Второй шанс для Лекаря. Том 5 · Глава 7

Глава 7

— С вами говорить? Что ж, ладно. С вами, так с вами, — легко согласился Функ и повернулся ко мне всем корпусом, с удовольствием, как поворачиваются к человеку, с которым уже очень давно хотели побеседовать. — Тем лучше. Признаться, я и шёл поглядеть на вас, господин Салтыков. Про Адама Васильевича я и так всё знаю двадцать лет.

Голоса он не понижал. Напротив, говорил громко, сочно, на весь аптечный зал, чтобы слышал семинарист за ступкой, чтобы слышал Мироныч во дворе. Ему нужны были уши. Я это понял и запомнил.

— Наслышан, наслышан. — Он прошёлся вдоль полок, заложив руки с тростью за спину. — Хинная соль. Прививание. Нынче, говорят, ещё и живот кому-то отворили, и человек жив. Город только о вас и толкует, господин Салтыков, а я люблю, когда есть о ком толковать. Скучно у нас тут было до вас, поверьте слову.

Он остановился у полки с сиропами, наклонился, потянул носом.

— Алтейный корень сыровато держите, Адам Васильевич, — заметил он через плечо, дружелюбно. — К июню заплесневеет. И ревень у вас в прошлом году был лучше, нынешний пылит. Я бы такого не взял.

Лемке за конторкой покраснел. Обидно ему было вдвойне, потому что про корень Функ сказал правду, и я видел, что оба они это знают.

Вот что мне следовало понять про этого человека сразу, и я понял. Он не был ни дураком, ни лавочником с гирькой в рукаве. Он знал ремесло, любил его и говорил о нём с искренним вкусом. И в собственных глазах он был кругом прав. Такие противники хуже жадных.

— Вы хотели говорить, — напомнил я. — Говорите.

— Извольте. — Функ снял вторую перчатку, сложил обе в шляпу и уселся на стул для посетителей, свободно, нога на ногу. — Только сперва об одном грустном предмете, чтобы после к нему не ворочаться. Клавдий Петрович Ренар. Слыхал я, сидит. Жаль. Умный был человек, изящный, а кончил глупо, через собственную шпагу… то есть, виноват, через ваш пистолет. — Он поглядел на меня весело и без всякой злобы. — Только вы ведь понимаете, господин Салтыков, что дело от того не переменилось. Дело всегда больше одного человека. Люди выходят из него, входят в него, а оно себе идёт.

— Какое дело?

— Торговое, какое же ещё. — Он развёл руками, чуть не с удивлением. — Я, изволите видеть, торгую здоровьем. Товар вечный. И пришёл я к вам, господа, с тем, с чем всякий порядочный купец приходит к соседям. С предложением. А чтобы предложение моё выслушали со вниманием, позвольте прежде обрисовать, как оно всё нынче стоит.

И он обрисовал. Не грозя, не понижая голоса, тоном человека, читающего вслух приходную книгу.

— Кора, — начал он и загнул первый палец. — Хинная, перуанская, какая ни есть.

Он выждал, любуясь тишиной, а затем добавил:

— Весенний привоз в столицу, весь, до последнего тюка, законтрактован ещё в марте. Не мною, боже упаси, я человек маленький. Торговым домом, в котором я имею долю.

Лемке медленно снял очки.

А я в эту минуту досчитал наконец то, чего не понимал про Функа с самого начала.

Аптека ничего не ввозит. Аптека толчёт, варит, отвешивает и продаёт готовое. А сырьё её приходит морем, и возят это сырьё оптовые купцы, торговые дома. Кора, спирт, олово, воск, стекло, всё ложится на пристань чужими руками. И всякий аптекарь идёт к оптовику с деньгами и кланяется.

Функ же держал оба конца сразу.

С одной стороны лавку на Гороховой, где торгуют в розницу больным. С другой долю в доме, который ввозит товар оптом и продаёт его аптекам. Выходило, что он Адаму Васильевичу и соперник, и поставщик разом. Захочет, продаст. Захочет, не продаст.

В моём веке за такие штуки таскали по судам, и слово для них было придумано отдельное. Здесь этого слова ещё не знали.

— Так что кору вы, Адам Васильевич, отныне покупаете у нас, — закончил Функ ласково. — По нашей цене. Или не покупаете вовсе.

Пока мы молчали. Пусть выскажется.

