Эпилог
О том, что беременность умеет выбирать для признаний самые неподходящие моменты, я узнала в кабинете врача, где пахло антисептиком и чем-то мучительно медицинским. А меня и без этого мутило уже вторую неделю подряд! Издевательство.
До этого я упрямо держалась за версию, что всему виной стресс. Ну а что еще? Меня похищали, держали на цепи, увозили через океан, потом я узнала такое о собственной семье, после чего любому организму полагалось либо свалиться в обморок, либо начать мстить хозяину хотя бы утренней тошнотой. Я выбрала второй вариант и честно убеждала себя, что этого объяснения достаточно.
Нико, разумеется, мне не поверил.
Он вообще с тех пор, как вытащил меня обратно, смотрел так, будто мир только и ждет, когда я отвернусь, чтобы снова попытаться меня отнять. Поэтому, когда я в очередной раз выскочила из кухни, не выдержав запаха кофе, масла и чего-то жареного, он ничего не сказал. Просто через час уже вез меня к врачу.
В кабинете он сидел рядом, большой, мрачный и подозрительно молчаливый. Я, наоборот, почему-то говорила слишком много. То про недосып, то про нервы, то про последствия похищения, то про то, что организм мой в целом всегда был склонен к драме, просто раньше выбирал менее дорогие декорации. Врач слушал с тем терпением, которое вырабатывается только у людей, ежедневно имеющих дело с чужими страхами и глупостями. Время от времени кивал, будто все давно уже понял, но давал мне возможность досказать эту нелепую защитную речь до конца.
Потом он задал несколько вопросов, осмотрел меня, велел сдать кровь, подождать, снова зайти и в конечном итоге произнес очень спокойным, будничным голосом:
— Felicidades. Tiene alrededor de seis semanas.
— Что он сказал? — спросила я у Нико, который сидел у меня за спиной.
— Что ты беременна, донна… Шесть недель.
Наверное, в этот момент я должна была расплакаться, ахнуть или хотя бы широко распахнуть глаза. Но я почему-то просто уставилась на доктора, будто он заговорил со мной на русском языке.
— Сколько? — переспросила я.
— Около шести недель, — повторил с той же невозмутимостью муженек.
Я медленно повернула голову к Нико.
— Ну? — спросила я хрипло, потому что в горле вдруг пересохло. — Скажи что-нибудь. Или обрадуйся хотя бы. Ты же этого хотел?
Он медленно перевел взгляд на меня. Так, словно боялся моргнуть и проснуться в другом варианте реальности, где всего этого не было.
— Я думаю, — сказал он наконец. — Что если сейчас открою рот еще раз, то начну улыбаться, как полный идиот. А я не хочу позориться перед врачом.
Врач деликатно отвернулся к монитору, но я успела заметить, как у него дрогнули плечи.
А я вдруг рассмеялась.
По-настоящему, со слезами, с дрожью, с тем глупым, освобождающим смехом, который начинается там, где человек уже не справляется с количеством счастья, страха и нежности сразу. Нико посмотрел на меня еще секунду — и тоже засмеялся.
Потом, когда врач вышел на минуту, он взял мое лицо в ладони, прижался лбом к моему лбу и сказал севшим голосом:
— Значит, она сказала правду.
— Кто?
— Бариста. Ты уже тогда знала, что носишь под сердцем нашего сына.
Я опять прыснула сквозь слезы.
— Не слишком ли смело — так быстро решать, что это мальчик?
— Нет, — сказал Нико без тени сомнения. — У нас определенно будет мальчик.
Я посмотрела на мужа и поняла, что люблю этого мужчину слишком сильно. И хочу, чтобы наш ребенок был похож на него — такой же красивый, сильный, верный и еще миллиард других положительных качеств, присущих Нико.
А потом у нас был суд. И шел он долго.
