Глава 28
— Офигеть! — голос Мора донесся откуда-то из глубин сада. — А мы тут ничего… это что?
— Не знаю, но оно фонит… складывай!
Охота за сокровищами увлекла. Кажется, для них это стало очередной игрой. И пускай…
— Надо будет озадачить Маверика. И Люциферу Анисимовну, — сказал Лют. — Только схем добиться внятных… Я в его возрасте был… куда бестолковей.
И что на это отвечать?
— Дивьяна увезли, — сказала я, потому что самого Люта в возрасте Гора совершенно не представляла.
— Знаю, — он чуть поморщился.
— Гор расстроен. И он понял, что… там не хотят общения. Семья или сам Дивьян?
— Семья. Дивьян… пока не в том состоянии, чтобы чего-то хотеть. Он, конечно, очнулся. И Цисковская уверена, что жизни его ничего не угрожает. Но столько лет в коме… там в любом случае понадобится долгая реабилитация.
— А Гора они считают виноватым.
— Не совсем верно. Скорее уж мы теперь ассоциируемся у них с бедой и болезнью. А они надеются, что Дивьян встанет на ноги. Вроде бы как свадьбу собираются устраивать. Думаю, нас даже пригласят. Из вежливости… все-таки вражды между нашими родами нет.
— Но…
— Но мы отправим подарок. Из вежливости. Потому что вражды между нашими родами нет, — Лют покрутил в руке пустой стакан. — Дед весьма… восприимчив к подобным… нюансам.
Лют говорит осторожно, явно подбирая каждое слово.
А я понимаю.
Не простят. Поймут, но не простят.
— Есть! Еще! Слушай… а это же ж… это не мы! Мы нашли! Эй! Мы тут нашли!
Лют поднялся.
— Ничего не трогайте! — крикнул он и протянул руку. — Идем? А то что-то мне не по себе… найти всякое можно.
Это была шкатулка.
Старая.
И в земле, судя по виду, пролежала она не один год. Лак облез, дерево потемнело и теперь, на нем, облепленном грязью, сложно было рассмотреть узоры.
— Фон слабый, — Лют сам вытащил шкатулку и осмотрелся. На газоне то тут, то там зияли дыры, рядом с ними возвышались горки вскопанной земли. — Мда…
— Так срабатывало же ж! — Мор подпрыгивал на месте. — Честно! Мы там еще брошку нашли! И запонки! И какую-то фиговину! Очень древнюю… ну, я-то так не знаю, но с виду — древняя!
— Потом покажете.
Лют с трудом сдержал улыбку.
— А это вот… это чего? — Свята смотрела на шкатулку с восторгом. — Её закопали, да?
— Закопали.
— Специально?
— Скорее всего, — Лют счистил грязь с крышки. — Запонки можно обронить, как и брошь… дом старый, в нем в свое время немало вещей затерялось. Но вот шкатулку не теряли. А спрятать могли.
— Давно?
— Это так, навскидку, и не скажешь… лет сто тому похожие были популярны. Но может быть и старше.
— Да не пихайся ты! — возмутился Мор. — Я тоже поглядеть хочу!
— Я не пихаюсь, — Свята подобралась еще ближе. — А чего внутри?
— Артефакт, — Гор держал свой металлоискатель. — Или нет. Надо контур менять, очень уж чувствительность высокая.
— Вот для этого испытания и нужны, — Лют осторожно очищал шкатулку от грязи. — В лаборатории работает всегда и все, а в поле может вылезти проблема там, где её и быть-то не может. Лучше сделать возможность менять чувствительность в настройках. Далеко не всегда имеем такую плотность находок. Хотя здесь это скорее нормально. Дом жилой. И стоит давно. Людей в нем бывало много и раньше, и сейчас тоже случаются гости. Вот вещи и остаются. Тот самый культурный слой, который и исследуется. И поверь, в домах более древних все примерно то же. И так же. И в городах. По плотности размещения артефактов многое сказать можно. Как и по качеству их.
Слушали его внимательно.
