Его тиски. Глава 13
Он идёт к её столику, и с каждым шагом решимость, так уверенно звучавшая внутри всего пару минут назад, начинает предательски колебаться. В голове крутится дюжина сценариев, один хуже другого: она встаёт и уходит, не сказав ни слова; она смотрит на него с таким презрением, что он теряет дар речи; она вежливо, но окончательно просит его больше никогда не появляться.
Может, стоит развернуться, пока она меня не заметила, — мелькает предательская мысль, и он на долю секунды почти поддаётся ей, замедляя шаг.
Он вспоминает лицо отца в кабинете, то самое неохотное уважение, промелькнувшее в нём на долю секунды, — и слова матери про настоящую цену, которую нужно заплатить не деньгами, а готовностью выбрать её без всяких условий. Если он развернётся сейчас, из простого страха быть отвергнутым, вся эта решимость, весь этот перелёт, весь отказ от наследства окажутся красивым, но пустым жестом — доказательством того, что он способен на смелые поступки только тогда, когда риск невелик.
Хуже, чем сейчас, уже не будет, — говорит он себе. Разве что я сам сделаю хуже, струсив в последний момент.
Но потом он видит её лицо — чуть ближе теперь, на расстоянии нескольких метров, — и что-то внутри перевешивает страх.
Она сидит, погружённая в свои мысли, явно чем-то встревоженная, хотя он понятия не имеет чем — просто различает в её позе, в напряжённых плечах что-то похожее на смятение, будто она только что получила известие, которое не может до конца осмыслить. Он смотрит на неё чуть дольше, чем следовало бы, впитывая детали, которые месяцами копились в его памяти, но только сейчас, на расстоянии, кажутся особенно, невыносимо дорогими: маленькая ямочка на левой щеке, появляющаяся только тогда, когда она смеётся по-настоящему, а не из вежливости; привычка обхватывать чашку обеими ладонями, когда она глубоко задумывается, будто ищет в тепле фарфора какую-то опору; едва заметный, почти невидимый шрам над правой бровью, о происхождении которого он так и не решился спросить.
Я люблю в ней даже то, чего сам не мог назвать словами до этой самой секунды, — думает он, и мысль эта пугает его почти так же сильно, как перспектива быть отвергнутым.
Он подходит вплотную, и голос предательски садится, прежде чем он успевает откашляться.
— Простите, могу я присесть?
— Простите, нет. Я хочу побыть одна, к тому же я замужем.
Слова падают на него холодным душем — она даже не подняла головы, не узнала его голос, отвечает механически, отстранённо. На секунду он застывает, готовый развернуться и уйти, признать поражение прежде, чем оно официально объявлено, — но что-то, какая-то последняя капля отчаянной решимости, заставляет его вместо этого молча отодвинуть стул и сесть напротив.
Она поднимает голову — раздражение уже готово сорваться с языка, судя по напряжению вокруг рта, — и застывает.
Он наблюдает, как узнавание проходит через её лицо волнами: сначала недоверие, будто разум отказывается верить собственным глазам, потом что-то похожее на шок, а потом — то, чего он боялся больше всего, — растерянность, смешанная с чем-то ещё, что он не может однозначно расшифровать. Не радость. Не гнев. Что-то среднее, куда более сложное, чем он готов был предположить.
Он замечает, что руки её слегка дрожат, когда она откладывает телефон в сторону, — движение мелкое, почти незаметное, но он слишком хорошо изучил её жесты за эти месяцы, чтобы пропустить подобную деталь. Что-то явно произошло непосредственно перед его появлением, что-то, что уже успело выбить её из колеи, — и он мысленно ругает себя за неудачный тайминг, хотя понятия не имеет, что именно нарушил своим вторжением.
— Как ты меня нашёл? — только и может выговорить она.
— Мама сказала, — просто отвечает он и тут же зачем-то поправляет и без того ровно стоящую чашку на столе — руки явно не знают, куда себя деть.
Он вглядывается в её лицо, пытаясь понять, что происходит внутри, — и с облегчением, смешанным с новой волной тревоги, замечает: там нет прежней настороженности, прежнего инстинктивного отторжения, с которым она встречала его в последние недели дома. Что-то в ней выглядит скорее ошеломлённым, чем враждебным, — и он цепляется за эту тонкую разницу как за соломинку.
— Вера, я не хочу тебе мешать, — говорит он тихо, слишком быстро, будто заранее отрепетировал фразу и теперь боится сбиться. — Но, может, пообедаем вместе, а потом прогуляемся? Я знаю пару мест здесь неподалёку — тебе бы понравилось. Обещаю вести себя хорошо.
Он поднимает руки вверх, как будто сдаётся, и тут же одёргивает себя, опускает их, не понимая, куда деть в следующую секунду. Внутри — целый ураган: страх, что она сейчас всё же откажет; надежда, отчаянная и почти детская, что она согласится; и где-то глубже — благодарность за одну простую вещь: она пока не встала и не ушла.