Слишком долго, если спрашивать меня. И слишком открыто, если спрашивать семью Кастельверде, которая предпочитала решать свои проблемы иначе и без участия государственного театра. Но время, когда можно было тихо исчезнуть, договориться за закрытыми дверями и сделать вид, что ничего не произошло, в этот раз закончилось вместе с флешкой. Информация, которую Нико передал, ударила слишком высоко, слишком широко и слишком болезненно, чтобы все это можно было закатать в дорогой ковер и скинуть куда-то на дно реки.
Адвокаты семьи Кастельверде работали без сна. Люди Николая тянули за нужные нити. Свидетели внезапно вспоминали то, что раньше было им совершенно не интересно, а некоторые из тех, кто еще недавно считал себя неприкасаемым, с большим энтузиазмом начали сдавать друг друга, лишь бы самим удержаться на плаву. На этом фоне дело Нико выглядело почти странно. Он был одновременно человеком, из-за которого рухнули целые конструкции, и человеком, которого система все равно не могла отпустить совсем, чтобы не признать собственную слабость.
В итоге ему дали шесть месяцев.
Когда судья произнес срок, мне показалось, что воздух в зале стал гуще.
Нико даже не изменился в лице. Он стоял так, будто речь шла не о нем, а о скучной ссылке, которую просто нужно пережить. Я сидела в зале, прижимая ладонь к животу, где уже тихо рос наш ребенок, и думала только о том, как сильно ненавижу этот приговор.
Полгода.
Всего полгода.
Целых полгода.
Странно, как одно и то же время умеет быть и ничтожным, и бесконечным.
Он наклонился ко мне перед тем, как его увели, коснулся губами моего виска и прошептал так, чтобы услышала только я:
— Не смей делать такое лицо. Ты должна смотреть на меня с гордостью.
— Я и смотрю, — прошипела я.
Он едва заметно усмехнулся:
— Вот за это я тебя и люблю.
И ушел, закованный в наручники.
Первые дни без него были самыми тяжелыми. Дом Кастельверде принял меня так, будто я жила в нем всю жизнь, и, пожалуй, только поэтому я окончательно не развалилась.
Джулия была рядом постоянно: болтала, ругалась, приносила мне фрукты, отвлекала, ездила со мной на осмотры и однажды чуть не подралась с шефом одного ресторана, потому что тот подал мне что-то, что пахло слишком резко.
Мать Нико делала вид, что не вмешивается, но каждый вечер лично проверяла, поела ли я, выспалась ли и почему до сих пор не купила себе нормальное пальто для осени.
Николай не был человеком для теплых объятий и громких утешений, зато прислал ко мне лучшего врача, потом лучшего юриста по вопросу моих документов, а однажды просто положил на стол пачку бумаг на помещение в хорошем районе и сказал:
— Если хочешь остаться здесь, тебе нужно дело. Только твое.
Так я поняла, что он не просто не возражает против моего будущего в Чикаго, а уже считает его решенным вопросом.
А я, как ни странно, с ним не спорила.
Я ездила к Нико каждую неделю. Иногда чаще, если получалось выбить дополнительное свидание и если врач не угрожал мне лекцией о необходимости беречься. Тюрьма же абсолютно его не сломала. Даже не стирала из него это раздражающее спокойствие, из-за которого мне периодически хотелось запустить в него коробкой с печеньем.
— Ты так смотришь, будто это я во всем виноват, — заметил он однажды, когда я в очередной раз явилась к нему с уже подросшим животом.
— А кто? — вкрадчиво поинтересовалась я, устало выгнув ноющую спину. — Святой дух?
Он коротко рассмеялся и придвинулся ближе к стеклу. Его рука легла на прозрачную перегородку, а я машинально приложила свою ладонь с другой стороны. Мы делали так почти каждую встречу, хотя это и было глупо. Стекло не теплеет от прикосновения сильнее. Но я все равно каждый раз чувствовала, будто между нами на секунду остается чуть меньше расстояния.