А пальцы Люта ощупывали шкатулку. Осторожно, бережно, то ли опасаясь повредить ей, то ли опасаясь, но уже её.
Щелкнул замочек.
И крышка приподнялась, а после и вовсе откинулась. И внутри шкатулку что-то заскрипело, заскрежетало. Качнулась на истлевшем бархате резная балерина, да и замерла.
— Это она что… сломалась? — в голосе Мора звучало искреннее разочарование.
— Её не защитили, ни заклятьем, ни… иным способом. Вот механизм слегка заржавел. Думаю, реставрировать можно. А так… да, вот клеймо мастерской. Такие шкатулки делали в Петербурге в доме Хаврытиных… неплохие, к слову, мастера. Не из числа первых, но вполне себе… музыкальные.
— А внутри чего? — Мор все же наклонился и скривился. — Это чего? Бумажки?
— Письма, — сказал Лют, вытаскивая стопку потемневших бумаг, перевязанных грязной ленточкой. — Боюсь, их восстановить будет сложно.
— Письма… я-то думал… — он скривился. — А тут… зачем кому-то прятать письма?
— Не знаю, — Лют вытащил и тонкую шпильку с цветком на конце. Цветок окислился и стал черен, но все одно был красив. — Чтобы спрятать? Скажем, письма от поклонника, человека дорогого, возможно, близкого… но связать с ним жизнь у девушки не получилось.
— Он был беден? — предположила Свята.
— Ага, и подарил шкатулку? — Мор фыркнул. — Хотя… может, и не дарил. Может, она просто под руку подвернулась.
— Может.
— Или его убили на войне…
— Или просто женился на другой.
— Тогда бы она письма сожгла, а не спрятала!
— А она и не прятала, а хоронила! — возразила Свята. — С любовью в своем сердце…
Лют сложил письма обратно и шкатулку закрыл.
— Можно поискать, кто жил в доме в те времена… семейные альбомы, дневники. Если вам интересно. На самом деле любая находка вызывает вопросы. И позволяет строить предположения. Чем старше она…
— Тем больше предположений, — сделал вывод Гор.
— Именно.
Я протянула руки. Почему-то захотелось коснуться этой вот шкатулки. И Лют передал её мне.
— Осторожно, — предупредил он. — Тяжелая. И грязная.
И тяжелая.
Даже очень. А с виду и не скажешь.
— Дерево здесь качественное, механизм тоже. Тогда отливали на совесть. Так что, думаю, почистим окислы и заработает. А вот тут чеканка по серебру, видишь, накладки?
Вижу. И накладки. И само серебро, менее всего сейчас похожее на благородный металл. Крышка поддается легко. Скрипит печальная балерина.
— А из чего она? — шепот почти не отвлекает.
— Из слоновой кости…
Письма.
Полуистлевшие конверты, в которых такие же, размокавшие после дождей и высыхавшие в жару, вымороженные, и погрызенные мелкими жучками листы. Даже навскидку не получается разглядеть… но мне и не надо смотреть.
Касаюсь.
—…дорогая, это неразумно… — голос женщины доносится издалека. — Что он может тебе дать? Красивые слова…
Порой душе хочется красивых слов.
— Я люблю его! — в этом голосе упрямство. — Люблю, понимаешь! Я умру без него!
— Это тебе так только кажется. В любом случае, это заходит слишком далеко. Завтра мы уезжаем.
Дар мой?
Осколки древней памяти? Очередная история, которая меня никак не касается напрямую…
— А вы ему что написали? А он чего? Ох ты ж, Боженьки, сколько письмов-то! — шепот девичий, жадный. — Конечно, матушка против… он ведь нищий по сути! Послушали бы вы матушку, барыня. Да нет, я ничего… не буду я вас выдавать! Я же понимаю… это любовь. Но вы б остереглися. Мужикам в этом деле веры нету. С них-то какой спрос?
— Глупости ты говоришь! Что ты вообще в любви понимать можешь?
Любовь. Снова любовь и снова чужая.
В белых листах, которые нервно перебирают, ища успокоения. И не находя.
— Что? Что мне теперь делать? — в голосе не просто беспокойство — отчаяние.
