Светослава Левкой В тисках чужого выбора · Его тиски. Глава 11

Его тиски. Глава 11

Утро начинается с очередной ссоры — настолько похожей на десяток предыдущих, что Никита уже не помнит точного повода: кажется, снова что-то про очередную встречу, на которую она собиралась без предупреждения, и его немедленную, почти автоматическую тревогу, вылившуюся в резкие слова прежде, чем он успел их обдумать. Он уезжает на работу, хлопнув дверью, чувствуя привычную смесь стыда и бессилия.

Весь день он пытается сосредоточиться на делах — совещание с поставщиками, обсуждение квартального отчёта, — но мысли постоянно соскальзывают к утреннему разговору, к тому, как холодно и устало смотрела на него Вера, будто уже приняла какое-то решение, о котором он пока не знает. Игорь, заметив его отсутствующий вид на планёрке, коротко интересуется, всё ли в порядке, и Никита в третий раз за неделю отвечает уклончивым «да, просто устал», понимая, насколько неубедительно это звучит.

После разговора с матерью на ступеньках несколько дней назад он честно пытался измениться — сдерживал ревность, задавал меньше вопросов, старался не превращать каждую задержку жены в допрос. Получалось не идеально, но хоть немного лучше. Сегодняшняя ссора отбрасывает его назад, к прежнему ощущению полного бессилия перед собственными демонами.

Домой он возвращается пораньше, полный решимости извиниться, найти правильные слова, начать сначала. Но дом встречает его тишиной — той самой, слишком глубокой, которую он уже научился бояться.

— Вера? — зовёт он, поднимаясь по лестнице. Спальня пуста, кровать аккуратно застелена. Мастерская пуста, эскизы разложены на столе, будто она вышла на минуту и вот-вот вернётся.

Он звонит ей — автоответчик сообщает, что абонент недоступен. Звонит снова, снова, с каждым разом чувствуя, как внутри поднимается уже знакомая волна паники, смешанной на этот раз с чем-то похуже — с готовыми, незваными картинами, которые подсовывает ему собственное, натренированное ревностью воображение.

Он спускается в мастерскую ещё раз — проверить, не пропали ли какие-то вещи, будто это могло бы что-то прояснить. Заглядывает в шкаф — одежда на месте, чемодан, которым она пользовалась для деловых поездок, тоже стоит на своей полке. Это должно было бы успокоить, но вместо этого только усиливает недоумение: если она не собиралась в поездку, куда она вообще могла деться настолько внезапно?

Она ушла к нему. К этому Дмитрию, или к кому-то ещё, кого я даже не знаю. Она наконец не выдержала и ушла.

Он понимает — где-то на границе сознания — насколько иррациональны эти мысли, насколько несправедливо было бы обвинять её в чём-то подобном после всего, через что он сам заставил её пройти. Но паника не слушает рациональных доводов. Она разрастается, заполняет собой всё пространство черепа, пока не остаётся ничего, кроме одной, оглушительной мысли: я потерял её.

Он находит мать в гостиной, читающей у окна, — и врывается туда с такой яростью, что она вздрагивает, роняя книгу на колени.

— Где она?! Что ты знаешь?! — почти кричит он, не в силах справиться с собственным голосом.

Марина Аркадьевна смотрит на него долго, оценивающе, будто решая, готов ли он услышать правду, — а потом отвечает спокойно, без тени вины или страха:

— Она в Париже. Я сама отправила её туда сегодня утром.

Вместо облегчения от того, что она не сбежала с кем-то, приходит новая волна паники, ещё острее прежней.

— Ты? Ты отправила её? Почему ты мне не сказала?! Почему ты вообще решила это сама, без меня?!

— Потому что она пришла ко мне утром на кухню, — голос матери остаётся ровным, но в нём слышится сталь. — Плачущая, обессиленная, на грани полного срыва. И потому что ты, Никита, последние недели ведёшь себя ровно так, как вёл себя твой отец, когда я была в её положении. Кто-то должен был вмешаться, а ты явно не был готов услышать это от неё самой.

Никита стоит посреди гостиной, чувствуя бурю неконтролируемой злости внутри. Всё, что копилось в нём последние месяцы — вина, страх, паника при мысли о потере, — прорывается разом, без предупреждения.

— Я не могу её потерять, — говорит он, и голос предательски срывается, как у ребёнка. — Мама, я правда не могу. Я знаю, что натворил, знаю, что превращаюсь в него, но я не могу представить свою жизнь без неё. Не могу.

Он опускается на диван, обхватив голову руками, и впервые за долгие годы позволяет себе разрыдаться по-настоящему — не сдержанно, не украдкой, а с той обнажённой беспомощностью, которую в этом доме никогда не поощряли показывать.

Марина Аркадьевна молча садится рядом, кладёт руку ему на плечо — тот самый жест, знакомый с детства, — и ждёт, пока первая волна отчаяния схлынет.

— Расскажи мне, — говорит она наконец, тихо. — Не то, что ты натворил. А что ты чувствуешь, когда думаешь о ней.

Никита поднимает на неё покрасневшие глаза, не понимая вопроса.

— Что ты имеешь в виду?