— Ты злишься?
— Конечно, злюсь. Ты сидишь здесь, а я там. Это вообще-то не тот вариант беременности, который я себе когда-то представляла.
— А ты себе ее представляла?
— Нет, — призналась я. — Но там точно не было тюремных свиданий и адвокатов.
Он посмотрел на мой живот, уже заметный под платьем, и вдруг стал совсем серьезным.
— Ты справляешься?
Я хотела по привычке ответить что-нибудь ехидное. Что я, мол, женщина-оркестр и вообще способна одной рукой строить кондитерскую, а другой — вынашивать наследника мафиозной империи. Но вместо этого почему-то сказала правду:
— Через раз.
Нико молчал несколько секунд, потом тихо произнес:
— Я ненавижу, что не могу быть рядом.
Я опустила глаза, потому что у меня внезапно защипало в носу.
— А я ненавижу, что ты сейчас говоришь это таким голосом, будто мне надо начинать плакать.
— Не надо. Ты такая невыносимая, когда плачешь.
— Только не ври, что я тебе не нравлюсь такой.
Он улыбнулся. Усталой, теплой улыбкой, которой мне хватало на несколько дней вперед.
Эти полгода сделали нас взрослее. Не в том скучном, унылом смысле, когда люди вдруг перестают смеяться и начинают обсуждать ипотеку с серьезностью международного кризиса. А по-другому. Глубже. Мы уже прошли через страх, кровь, расстояние, недоверие, похищение и возвращение. Теперь нас проверяли терпением. И это оказалось не легче.
Я открывала для себя Чикаго без мужа, но все равно через него. Изучала улицы, на которых он когда-то вырос. Магазины, куда его мать ходила за сыром. Пекарни, которые он презирал за плохие круассаны. Рынки, где можно было найти нужную муку. Район, где потом будет стоять моя кондитерская. Все это уже не было чужой Америкой. Это медленно, упрямо, день за днем превращалось в мою новую жизнь.
К моменту, когда он вышел, у меня был уже не просто красивый живот, а полноценная, увесистая беременность, на которую любили оглядываться все встречные женщины старше сорока, чтобы немедленно дать мне ценный совет про шарф, сон, питание, грудное вскармливание и неправильную осанку.
В день освобождения я стояла у ворот, сжимая пальцами ручки сумки так сильно, будто от этого зависела скорость открывания дверей.
И когда он наконец вышел, все вокруг стало как-то удивительно неважно.
Ни охрана. Ни машины. Ни город. Ни люди. Ни даже воздух.
Я помню только, как он увидел меня.
Как остановился.
Как посмотрел сначала на мое лицо, а потом вниз, на живот, и в его взгляде было столько всего сразу — гордости, облегчения, желания, неверия, такой острой, почти болезненной нежности, что я сама перестала дышать.
А потом он подошел ко мне и обнял так, будто в этих шести месяцах не было ни одного дня, который он не прожил с мыслью обо мне.
— Привет, — сказала я зачем-то шепотом.
— Привет, — ответил он так же тихо, хотя в его голосе все равно осталась эта знакомая хрипотца, от которой у меня всегда слабели колени. — Как вы тут без меня?
— Плохо. Ребенок пинается. Я ругаюсь. Джулия считает, что мы оба драматизируем.
Он опустился на колени прямо там, на улице, у всех на глазах, и прижался губами к моему животу.
Я, честно говоря, в тот момент почти умерла от любви. И смущения.
Нашу жизнь в Чикаго к тому времени уже никто не обсуждал. Это было не решение, а факт, который успел прорасти сквозь меня.
Кондитерскую я открыла почти через три месяца после его возвращения.
Назвала ее “Anna Pavlova” — не потому, что мне внезапно захотелось увековечить себя в вывеске, а потому, что в этом имени было все сразу. Я. Дом. Сладость. Россия, которую из меня уже никто не мог вытравить. И та новая жизнь, где все это вдруг оказалось уместным на одной улице в Чикаго, под боком с новой семьей и мужчинами, предпочитающими решать все мои вопросы.