— Далее, рецепты. — Функ загнул второй палец. — Тут дело простое, вы и сами знаете. Больной идёт к лекарю. Лекарь пишет ему пропись. С этой прописью больной идёт в аптеку, и аптека на ней кормится, потому что деньги мы берём не за траву, а за труд её составить.

— Знаю, — сказал Лемке.

— А коли знаете, то вот вам новость. Четверо здешних лекарей, из тех, что пишут много, с этой недели помечают на своих прописях, в какой аптеке их составлять. Не в моей, боже упаси. Просто не в вашей.

Ход был прост и оттого хорош.

Аптека живёт не полками и не вывеской. Она живёт чужими прописями, которые ей приносят в руки. Перекрой ручьи, и полки останутся полными, а выручка иссякнет.

— Это против устава, — глухо сказал Лемке.

— Это против устава, ежели я им плачу, — согласился Функ с готовностью. — А я им не плачу. Я им поставляю. В долг, без сроку, по-соседски. Устав, Адам Васильевич, писан про деньги, а про дружбу в нём ни слова. Читайте законы, там много любопытного. Я вот читаю на ночь, отменно засыпается…

— Прекратите это представление, — холодно сказал я. — К чему вы ведёте?

— Терпение, господин Салтыков. Третье, что я хотел вам сказать… Уж простите великодушно, тут дело деликатное. — Он понизил голос ровно настолько, чтобы стало слышнее прежнего. — Подмастерья ваши. Оба. Семинарист и сирота веснушчатый, славные ребята, я их приметил. Обоим предложено место. Жалованье вдвое больше, стол и квартира, и учение при настоящем провизоре, со званием. Они покуда не отказались.

В аптеке стало очень тихо. Семинарист за ступкой перестал толочь и уставился в неё с таким усердием, что я понял всё. Слышит он это не в первый раз.

Я слушал и раскладывал про себя.

Три удара, и все три в живое.

Сырьё, приток больных, руки. Цену сбавить он не может, они в аптеках казённые, по таксе, тут закон крепок. Так ведь он и не сбавляет. Он перекрывает жилы, одну за другой, законно, вежливо и при свидетелях. Ампутация по всем правилам, только опия при ней не полагалось.

— Зачем? — спросил я. — Что вам нужно, Функ?

— Вот. — Он поднял палец с удовольствием. — Вот за это я вас и уважаю, господин Салтыков. Сразу к делу. Мне не нужна аптека Адама Васильевича, бог с ней, аптек в городе много. Мне нужна ваша соль. Хинная. Право варить и продавать, и ярлык с вашим именем, оно нынче в цене. Уступите, на достойных условиях, с долею вам обоим, и всё, что я тут наговорил, отменяется нынче же. Кора пойдёт вам по старой цене, лекари станут писать что писали, помощники ваши никуда не денутся. Торговля, господа. Ничего кроме торговли!

— Нет, — твёрдо сказал я.

— Даже не подумав? — Он поднял брови с весёлым любопытством. — Помилуйте. Я ведь предлагаю вам деньги, покой и долю. Люди за меньшее продают имения.

— Оттого и не думаю, герр Функ, что вы предлагаете. Соль эта варится для больных, а не для торгового дома. Попадёт к вам, и вы её разведёте, как развели кору. Я видел ваш товар на дне своего куба.

Что-то дрогнуло в румяном лице, всего на миг, и я это увидел. И тут же затянулось прежним радушием.

— Не спешите, — Функ даже не огорчился. — Подумайте. Посчитайте. Вы человек считающий, мне докладывали… Кстати, о докладах. — Он поднялся, взял шляпу и вроде бы вспомнил между делом. — Докладывали мне ещё одну прелюбопытную вещь. Будто вы, господин Салтыков, усыпляете больных неким составом и режете их спящими. Каково! Я, признаться, не поверил. А в Управе врачебной, слышно, такого не жалуют, у них на неведомые составы нюх строгий… Ну да это слухи, слухи. Город маленький, болтают всякое.

Он поклонился Лемке, потом мне, отдельно и любезно, и пошёл к дверям. У самого порога обернулся.

— Про цены не думайте, господа, цен я вам не испорчу, цены у нас с вами одни, по таксе. — Он улыбнулся всем своим румяным лицом. — Таксу назначает казна. А всё остальное назначают люди. Всего вам доброго!

Колокольчик пропел, и дверь затворилась.

