… Двадцать минут. Нет ответа. Зрачки расширены, нет реакции на свет. Нужно…

— Нет. Нет. Подождите. Ещё минуту. Одну минуту…

— Илья Андреевич.

— ОДНУ МИНУТУ!!!

Я положил руки — мои руки, те самые, которые не дрожат, которые спасли сотни жизней, которые сшили сердце его матери, которые учили его вязать хирургические узлы на верёвке — я положил эти руки на его грудную клетку. На открытую, вскрытую, обнажённую грудную клетку моего двадцатилетнего сына. И начал массировать. Вручную. Прямой массаж сердца.

Его сердце лежало в моих ладонях. Здоровое, сильное, то сердце, которое гоняло кровь, когда он бежал стометровку, и замедлялось, когда он смотрел на Варю, и колотилось, когда он злился на меня в ресторане.

Оно лежало в моих руках. Неподвижное. Тёплое ещё. Но — неподвижное.

Я сжимал его. Ритмично. Раз-два-три-четыре. Раз-два-три-четыре. Как метроном. Как Лакки стучит хвостом по полу, когда ждёт Максима.

Тук-тук-тук-тук. Давай. Давай, сынок. Бейся. Пожалуйста. Ради мамы. Ради Вари. Ради Лакки, который ждёт тебя у двери!

Бейся. Прошу тебя. Бейся!

Линия — прямая.

Руки — в крови.

Сердце — молчит.

Мой сын — мой мальчик, моя жизнь, мой лучший поступок… мой сын умер.

На моём столе. В моих руках. Под моими пальцами.

Я не смог его спасти.

Я — лучший кардиохирург города, полковник, двадцать два года практики, руки, которые не дрожат…

Я не смог спасти своего ребёнка.