Николай, увидев вывеску, только приподнял бровь и сказал:
— Дерзко.
Кондитерская получилась именно такой, как мне хотелось — светлой и теплой. С большими окнами, белыми стенами, золотистыми деталями, витриной, у которой взрослые, очень серьезные мужчины начинали вести себя как потерянные дети, и запахом ванили, масла и карамели, который я узна́ла бы даже из другой жизни.
Я думала, что работать там буду я, мои руки, мои рецепты, мой характер и моя вечная борьба с поставщиками.
Но судьба, как водится, снова решила посмеяться.
Потому что выяснилось: мой муж, наследник мафиозного клана, человек, который одинаково хорошо держал в руках оружие, власть и чужой страх, печет круассаны лучше меня.
Не “чуть-чуть лучше”.
А так, что мне хотелось вызвать полицию, трудовую инспекцию и, возможно, экзорциста, потому что это уже было ненормально.
В первое же утро, когда он пришел ко мне на кухню помочь, закатал рукава, взял в руки тесто и начал работать с ним с тем своим невозмутимым, сосредоточенным лицом, с каким обычно собирался на разговоры, после которых люди исчезали из городской хроники, я еще надеялась, что это случайность. Ну подумаешь, получилось пару удачных слоев. Бывает.
На втором противне я начала нервничать.
На третьем — поняла, что проиграла.
На четвертом решила, что в браке должны быть какие-то ограничения по талантам.
Потому что это было возмутительно. Его круассаны выходили золотистыми, идеальными, с тем самым тончайшим хрустом, от которого у меня внутри просыпался одновременно профессиональный восторг и желание придушить любимого мужчину полотенцем.
— Это бесит, — сообщила я однажды утром, наблюдая, как он вытаскивает из печи очередную партию.
— Что именно? — лениво уточнил Нико.
— Ты.
— Конкретнее.
— То, что ты, мафиозный выскочка, делаешь круассаны лучше меня в моей собственной кондитерской.
Он поставил противень на решетку, снял перчатки и посмотрел на меня так, будто я только что сказала что-то очень милое и до смешного наивное.
— Завидуешь? — спросил он.
— Бешусь вообще-то.
— А, да?
Я скрестила руки на груди.
— Ты специально это делаешь.
— Конечно. Я женился на кондитере. Мне надо было сразу понять, насколько серьезная у нас конкуренция.
— Я подам на развод.
— Нет.
— Это не вопрос.
Он подошел, притянул меня к себе за талию прямо в муке, масле и утреннем хаосе, и поцеловал так, что я на секунду забыла, как дышать и как спорить.
— Поздно, донна, — пробормотал он мне в губы. — Ты уже застряла со мной навсегда.
— Ужасная перспектива, — выдохнула я.
— Неубедительно.
— Конечно, я же вру.
— Я знаю.
И в такие минуты я особенно ясно понимала, что жизнь, которую я когда-то считала невозможной, стала для меня единственно правильной.
Нико по-прежнему оставался собой — не превратился в милого семьянина из рекламы йогурта. Не ушел из дел, не бросил свой мир только потому, что теперь у него были жена, ребенок и талант к слоеному тесту. Николас Кастельверде был и оставался опасным человеком. Упрямым и влиятельным. Тем, чье имя в этом городе до сих пор произносили либо с уважением, либо очень осторожно.
Но домой он возвращался ко мне.
По утрам пек со мной круассаны.
Вечером целовал сына в лоб.
И именно эта невозможная смесь делала его тем мужчиной, которого я полюбила.
Нашу вторую свадьбу мы сыграли уже после рождения Винсента.
