Его тиски. Глава 4
Первые недели брака прошли для Никиты как в тумане — он двигался по расписанию, которое сам себе выстроил: работа, дом, вежливые разговоры за ужином, попытки быть тем мужем, каким его обязали стать. Внутри всё ещё сидела та самая — её смех, её запах, её голос, повторяющий его имя, — и первое время он был уверен, что так будет всегда: тело рядом с новой женой, сердце — там, откуда его вырвали силой.
Как же он ошибался.
Вера оказалась не той, кого он ожидал встретить. Он готовился к покорной, испуганной девушке, готовой на всё, лишь бы удержаться на плаву после смерти отца, — а вместо этого столкнулся с человеком спокойным, ироничным, с внутренним стержнем, который не сгибался, даже когда обстоятельства были откровенно не в её пользу. Она не устраивала сцен из-за его задержек на работе. Не требовала внимания, не жаловалась на холодность, которую он, чувствуя вину, порой всё же позволял себе проявлять. Она просто жила рядом с ним — достойно, с тихим тактом человека, который сам многое пережил и умеет уважать чужую боль, даже не зная её причины.
Первые дни он злился на неё — иррационально, несправедливо, но злился. Каждый раз, когда она входила в комнату спокойная, собранная, ни на что не жалующаяся, что-то в нём сжималось от глухого раздражения: она была не той. Не той, что могла часами спорить о живописи, размахивая руками, забывая обо всём на свете. Вера казалась ему тогда просто удачно подобранной декорацией для отцовской сделки — идеальной именно потому, что была слишком правильной, чтобы быть настоящей.
Он помнит один из первых вечеров, когда застал Веру в мастерской за работой над эскизом — она сидела, подобрав под себя ноги, карандаш в зубах, разложенные вокруг листы с набросками платьев, и что-то тихо напевала себе под нос, полностью погружённая в процесс. Он тогда несколько минут простоял в дверях, просто наблюдая, — и поймал себя на мысли, что ему нравится смотреть на неё.
И тут же, с неожиданной остротой, вспомнил другую, которая точно так же однажды описывала ему свою мечту о мастерской с окнами, где будет писать никому не нужные научные статьи. Оказывается, у той, которая досталась ему против его воли, тоже был свой мир — просто он до этого вечера не давал себе труда его заметить.
Физическая близость между ними случилась не сразу — оба, кажется, интуитивно понимали, что торопиться не стоит. Но когда это всё же произошло, Никита обнаружил то, чего никак не ожидал: с Верой оказалось легко. Не через силу, не по обязанности супруга, исполняющего формальный долг, — а с настоящим, живым притяжением, которое застигло его врасплох.
Она была внимательной, но не робкой; страстной, но без наигранности. В её прикосновениях чувствовалось то же спокойное достоинство, что и в остальной её жизни — она ничего не изображала, не пыталась понравиться или заслужить его расположение через постель. Просто была собой, честно, без остатка, — и эта прямая, обезоруживающая честность оказалась куда притягательнее любого продуманного кокетства.
Он замечает мелочи — то, как она поджимает под себя ноги за завтраком, кутаясь в кардиган, будто дом никогда не бывает достаточно тёплым для неё по утрам. Не спрашивая, не привлекая к этому внимания, он начинает приносить плед из гостиной и молча оставлять его на спинке её стула ещё до того, как она спускается вниз. Она никогда не комментирует этот жест — просто однажды утром он замечает, что плед уже лежит у неё на коленях, когда он входит на кухню, и что-то в этой безмолвной, привычной уже заботе отзывается в нём непривычным теплом.
Наутро после одной из таких ночей он лежал, глядя, как она спит рядом с растрёпанными волосами на подушке, и чувствовал что-то похожее на панику. Не от отвращения — от прямо противоположного. От того, что тело его, кажется, уже сделало выбор, который разум пока отказывался признавать.
Он не понимал ещё, что тело не лжёт так изощрённо, как разум, и что желание, которое просыпалось в нём каждый раз, когда Вера входила в комнату, было куда честнее всех клятв верности прошлому, которые он продолжал повторять себе по ночам.
По утрам Вера готовила завтрак — с той же внимательностью, с какой относилась ко всему. Сырники получались у неё безупречными, и Никита, спускаясь на кухню, каждый раз ловил себя на предвкушении — не только вкуса, но и того короткого момента, когда она поднимала на него взгляд, ещё сонная, но уже улыбающаяся. Он тогда обнимал её сзади, утыкался носом в шею, вдыхал запах её волос, смешанный с ароматом ванили и подрумяненного теста, и говорил одну и ту же глупую фразу: «Пахнет счастьем».
В одно такое утро, стоя вот так, обнимая её со спины, пока она переворачивает очередной сырник на сковороде, он вдруг с пугающей ясностью осознаёт: если бы кто-то сейчас спросил его, где он хочет оказаться через пять, десять лет, ответ пришёл бы мгновенно, без раздумий — именно здесь, на этой самой кухне, с этим самым запахом ванили в воздухе. Мысль эта одновременно греет и приводит в ужас, потому что ещё несколько месяцев назад он бы поклялся, что подобного ответа у него никогда не появится.
Он не лгал, произнося это. В те минуты счастье действительно казалось почти реальным, почти достижимым — если бы не тень Кристины, которая продолжала жить где-то на периферии его сознания, напоминая о себе редкими сообщениями, которые он всё ещё не находил в себе сил окончательно оборвать.
Он говорил себе, что это временно — что нужно просто время, чтобы полностью отпустить прошлое, прежде чем позволить себе признать очевидное: что-то настоящее рождалось прямо у него на глазах, в его собственном доме, с женщиной, которую он поначалу считал лишь ценой за сохранение своего положения.
Но новое сообщение снова возвращало его в муки реальности.