Он думает о том, сколько раз за последние месяцы предполагал, что понимает, чего она хочет, и оказывался неправ, — и заставляет себя сейчас, впервые, по-настоящему ждать её ответа, а не пытаться предугадать или направить его в нужную сторону.
Вера молчит несколько долгих секунд, и в этом молчании Никита успевает прожить, кажется, целую жизнь возможных исходов.
— Я просто хотела побыть одна, — произносит она наконец, без прежней резкости.
— Знаю, — кивает он, чувствуя, как внутри что-то на миллиметр отпускает напряжение. — И если скажешь мне уйти — я уйду. Я не хочу портить тебе отдых. Хочу только одного — подарить тебе немного радости, если позволишь.
Он смотрит на неё, стараясь не выдать, насколько многое зависит для него от следующих её слов, стараясь держать лицо спокойным, хотя внутри всё сжато до предела. Он думает о том, что сказала мать: сделай это ради неё, а не ради того, чтобы просто не остаться одному, — и заставляет себя сосредоточиться именно на этом, а не на собственном страхе одиночества.
Вера смотрит на него ещё несколько долгих секунд, будто взвешивая что-то внутри себя, чего он не может видеть, — и он замечает, как тень какой-то другой, отдельной тревоги на мгновение проходит по её лицу, никак не связанной, кажется, напрямую с его присутствием. Он не знает, что именно её тревожит помимо самого факта его неожиданного появления, — просто чувствует, что за её сомнением стоит что-то большее, чем один только он.
— Хорошо, — говорит она наконец.
Простое слово, но у Никиты внутри происходит что-то похожее на землетрясение облегчения — такое сильное, что он едва удерживается от того, чтобы не выдохнуть слишком заметно. Он заставляет себя не улыбаться слишком широко, помня, как легко можно всё испортить излишним энтузиазмом, — просто коротко кивает, будто это было ожидаемым, само собой разумеющимся исходом, хотя внутри всё ликует с силой, которую он не испытывал уже очень давно.
Официант приносит меню, и пока Вера листает страницы, Никита украдкой наблюдает за ней — за тем, как она хмурит брови, читая незнакомые французские названия, за тем, как чуть шевелятся её губы, будто она пробует слова на вкус прежде чем произнести вслух, — и думает о том, что готов провести так, просто наблюдая за ней, сколько угодно времени, лишь бы ему позволили остаться рядом ещё немного дольше одного обеда.
Он тоже открывает меню, но буквы расплываются перед глазами — слишком занят тем, чтобы украдкой посматривать на неё, проверяя, не передумала ли она, не пожалела ли уже о своём согласии. Официант подходит принять заказ, и Никита, не успевший толком ничего выбрать, называет первое попавшееся блюдо, лишь бы не тратить драгоценные минуты, которые она согласилась ему подарить.
— Ты даже не посмотрел, что заказываешь, — замечает Вера, и в её голосе — первый, едва уловимый проблеск того тепла, которое он так отчаянно надеялся услышать снова.
— Мне сейчас не до еды, если честно, — признаётся он прежде, чем успевает придумать что-то более осмотрительное.
Она смотрит на него дольше, чем в предыдущие несколько минут, будто взвешивая эту неожиданную откровенность, — и не отвечает, но и не отводит взгляд первой, что само по себе кажется ему маленькой, драгоценной победой. Официант возвращается с водой, наливает в оба бокала, и в этой короткой паузе Никита позволяет себе просто смотреть на неё — на то, как свет падает на её лицо, как она рассеянно поправляет край шляпы, — и думает о том, что готов заплатить куда больше, чем наследство, лишь бы эти секунды продолжались подольше.
Не торопи события, — напоминает он себе. Один шаг за раз. Сначала обед. Потом посмотрим.
Но где-то на дне этой осторожной, взвешенной решимости уже теплится нечто более смелое — надежда, что один обед способен превратиться в нечто большее, если он не испортит всё поспешностью или старыми привычками требовать больше, чем ему готовы дать.
Он смотрит на неё, освещённую полуденным парижским солнцем, и думает о том, что где-то там, дома, отец сейчас, вероятно, обзванивает юристов, готовя документы об отказе от наследства, — а он, вместо всего, что должно было бы его пугать в этой потере, чувствует только облегчение и странную, непривычную лёгкость человека, наконец избавившегося от груза, который тащил на себе с самого рождения. Что бы ни случилось дальше — согласится ли она дать ему второй шанс, или этот обед станет единственным, что он получит, — он уже не тот человек, что летел сюда несколько часов назад. И это, возможно, единственное, в чём он может быть по-настоящему уверен прямо сейчас.