— А он что говорит?
— Он не пишет… он обещал написать, но не отвечает! Я семь писем отправила, а он не отвечает… и мама, кажется, обо всем догадывается… она так на меня смотрит! Я умру! Теперь точно умру! Опозоренной…
— К ведьме надыть идти на поклон.
— Что⁈
Ужас.
Непритворный. И два страха борются друг с другом.
— Ох, барыня… каб кому другому, но так с меня же ж спросят, что не доглядела… а как я догляжу… когда ж вы успели-то? Небось, еще там, в Петербурге? Когда сбегли прощаться? Это какой срок, стало быть?
— Срок?
— Ох ты ж грехи мои тяжкие… к ведьме вам, барыня. Или к матушке с покаянием. Но лучше к ведьме… пусть она зелье даст.
— К-какое?
— А такое, которое плод скинуть поможет. Тогда-то, глядишь, и никто не догадается… вы же в вона, молоденькая вовсе. Куда вам позориться? А мне под плеть… нет уж… хотите, я сама к ведьме загляну.
— А ты сможешь?
— Смогу. Чего не смочь-то… только… с пустыми руками не пойдешь.
— Я… я… а что надо?
— Деньги, барыня. Аль вещица какая… К здешней, я людишек порасспрошала, неможно. Она этакие вещи не жалует, еще и князю доложится, ежели чего. А в Ентухах, чай, сыщется какая бабка знающая. Мне и сказали, куда, ежели чего… оно-то дело, если разобраться, обыкновенное. Не вы, барыня, первая, не вы последняя… грех наш, бабий, тяжкий, но как уж есть. Вот завтрева, с утречка, и отправлюся. Ведьма зелье даст, там прихвореете пару деньков по-женскому, а после и встанете… и дурня этого позабудете.
— Он… он не мог так со мной!
— Конечно, не мог… куда же ж… не плачьте, барыня. Решайтеся. Тут дело такое, чем срок меньше, тем оно и проще. А тут и оказия добрая. Ваши-то отбывают до Петербурху… и князь с ими. Братец ваший в подвале запрется, нехристь… извиняйте, барыня… но мешаться не станет, а это главное. Иных-то в доме никогошеньки… самое оно… а что грех, так покаетеся… вона, рубликов пять на монастырь положите аль на какие иные дела добрые… после-то, как уж маменька ваша вернется, то и поздно будет…
Страх затопил меня.
Чужой.
Запертый в этой вот шкатулке вместе с письмами. С любовью. С отгоревшими надеждами. И страха этого было много. она боялась, неизвестная мне девочка… боялась того, что придется сделать. И боялась не сделать, ведь тогда надо будет признаваться матушке.
Боялась гнева её.
И осуждения.
Того, что придется отправиться в монастырь, ведь грешницам, какой она была, там самое место. И того, что общество отвернется. Хотя, какое в монастыре общество-то? Она боялась всего и сразу…
И согласилась.
Последней пришла боль.
Много боли.
Она терзала тело изнутри. И душу. И заставляла плакать…
— Ох ты ж, грехи мои тяжкие… — шепоток этот лез в душу. — Что ж вы не сказали, что срок-то большой… я бы тогда… в жизни бы…
— Я умру?
И понимание, что так оно и будет.
— Целителя надобно кликнуть… он сподмогнет. Матушке, конечно, расскажет… может, потерпите? Матушка ваша аккурат отбыла… времечко есть… есть времечко. Пару денечков полежите? А оно после уж отойдет. Там, вовнутрях… крови еще не пошли, стало быть, время надобно. Порой оно так бывает, что время надобно. Денек там или два. А так справитеся. Чай, молодая, чай, здоровая…
Ложь.
Я знаю.
Теперешняя я. Как и то, что эта девочка, так и оставшаяся безымянной, так и не узнала. Она… умерла. И понимая, что умирает, зачем-то спрятала шкатулку. Хотя… да, затем, чтобы не сожгли эти вот письма от дорогого ей человека. И розу. У нее ведь больше ничего не оставалось, кроме писем и розы.