Наша первая свадьба больше напоминала попытку сбежать от обстоятельств, чем праздник. Все происходило в спешке, под давлением чужих обязательств и моего собственного сильного страха. До сих пор воспоминания о ЗАГСе, фате, грязной парковке и моем поспешном бегстве вызывают у меня смешанные чувства — то ли смех, то ли злость.
Второй раз все было иначе.
Нико настоял, чтобы теперь все прошло так, как должно было быть с самого начала. И, видимо, слово “по-настоящему” в семье Кастельверде означало торжество такого масштаба, что обычным людям после него полагалась бы психологическая реабилитация.
Церемония прошла в старой католической церкви на окраине Чикаго — в этом месте семья молилась еще в те времена, когда была небогатой и не такой многочисленной. К свадьбе меня готовили очень серьезно: это было похоже не просто на брак, а на официальное вступление в сплоченное сообщество со своими строгими правилами и традициями.
Женщины рода Кастельверде пришли ко мне утром еще до того, как визажисты успели разложить кисти. Мать Нико принесла фамильный медальон на тонкой золотой цепочке. Бабушка — кружевной платок, который, как мне объяснили, переходил в семье от невесты к невесте много десятилетий. Джулия объявила себя моим официальным переводчиком, советником и главным контролером по нервным срывам.
— Если заплачешь раньше времени, — предупредила она, пока мне застегивали платье. — Я тебя не прощу. Ты должна сначала красиво дойти до алтаря, а уже потом пугать нашу семью своей чувствительностью.
— Я постараюсь, — сказала я и шмыгнула носом под неодобрительный взгляд своей золовки.
Платье было идеальным не из-за цены или бренда, а потому что в нем я чувствовала себя настоящей: не куклой или актрисой, а женщиной, которая делает осознанный выбор. Пока помощники поправляли мой наряд, я смотрела в зеркало и радовалась, что на этот раз выхожу замуж по своей воле. И мне не нужно бояться.
В церковь меня вел Николай.
Этот момент оказался для меня неожиданно важным. Он не был мне отцом и, разумеется, не пытался им стать. И уж тем более не лез в ту область души, где у меня все еще зияла дыра, оставшаяся после правды о моей семье. Но когда он протянул мне руку и, встретившись со мной взглядом, очень спокойно кивнул, я вдруг поняла, что в моей жизни есть вещи, которые выбирают сами себя. Не по крови или бумагам. А по поступкам.
Он вел меня медленно и с той уверенностью, которая почему-то всегда казалась мне почти физически ощутимой. И когда впереди, у алтаря, я увидела Нико, у меня в груди что-то горячо и больно перевернулось.
Господи, какой же он был красивый!
Невыносимо. До глупости. До боли в сердце.
Черный костюм сидел на нем так, будто был частью его самого. Волосы зачесаны назад. Взгляд темный, неподвижный, сосредоточенный только на мне. Ни на гостях, ни на священнике, ни на брате, стоявшем сбоку, ни на ребенке, которого держала на руках сияющая, как фонарик, Джулия. Только на мне.
Я подошла к нему, и на секунду весь остальной мир куда-то исчез.
Церемония была длинной, торжественной и такой красивой, что под конец я уже ненавидела макияж за его хрупкость. После обмена клятвами одна из старших женщин семьи повязала мне на запястье тонкую золотую цепочку с медальоном Кастельверде — знак того, что отныне я принадлежу не только мужу, но и их роду.
Николай поднял бокал на празднике и сказал тост, после которого плакала даже Джулия, а это, как выяснилось, событие почти чудесное. Потом мужчины Кастельверде целовали мне руки, женщины обнимали меня так, будто я действительно всегда была здесь, а не прилетела похищенной из Ижевска.
И Мила.
Конечно, моя подруга Мила тоже тут присутствовала.
Она ввалилась на праздник с видом женщины, которая заранее решила быть главной сенсацией вечера, обняла меня так крепко, что у меня хрустнули ребра, потом отстранилась, критически осмотрела с головы до ног и заявила:
— Ну слава Богу! На этой свадьбе ты хотя бы выглядишь так, будто действительно хочешь быть здесь.
