Светослава Левкой В тисках чужого выбора · Её тиски. Глава 11

Её тиски. Глава 11

Они выходят из кафе, и первые минуты идут почти молча — слишком много невысказанного повисло между ними, чтобы просто взять и заговорить о пустяках. Никита держит руки в карманах, потом вынимает их, потом снова прячет — будто до сих пор не решил, куда их девать, — изредка поглядывая на неё сбоку быстрым, чуть настороженным взглядом, будто проверяя, не передумала ли она.

— Хочешь, покажу тебе Нотр-Дам с воды? В смысле, с набережной, — поправляется он сам себя и слегка морщится от собственной неловкой фразы. — То есть не с воды, конечно, а...

— Я поняла, что ты имел в виду, — Вера прячет улыбку, отворачиваясь к реке.

Они спускаются к набережной Сены, и город тут же меняет тональность: шум улиц стихает, остаётся плеск воды о старые каменные стены, крики чаек, редкие туристические речные трамвайчики, скользящие мимо. Собор действительно виден отсюда — величественный, вырастающий из воды, будто сама река держит его на плаву.

Некоторое время они идут вдоль парапета, глядя на воду. Никита то и дело кидает какие-то туристические факты — когда построили мост, почему у него такое название, — явно заполняя тишину, лишь бы не молчать. Вера слушает вполуха, но сама тишина между фактами уже не так режет, как в первые минуты.

Мимо проходит уличный музыкант с потрёпанной гитарой, наигрывает что-то узнаваемо французское. Следом — упитанный голубь, важно вышагивающий прямо по центру дорожки, ничуть не смущаясь людей, которые вынуждены его обходить. Никита провожает птицу взглядом:

— Смотри, как идёт. Как будто это его набережная, а мы тут погостить зашли.

Вера фыркает — смех вырывается неожиданно, по-настоящему, и она сама удивляется этому звуку.

— У него определённо больше уверенности в себе, чем у некоторых людей.

— Например?

— Например, у некоторых мужей, которые полчаса назад не могли закончить фразу про собор.

Никита картинно морщится, прижимает руку к груди, будто ранен, и оба смеются — легко, без надрыва, впервые за этот вечер по-настоящему свободно.

Так, шаг за шагом, они добредают до квартала с маленькими ателье и винтажными лавками. В одной из витрин — рулоны тканей, разложенные каскадом, от плотного бархата до полупрозрачного шёлка. Вера замедляет шаг, почти против воли, останавливается у стекла.

— Смотри, какая фактура, — она указывает на отрез тёмно-синей ткани с лёгким переливом. — Из такой я бы точно что-то придумала. У меня как раз есть эскиз пиджака — с необычным воротником и асимметричными рукавами... Представляешь, если взять именно такую ткань, она будет играть на свету при каждом движении.

Она увлекается, начинает жестами показывать, как должен сидеть воротник, как драпироваться рукав — забыв на секунду, что стоит на парижской улице с мужем, от которого совсем недавно пряталась за стеной из подушек. Просто говорит о том, что любит.

Никита слушает, не перебивая, склонив голову набок, и когда она наконец останавливается, чуть смущённая собственным порывом, он говорит тихо, без всякой иронии:

— Я не видел тебя такой уже очень давно.

Он замолкает, будто сам удивлён тому, что произнёс это вслух, а потом добавляет, тише, почти через силу:

— Кажется, я всё это время хотел видеть в тебе удобную жену. Правильную, сдержанную, ту, что не доставляет хлопот и хорошо смотрится рядом на деловых приёмах. А ты — вот это всё, — он неопределённо обводит рукой воздух, будто пытаясь поймать словами то, что видел минуту назад, — я только сейчас разглядел по-настоящему. И это в сто раз лучше той версии, которую я, получается, от тебя хотел.

Вера замирает. В его голосе нет ни капли лести — только что-то похожее на сожаление вперемешку с восхищением. Она не знает, что на это ответить, поэтому просто отворачивается обратно к витрине, делая вид, что разглядывает соседний рулон ткани.

— Пойдём дальше? — предлагает она, чтобы закончить с возникшей неловкостью.

Он кивает, и они снова идут — теперь молчание другое, не пустое, а полное чего-то, что оба пока предпочитают не называть вслух.

Солнце начинает клониться к закату, окрашивая воду в медово-розовые тона. Они останавливаются у парапета — просто посмотреть на то, как свет ложится на воду, как проплывающие теплоходы режут отражение моста пополам и снова смыкают его за собой.

Никита стоит рядом, чуть ближе, чем требуется для простого созерцания вида. Вера чувствует его присутствие всей кожей, хотя между ними ещё добрых полметра.