И сил, чтобы, превозмогая боль, дойти до старого куста, в корнях которого обнаружилась то ли дыра, то ли нора. В нору она шкатулку и спрятала, не особо понимая даже, что творит. Её мучили боль и лихорадка.
А та, другая?
Что стало с ней?
— Ох ты ж… чего стал? Видишь, все… кончается… тачку вези! Чего глядишь⁈ Нонече тут никого нету… к озеру свезем да и скинем… скажем, что сама она… от большой любви! Вон, слыхал, как барыне помереть грозилась? Ну и померла… чего? Так думаешь, я молчать стану? Скоренько расскажу, что это ты её вроде как к подруженьке катал. И что деньгу от этого прохвоста брал. А то я не ведаю! Глаза твои бесстыжие… когда б не… сказать бы надо было. Что я? Меня барынька сама просила… а я ж чего? Мое дело маленькое… да бери, говорю, по уму сделаем, никто и не поймет. Это радоваться надо, что в доме никого-то… кухарка? Глухая она. И старая. Не поймет. Грехи мои тяжкие… бери, говорю. И что, что живая? Почти уже кончилася… нет уж. Камня привязать надо. Дохтур, небось, если найдут, разберется, с чего она это… а оно не надо, совсем не надо… и хорошо, что она туточки, в саду… из дома было бы тяжко вытащить. А этая в сад поперлась. Блажная, как есть блажная…
Я разжала руки, позволяя шкатулке упасть на траву, только…
Перед глазами был не сад, но знакомая белесая равнина. И на ней, предо мной стояла девушка в легком полупрозрачном платье.
Что за…
Губы её шевельнулись.
— Отпусти… — попросила она, и по пухлым щечкам скользнули слезы. — Отпусти…
— Тебе решать, — этот голос был знаком.
— Не понимаю, — я оглянулась.
— Вот, значит, каков дар выпал… — богиня разглядывала меня с интересом. — Знать бы наперед, взяла бы под свою руку. Редкий, но нужный. Глядишь, и получится.
— А можно… попонятней.
— Душа это, — богиня снизошла до ответа. — Иные души уходят просто. Кто ко мне, кто… не ко мне. Мир сложнее, чем представляется вам, людям.
Это я уже поняла. И даже ощутила на собственной шкуре.
— Но есть те, кто уйти не могут, ибо держит их.
Что?
— Она вот дитя свое убила, нерожденное, — сказала богиня, и призрачная девушка заплакала сильней. — По дури и слабости. Но и её убили, а потому она и жертва, и убийца.
И просто влюбленная дурочка.
— Оттого и осталась там.
— Возле шкатулки?
— Они часто привязываются к местам и вещам, которые для них важны.
— И что мне делать?
— Отпустить. Или вернуться.
— И тогда она…
— Останется в мире людей.
Бесплотной тенью, обреченной до самой гибели мира бродить по саду? Вспоминая… свою смерть? Или то, что сотворила? Или что-то иное?
— И как отпустить?
— Жалостливая ты, — сказала богиня и в голосе её мне почудилась печаль.
— Она просто глупая девочка, которая…
— Нарушила законы ваши писаные и неписаные, а после, страшась наказания, и вовсе до душегубства дошла.
Как и я.
Я ведь… понимаю её. В том и беда, что понимаю. Как её зовут-то?
— Как тебя зовут?
— Тереза, — ответила она, сглотнув. — Я… я понимаю, что… виновата.
И голову повесила.
— Как? — повторила я вопрос.
— Протяни руку, — богиня чуть склонила голову. — И коснись. И скажи, что отпускаешь. Только учти, она заберет часть твоей силы.
Это будто голой рукой стылого железа коснуться. Пальцы опалило и свело судорогой, рука и вовсе до самого локтя онемела. А душа сделала шаг по серой равнине.
Улыбнулась.
И сказала:
— Спасибо…
Эхо её голоса звучало в ушах. А я… я смотрела на богиню и, кажется, соображала, к чему все идет.
— Меня не хватит на всех, — сказала я ей.
А она ничего не ответила.