— Представляешь? — сказала я. — Прогресс.
— А драка будет? — тут же поинтересовалась она, оглядывая толпу родственников, друзей и очень подозрительно хорошо одетых мужчин, при одном взгляде на которых становилось ясно, что они предпочитают решать вопросы не словами.
— Надеюсь, нет.
— Жаль. Тогда я сама что-нибудь устрою ближе к торту.
Она, конечно, шутила. Наверное…
Позже, уже после официальной части, когда музыка стала громче, вино — щедрее, мужчины — разговорчивее, а женщины окончательно разделились на тех, кто танцует, и тех, кто наблюдает за всеми сразу, я сидела в боковой гостиной с нашим сыном на руках.
Винсент Александр Кастельверде.
Названный в честь деда Кастельверде и Алекса — человека, который вытащил меня из той темной полосы деревьев, где моя жизнь могла бы закончиться совсем иначе.
Он был теплый, сонный, тяжеловатый уже для моих рук, с серьезным лицом и совершенно невозможными глазами, в которых временами проступали то я, то Нико, то какой-то совершенно отдельный, упрямый человек, который однажды точно сведет нас обоих с ума.
Я поцеловала его в теплый лоб и огляделась.
— Куда подевалась Мила? — спросила я, когда в комнату вошел Нико. — Она только что была здесь, потом сказала, что пойдет искать шампанское поприличнее, и пропала.
Нико, уже без пиджака, с чуть растрепанными волосами и тем редким видом усталого, довольного мужчины, который пережил собственную свадьбу и остался вполне счастлив, подошел к нам и посмотрел по сторонам.
— Сейчас попрошу Алекса найти ее.
Он достал телефон, разблокировал экран и замер.
Я сразу это заметила.
Не потому, что хорошо его изучила, хотя и это тоже. А потому, что в его лице вдруг что-то изменилось так резко, что я сама невольно напряглась:
— Что?
Он медленно поднял на меня глаза.
И побледнел так выразительно, будто именно в эту секунду понял: даже в день собственной свадьбы вселенная не даст ему расслабиться до конца.
— Кажется, — произнес он своим спокойным тоном, который не предвещал ничего хорошего. — У нас проблемы.
— Какие еще проблемы?
Нико посмотрел на экран, потом снова на меня.
— Алекс похитил Милу.
Я моргнула.
— Что?
— Он написал мне не искать их, — продолжил он все тем же тоном человека, которого даже не удивляет масштаб чужой наглости. — И что она станет его женщиной…
Я некоторое время молчала. Потом перевела взгляд на Винсента, мирно сопящего у меня на руках.
И снова на мужа.
— Мне начинать переживать? — уточнила я.
Нико задумался ровно на секунду:
— Я доверяю Алексу на все сто.
Я не удержалась и засмеялась, но тут же ойкнула, вспомнив о том, что на руках у меня задремал ребенок.
И все-таки… Не выдержала и рассмеялась уже по-настоящему. Как смеются люди, слишком хорошо знающие, что любовь иногда приходит через похищения, угрозы, безумные жесты и мужчин, у которых напрочь отсутствует чувство меры. Прижала Винсента к своей подрагивающей от смеха груди.
— Тогда… — сказала я, глядя на маленького сына и заранее предвкушая тот уровень хаоса, который теперь неминуемо обрушится на жизнь моей лучшей подруги. — Я желаю Миле только счастья. И побольше терпения в самом начале.
Где-то за стеной раздался возмущенный женский вопль.
Очень знакомый.
Нико прикрыл глаза.
Я улыбнулась и, качая на руках нашего ребенка, подумала, что, если честно, не променяла бы эту безумную, опасную, шумную, прекрасную жизнь ни на какую другую.
КОНЕЦ