Глава 19
Коридор больницы пах стерильностью и паникой. Я сидела на пластиковом стуле, который менялся цветом в зависимости от угла наклона головы от зелёного до голубого. Серафима прижалась ко мне, уткнувшись в бок, и молчала. Она перестала плакать где-то минут десять назад, и это молчание было хуже любой из истерик. Когда ребёнок плачет он живой, он борется. Когда замолкает проваливается куда-то, куда ты не можешь за ним дотянуться.
— Мам, он не умрёт? — спросила Сэм, не поднимая головы. Голос был глухой, как из-под одеяла.
— Нет, — ответила я быстрее, чем успела подумать. — Конечно, нет.
А вдруг да? Так, замолчи!
Эта мысль прилетела как камень в затылок. Я сжала ладонь Сэм крепче, и она не отдёрнула руку, только тихонько вздохнула. Мы сидели так, две Смирновы в больничном коридоре, и ждали. Ждали, как ждут люди, которые не умеют молиться, но пытаются запускать мысли Богу или Вселенной.
Дверь реанимации открылась, вышел молодой врач в зелёном халате, вытирая руки бумажным полотенцем. Он посмотрел на нас, и я увидела в его взгляде усталость, которая ничего не значит или значит всё.
— Вы родственники? — спросил он.
— Жена, — сказала я, не задумываясь. И только через секунду осознала, что это правда. По крайней мере, юридически. По крайней мере, пока.
Пока, что? Пока он не поправится?
Врач кивнул и начал объяснять. Что-то про давление, про сосуды, про аллергическую реакцию и обезвоживание. Я слушала каждое слово, и кивала.
— Состояние стабилизируется, — сказал он напоследок, и я выдохнула так, будто держала дыхание всё это время.
— Можно к нему? — спросила Сэм, и голос её дрогнул.
— Утром, — ответил врач. — Ему нужен покой.
Сэм кивнула. Я обняла её, и она не сопротивлялась. Давно не сопротивлялась так, как раньше, когда каждое моё прикосновение сопровождалось комментарием или закатыванием глаз. Сейчас она просто была маленькой девочкой, которая боится потерять отца, которого узнала три дня назад.
Три дня. Она боится потерять человека, которого знает три дня. А я?
Я достала телефон. Руки тряслись, и я три раза промахнулась мимо иконки контактов. Первым делом — Валентина Ильинична. Свекровь.
— Алло? — ее голос был настороженный и превзятый, как всегда, когда на экране высвечивался мой номер.
— Валентина Ильинична, Дима в больнице. — Я говорила быстро, чтобы не передумать, чтобы не начать оправдываться, не начать объяснять, кто виноват. — Ничего страшного, врачи говорят, стабилизируется, произошла аллергическая реакция... Но ему нужен полис, и…
Тишина. Долгая, как междугородний перегон.
— В какой больнице мой сын? — голос её дрогнул, и я впервые услышала в нём не осуждение, не холод, а страх матери. Настоящий, неприкрытый, животный.
Я назвала адрес. Она бросила трубку, не попрощавшись, и я поняла, примчит и наорет.
Потом я позвонила отцу. Объяснила в двух словах, что ужин отменяется, что Димон в больнице, что я останусь здесь с Сэм. Папа ничего не спросил, только сказал: «Держись, доченька», и эти два слова сделали то, чего не сделали все таблетки и все бокалы вина за последние полгода. Я заплакала.
Тихо, без всхлипов, чтобы Сэм не слышала. Но она услышала — конечно, она услышала, дети слышат всё, что взрослые пытаются спрятать.
— Мам, не плачь, — прошептала она и погладила меня по руке. Маленькая, шершавая ладошка, в которой въелась карандашная пыль — она рисовала что-то в машине, когда Димон потерял сознание. Рисовала, и рисунок остался в кармане, мятый, с загнутым углом. Сэм потом его вытащит, и это будет портрет яхты с надписью «Папа и я» корявыми буквами, и я засуну его в книгу, которую читаю, и буду находить каждый раз, когда открою на этой странице.