Потом он берёт её за руку.

Неловко — сначала едва касается пальцами тыльной стороны её ладони, будто спрашивая молчаливого разрешения, тут же чуть отдёргивает пальцы, словно испугавшись собственной смелости, и только когда она не отдёргивает руку в ответ, обхватывает её пальцы своими полностью, с облегчением, будто сдавал экзамен и только что узнал результат. Вера вздрагивает от неожиданности — сердце пропускает удар, — но, повернув голову, встречает его взгляд: тёплый, открытый, без единой тени прежнего напряжения или расчёта.

Она не отнимает ладонь.

Так они стоят ещё несколько минут — молча, глядя на воду, соединённые одним лёгким, почти невесомым прикосновением, которое почему-то весит больше, чем все слова, сказанные за этот день.

— Ты голодна? — нарушает молчание Никита, не отпуская её руки. — Я нашёл здесь одно место. Совсем небольшое, но, говорят, там подают одну из лучших уток в городе.

— Звучит аппетитно, — улыбается Вера.

— Значит, идём проверять, — он подмигивает, и они оба улыбаются друг другу.

Ресторан оказывается крошечным, всего на восемь столиков, с накрахмаленными скатертями и свечами в тяжёлых подсвечниках. Официант, пожилой мужчина с безупречной осанкой, приветствует их по-французски, и Никита, чуть запинаясь, отвечает на неуверенном, но старательном французском — Вера едва сдерживает улыбку, наблюдая, как он путается в артиклях.

Она заказывает то, что ей не понятно в меню, но красиво звучит вслух, и оказывается права: на тарелке появляется что-то воздушное, обжаренное до хрустящей корочки фуа-гра с карамелизированной грушей, а следом — та самая утка, о которой он говорил, с хрустящей кожей и сочным мясом, в апельсиновом соусе, от которого по всему столу расходится терпкий, сладковатый аромат.

— Как тебе? — Никита следит за её лицом с нескрываемым интересом, пока она пробует первый кусочек.

Вера прикрывает глаза на секунду, позволяя себе полностью раствориться во вкусе.

— Это... — она подбирает слово, — неприлично вкусно.

— Значит, я не зря целый час читал отзывы в телефоне.

— Ты выбирал ресторан заранее? — она удивлённо поднимает бровь.

— Конечно, — он пожимает плечами, будто это самая естественная вещь на свете. — Я не хотел рисковать и вести тебя в первое попавшееся место.

Вера смотрит на него дольше, чем планировала. В этом жесте — заранее продуманном, тщательно подготовленном — есть что-то, что трогает её сильнее, чем она готова признать. Раньше забота выражалась подарками, деньгами, вещами. Сейчас — часом, проведённым за чтением отзывов о ресторане, лишь бы её вечер прошёл хорошо.

За десертом — воздушным шоколадным муссом с ноткой апельсина — разговор снова петляет между лёгким и личным. Никита рассказывает, каким несносным ребёнком был в детстве, как однажды разобрал отцовские часы, пытаясь понять механизм, и не смог собрать обратно. Вера смеётся, представляя маленького Никиту с отвёрткой и виноватым лицом.

— А отец что сказал?

Тень пробегает по его лицу — мимолётная, но заметная.

— Отец не любит, когда что-то ломается не по его воле, — говорит он тихо, и в голосе слышится что-то куда более взрослое, чем детская история про часы.

Вера не давит, не задаёт уточняющих вопросов — просто молчит рядом, позволяя этой теме уйти так же естественно, как пришла. Момент проходит, и Никита, будто стряхивая с себя тяжесть, снова улыбается, переводит разговор на что-то безопасное — на завтрашние планы, на то, что ещё стоит увидеть в городе.

Когда они наконец выходят из ресторана на уже совсем потемневшую улицу и двигаются в сторону отеля, Париж зажигает огни — золотистые, тёплые, отражающиеся в мокрой после недавнего дождя брусчатке. Они идут неспешно, уже не обсуждая ничего конкретного — просто идут рядом, иногда касаясь плечами друг друга.

На середине моста Вера вдруг останавливается, облокотившись на парапет, глядя на воду. Лёгкость вечера на секунду отступает, уступая место чему-то более взвешенному.

— Можно спросить серьёзно? — говорит она, не оборачиваясь.

— Да, конечно.

— Если бы я тогда не подошла к двери кабинета — сколько ещё ты собирался молчать? Неделю? Год? Всю жизнь?

Вопрос повисает между ними. Никита не спешит с ответом — любая красивая фраза сейчас прозвучала бы очередной попыткой уйти от прямого разговора, а она заслуживает не красоты, а правды.