Про эфир я додумывал уже в тишине, покуда Лемке протирал очки трясущимися пальцами. Стало быть, донесли на нас быстро, четырёх дней не прошло. Что ж. Я знал, на что шёл.

Не усыпи я Тараса, он умер бы к вечеру с гнойником в брюхе, и выбирал я тогда не между риском и покоем. Я выбирал между риском и покойником. Я сделал то, что сделал. Придут спрашивать, буду отвечать. А покуда не пришли, у меня есть дела поважнее страха.

Считали мы в тот вечер долго, при двух свечах, и счёт у меня выходил невесёлый.

Кора била больнее всего. Без коры нет ни соли, ни простого порошка, и запаса в аптеке на полтора месяца. Дальше или к Функову торговому дому на поклон, или искать кору в обход столицы, через Ригу, через Москву, а это время и деньги.

— Через Ригу можно, — бормотал Лемке, водя пером. — Морем, как навигация станет… Дороже на треть. Или на половину.

С лекарями вышло проще и противнее.

— Назовите их, — попросил я. — Тех четверых, про которых он говорил.

Лемке назвал не задумываясь, разом, все четыре имени.

Я знал всех. Лекаря с большой практикой, из тех, к кому ходят купеческие семьи и чиновные дома, и прописей от них идёт помногу. Угадал их Адам Васильевич по своей же приходной книге. Все четверо давно брали у Функа товар в долг, который тянулся годами.

— На них у меня шла едва не треть всех прописей, — сказал Лемке и снова снял очки. — А двое… двое ко мне на именины ходят, герр Салтыков. С жёнами.

А про подмастерьев я сказал так:

— Деньгами не удерживайте. Перекупленный человек всё одно уйдёт, только позже и хуже. Поговорите с ними нынче же, по-человечески, и спросите прямо, чего они хотят. Захотят уйти, отпустите с миром и с аттестатом. Захотят остаться, пусть остаются не за страх. И вот что, Адам Васильевич. Про звание он ввернул неспроста, тут он бьёт в самое больное. Мальчишкам вашим до гезельского экзамена ещё годы, а всякому охота выйти в люди.

Мироныч, слышавший всё со двора, встрял в наш счёт по-своему.

Отставил паяльник, вытер руки и объявил, что кору возят и другим путём. Обозы с юга ходят через его кума в Гостином дворе. И ежели кум шепнёт весовщикам, то про всякий тюк корья, какой минует торговый дом, мы будем знать раньше самого Функа.

Я поглядел на своего лудильщика с новым уважением. У компании были конторы и капиталы. А у нас, выходило, начинали заводиться свои люди у весов.

Отдельно я посчитал больничный запас. Соли хинной во флигеле на два месяца работы, порошка на три. Обозы идут, лихорадочные пойдут с теплом, к маю. Кора из купеческого вопроса превращалась в лекарский, и в столбцах для Виллие могла к лету появиться строка, которой я опасался.

Семинарист, к слову, пришёл сам, ещё до ночи, и сироту привёл за рукав. Стояли в дверях красные, мяли картузы и глядели в пол. Сказали, что предлагали обоим и что они думали. Два дня думали, врать не стали. А потом семинарист спросил у Лемке, правда ли, что герр Салтыков станет варить в новом кубе, и нельзя ли им при этой варке быть, потому что такому нигде больше не выучишься.

Лемке высморкался и сказал, что можно.

А про звание я решил про себя отдельно. Функ был прав. Мальчишкам моим нужен не только кусок хлеба, им нужна дорога, и дорогу эту я им дам, хоть бы для того пришлось самому сесть за уставы и выяснить, как оно тут делается.

Один удар из трёх, стало быть, ушёл в воздух. Но я себя не обманывал. Ребята остались, но не навсегда. До первого тощего месяца. Людей держит не преданность, людей держит дело, которое живо. Значит, дело нужно развивать.

И вот тут, над огарком, я впервые сложил всю картину целиком.

Против нас стояла не аптека с Гороховой. Против нас стояло товарищество, собранное умно и по-современному. Ренар добывал и стерёг, покуда не выбыл. Красовский давал имя и практику. Функ держит торговлю и связи. А над ними сидит некто с деньгами, кого я не знаю даже по имени, и терпеливо ждёт прибыли. Компания. Слово из моего века просилось само.

Одиночка против компании не выстоит, будь он хоть трижды из будущего. Это я тоже знал из своего века твёрдо.

Двадцатого числа, в срок, день в день, в мой флигель явился Шамшев.