— Раньше, когда ты думал о своей женитьбе, ты думал о Кристине, — мать произносит это имя без осуждения, просто как факт, давно ей известный. — Каждое утро, каждый вечер, часть тебя оставалась там, в прошлом, с ней. Скажи мне честно: когда ты в последний раз думал о Кристине не как о человеке, с которым нужно расставить точки, а как о ком-то, кого тебе не хватает?

Никита задумывается — по-настоящему, впервые позволяя себе такой честный внутренний обзор, — и с удивлением понимает: он не может вспомнить. Не может вспомнить ни одного дня за последние недели, когда мысль о Кристине приходила бы к нему с тоской, а не с чувством облегчения, что эта глава наконец закрыта.

— Я не думаю о ней, — говорит он медленно, будто сам удивлён этим открытием. — Я думаю о Вере. Всё время. Даже сейчас, крича на тебя, я думаю только о том, как она там одна, в чужом городе, из-за меня.

Марина Аркадьевна кивает — медленно, будто это подтверждение чего-то, что она уже подозревала, наблюдая за сыном последние недели.

— Тогда, кажется, перелом уже произошёл, — говорит она тихо, в основном для себя самой. — Просто ты сам ещё не готов был это увидеть.

— Какой перелом? — Никита вытирает лицо ладонью, чувствуя себя выжатым, опустошённым.

— Твоё сердце больше не принадлежит прошлому, Никита. Оно полностью принадлежит Вере. Ты просто выражаешь эту любовь единственным способом, который знаешь, — контролем, ревностью, страхом потери, — потому что никто никогда не учил тебя другому языку любви. Тому, что не требует владения, только присутствия.

Слова матери оседают в нём медленно, тяжело, будто требуют времени, чтобы полностью проникнуть внутрь.

— Но как я мог полюбить её, — спрашивает он растерянно, — если начал этот брак с ненависти к самой идее? С обиды на отца, с тоски по Кристине? Как одно превращается в другое настолько незаметно, что я даже не заметил момент перехода?

— Любовь редко объявляет о своём приходе заранее, — отвечает мать с лёгкой, горькой улыбкой. — Она просто оказывается уже здесь однажды утром, когда ты пытаешься вспомнить, когда в последний раз думал о ком-то другом, и не можешь. Со мной было так же — только я поняла это на пятнадцать лет позже, чем следовало, и цена этого опоздания оказалась намного выше.

Он смотрит на свои руки, всё ещё дрожащие от недавних рыданий, и думает о том, что впервые кто-то назвал вслух то, что он сам боялся признать даже наедине с собой.

— Что мне делать? — спрашивает он наконец, и в вопросе — искренняя, беспомощная растерянность человека, который впервые в жизни не знает готового ответа.

— Для начала — прекрати вести себя, как твой отец, — отвечает мать прямо, без смягчения. — А потом реши, готов ли ты заплатить настоящую цену за право быть с ней. Не деньгами. Не положением. А готовностью выбрать её саму, без всяких условий, даже если это будет стоить тебе всего остального.

Никита долго молчит, обдумывая эти слова, — а потом поднимает голову, и во взгляде матери он читает то, что она явно ждала увидеть: решимость, впервые за долгое время не замутнённую паникой или виной, а ясную, твёрдую.

— Что значит «настоящая цена»? — спрашивает он, хотя где-то в глубине уже начинает подозревать ответ.

— То, что до сих пор держало тебя на месте, — говорит мать тихо. — Условие твоего отца. Наследство. Всё, чем он тебя всю жизнь держал на коротком поводке, называя это заботой о твоём будущем. Пока это условие существует, часть тебя всегда будет знать: ты женился не по своему выбору, а по чужому расчёту. И как бы сильно ты ни полюбил её теперь, эта тень будет присутствовать между вами, пока ты не уберёшь её сам.

— Отец не позволит, — говорит Никита, и в голосе слышится усталая обречённость человека, слишком много лет проживший под этой властью.

— Отец уже ничего не может тебе позволить или не позволить, если ты сам решишь иначе, — отвечает Марина Аркадьевна твёрдо. — Пора наконец начать вести себя как взрослый мужчина, а не как испуганный мальчик, боящийся разочаровать отца.

— Где именно она остановилась? — спрашивает он наконец. — В каком отеле?

Марина Аркадьевна улыбается — устало, но с явным облегчением, — и называет адрес, тот самый парижский отель с видом на Сену, который она так любит.

— И Никита, — добавляет она, когда он уже поднимается, готовый бежать за билетами, — что бы ты ни решил там сделать, сделай это ради неё, а не ради того, чтобы просто не остаться одному. Она заслуживает мужчину, который выбирает её саму, а не только боится потерять привычное.

Он кивает, хотя не до конца уверен, что понимает разницу между этими двумя вещами прямо сейчас, — но обещает себе разобраться в этой разнице к тому моменту, когда самолёт приземлится в Париже.

Поднимаясь к себе за паспортом, он уже знает, что после покупки билета должен будет сделать то, что откладывал слишком долго, из страха, из привычки, из всей той двадцатипятилетней покорности, которую пора наконец разорвать.