— Не знаю, — говорит он наконец, честно, без прикрас. — Может быть, долго. Может, я бы всё откладывал, убеждая себя, что момент ещё не настал, что это только всё разрушит. Мне было бы удобнее молчать, чем взять на себя ответственность сказать правду и рискнуть увидеть, как ты уходишь.

— Значит, я узнала правду случайно. Не потому что ты решил быть честным.

— Да, — говорит он тихо. — Именно так. И это моя вина, а не стечение обстоятельств. Мне жаль, что тебе пришлось узнать это таким образом, через мой крик, а не от меня самого, спокойно, глядя тебе в глаза.

Вера молчит, глядя на воду. В этом молчании нет прежней лёгкости вечера — только трезвая, взрослая тишина, в которой оба взвешивают вес только что произнесённых слов.

Они больше не возвращаются к этой теме в тот вечер — но что-то в воздухе между ними меняется, становится честнее, будто этот короткий, неукрашенный разговор весит больше, чем весь романтический день до него.

В отеле Никита провожает её до номера. Останавливаются у двери — и повисает та самая неловкость, которая случается, когда день был слишком хорош, чтобы просто разойтись по разным сторонам коридора без каких-либо слов.

— Спасибо, — говорит Вера, крутя в руках ключ-карту. — За сегодня. Правда.

— Сегодня станет одним из самых любимых дней за последнее... — он останавливается, будто подсчитывая, и потом просто заканчивает: — Долгое время.

Секунду они просто стоят друг напротив друга. Вера чувствует, как что-то в груди тянется к нему — то ли шагнуть ближе, то ли позволить ему это сделать первым, — но вместо этого она отступает на шаг назад, к своей двери.

— Спокойной ночи, Никита.

— Спокойной ночи, — он улыбается — тепло, без нажима, — и уходит по коридору к своему номеру.

Вера закрывает дверь, прислоняется к ней спиной на секунду, будто пытаясь удержать в себе весь этот вечер целиком, прежде чем он растворится в обычной ночной рутине.

Она смывает макияж, расчёсывает волосы, надевает ночную рубашку — привычные, механические движения, за которыми прячется целый ураган мыслей. Забирается под одеяло, гасит свет, лежит некоторое время, глядя в потолок и прокручивая в голове день — набережную, его руку, аромат апельсинового соуса, ту тень на его лице при упоминании отца.

Она почти засыпает, когда раздаётся стук в дверь — тихий и неуверенный.

Вера хмурится, поднимается, накидывает халат и подходит к двери. Открывает — и на пороге стоит Никита, прижимающий к груди подушку, которую он, судя по всему, притащил из своего номера. Вид у него одновременно смущённый и до нелепого решительный.

— Я не могу уснуть, — признаётся он без предисловий.

Вера моргает, глядя то на него, то на подушку.

— И поэтому ты пришёл сюда... со своей подушкой?

— Я привык, — он слегка пожимает плечами, будто и сам немного удивлён собственному признанию. — Последние месяцы. Даже с этой дурацкой стеной между нами я как-то привык, что ты рядом дышишь в темноте. А тут тишина, и я просто... не могу уснуть один.

Вера смотрит на него — взрослого мужчину, бизнесмена, который стоит на пороге гостиничного номера в Париже с подушкой, прижатой к груди, как ребёнок, прибежавший к родителям после страшного сна, — и не может сдержать смех. Тихий, беззлобный, но самый настоящий.

— Ты серьёзно сейчас?

— Абсолютно, — не раздумывая отвечает он, и от этого становится ещё смешнее.

Она качает головой, но отступает в сторону, впуская его. Он проходит мимо, чуть смущённо, будто до последнего не был уверен, что она не захлопнет дверь у него перед носом.

Никита кладёт свою подушку на кровать — ровно посередине, между тем местом, где спала бы она, и тем, где расположился бы он сам. Жест выходит настолько нарочито аккуратным, что в нём прочитывается сразу всё: и уважение к её границам, и негласное обещание не переступать черту, которую она однажды провела.

— Спокойной ночи, — говорит он, укладываясь на свою половину поверх одеяла, прямо в футболке и домашних штанах, в которых пришёл.

Вера некоторое время стоит у кровати, глядя на эту картину — подушка-барьер, снова возникшая между ними, только теперь не как символ отчуждения, а как знак уважения к существующим договорённостям и её выбору.

Она молча забирается под одеяло со своей стороны, отворачивается — но уже без того холода, что был между ними месяцами.

— Спокойной ночи, — отвечает она в темноту, и, кажется, впервые за долгое время эти слова звучат не формально, а по-настоящему тепло.