Но этого я ещё не знала. Пока я просто плакала, и дочь гладила меня по руке, и мы сидели в коридоре, который пах хлоркой и дешёвым мылом из диспенсера на стене.
Я попыталась дозвониться Кате. Гудки шли, шли, шли — никто не брал. Наверное, укладывала девочек. Или Роман опять плохо себя чувствовал. Или просто не слышала — у неё вечно телефон на беззвучном, потому что младшая засыпает под любой звук, а потом просыпается от тишины. Я набрала ещё раз. И ещё. Сдалась, написала сообщение: «Димон в больнице. Ему лучше. Я в больнице с Сэм». Отправила. Телефон лёг на колено, экран погас.
Сэм задремала, свернувшись на двух стульях, подложив куртку под голову. Я смотрела на неё и думала — не о Диме, не о Нике, не о разводе, не о свекрови. Я думала о том, что за последние три дня этот ребёнок прожил целую жизнь. Нашла отца. Потеряла его. Нашла снова. И теперь спала в больничном коридоре, доверяя мне так, как не доверяла уже давно.
В коридоре появилась Валентина Ильинична. Волосы растрёпаны, пальто накинуто на плечи, как на манекен в магазине — кое-как, наискось. В руках — сумка и медицинский полис в мятом файле.
— Где он? — спросила она, тяжело дыша. Не «что случилось», не «как он», не «что вы натворили». Только: «где».
— До утра в реанимации, — кивнула я на закрытую дверь. — Врачи сказали, стабилизируется и переведут в палату.
Она подошла к двери, встала, как вкопанная. Положила ладонь на стену рядом с косяком, будто через бетон можно почувствовать тепло его тела. Не плакала. Но спина её дрожала, и я отвела взгляд, чтобы не видеть, как дрожит спина женщины, которая всегда держалась так прямо, что казалось — у неё вместо позвоночника арматура.
— Спасибо, что позвонила, — сказала она, не оборачиваясь. Голос был тихий, надтреснутый, как у человека, который долго молчал и разучился говорить.
Спасибо. Она сказала спасибо. Мне. Впервые за восемь лет.
Я кивнула, хотя она не видела. Села обратно на стул. Сэм пошевелилась во сне, пробормотала: «Пап…» — и снова затихла. Валентина Ильинична обернулась, посмотрела на внучку, и в её глазах мелькнуло что-то, чего я никогда раньше не видела — не злость, не осуждение, а что-то похожее на благодарность. Не ко мне. К жизни, которая всё ещё держала её сына на этом свете.
Ночь ползла медленно, как капля по больничному кафелю. Я сидела, боясь шевельнуться, потому что любое движение отзывалось болью в затёкшей спине, а боль не давала уснуть, а не спать было нужно — нужно было бодрствовать, быть здесь, быть рядом. Не для Димы — он спал под присмотром врачей. Для Сэм. Для Валентины Ильиничны, которая стояла у двери, как часовой. Для себя — потому что если бы я заснула, проснулась бы другой. А я не хотела быть другой. Я хотела быть здесь, в этом коридоре, с мятой хлорки и гулом вентиляции, и знать, что он жив.
Где-то под утро, когда коридор окрасился серым рассветом, а Валентина Ильинична наконец села на соседний стул и задремала, привалившись к стене, я подумала: он помогал мне. Все эти годы. Квартира, работа в редакции — не чудо, не удача, а он. Дима. Человек, которого я бросила, не объяснив, не попрощавшись, не оставив записки. Он молча поднимал меня, когда я падала, и я об этом не знала.
А что, если он вообще не собирался мне говорить? Что, если так и умер бы, никогда не рассказав?
Эта мысль была невыносимой. Я прижала спящую Сэм к себе и закрыла глаза.