Вошёл, снял шапку, пошарил глазами по палатам, по карте с булавками, хмыкнул. И выложил на стол передо мной свёрток в чистой холстине.

Иглодержатель лежал в холстине как влитой. Я взял его, и рука моя закрылась на нём сама, привычно, через два века. Замок Порфирий Данилыч выкинул мой и поставил свою защёлку, ту же, что на зажимах, только мельче зубом. Я щёлкнул. Держало насмерть, а отпускало от одного нажима большим пальцем.

— Ну? — Шамшев глядел на меня, задрав бороду, и уши у него горели от нетерпения. — Говорите как есть. Годен ли?

— Одиннадцать из одиннадцати, Порфирий Данилыч. Набор полон. — Я положил иглодержатель к остальным, и сталь легла к стали с тем звуком, ради которого хирурги живут. — Первый полный набор в этом городе. Пожалуй, что и не только в этом.

— То-то же, — сказал Шамшев с наслаждением. — А замок ваш мудрёный я, не серчайте, выкинул. Умно было придумано, да не для пальцев. Пальцам попроще надобно, понадёжнее…

Вот тут я решился. Нужно было сказать то, что готовил три дня. Давно я хотел предложить Шамшеву кое-что.

И уже было приготовился сказать. И даже высказал начало фразы:

— Порфирий Данилыч, у меня к вам разговор…

Но он меня перебил.

— И у меня к вам разговор! — выпалил Шамшев разом, торопясь, и полез за пазуху. — Три недели ношу, чтоб его. Дозвольте, я первый, а то опять не решусь.

Он выудил лист, сложенный вчетверо, потёртый на сгибах, и сунул мне. Я развернул. Сверху крупно, с нажимом, стояло заглавие. «Проект механической мастерской для лекарского инструмента».

Я поднял глаза. Шамшев глядел в сторону и дёргал себя за бороду.

— Вы только не смейтесь, — буркнул он. — Я человек простой, проекты писать не учился… Мысль такая. Порознь мы с вами кто? Вы лекарь с руками, я механик с руками. Вы придумываете, чего никто не видал, я делаю, чего никто не умел. И оба кланяемся купцам за сталь да немцам за верстак. А ежели вместе? Мастерская при вашем отделении. Вы мне говорите, чего лекарской руке надобно, я делаю, тут же правим по живой работе, а не по чертежу. Инструмент пойдёт такой, какого ни в Туле, ни в Лондоне… — Он осёкся. — Ну. Смейтесь! Чего вы? Вижу же, что смешит вам моя идея.

Я молча достал из стола свой лист. Тоже сложенный, тоже с загнутыми углами, трёхдневной носки. И положил рядом с его проектом.

И там была та же идея, которую предложил мне он.

Шамшев прочёл заглавие. Поглядел на меня. Опять на лист.

И мы захохотали оба, разом, так, что у меня отозвался зарубцевавшийся бок, а из чистой палаты выглянул Штосс и укоризненно прикрыл дверь.

— Три недели носил! — Шамшев утирал глаза кулаком. — Ходил кругами, как кот у сметаны! Думаю, барин, поди, погнушается с мастеровым в долю…

— А я думал, вы упрётесь. Соперникам, мол, вперёд не сказывают.

— Так то соперникам! — Он враз посерьёзнел и сел. — А времена, гляжу, пошли не для соперников. Слыхал я про ваши дела, Михайло Алексеич. Будто врагов много собралось. У нас, у мастеровых, свои такие имеются, те же щи, только погуще. В одиночку нынче всякого сомнут. — Он хлопнул ладонью по обоим листам разом. — Стало быть, так. Инструмент мой, наука ваша, доход пополам, а спорить станем, как спорили, в том и сила. По рукам?

Торговались мы после этого ещё час, с удовольствием, по-настоящему.

Порфирий Данилыч стоял за то, чтобы верстак ставить у него на дворе, где горн и привычка. Я стоял за флигель, потому что инструмент правится по живой руке, а живые руки у меня в палатах.

Сошлись на флигеле. Шамшев тут же, не сходя с места, обмерил шагами угол при инструментальной и объявил, что свету мало и что окно он растешет сам, казённого ждать не станет.

Рука у него была жёсткая, в старых ожогах, и жала она искренне, до костей.

Так в один день у меня стало одним соперником меньше и одним делом больше.

Вторая партия саней пришла на Фоминой, отстав от первой на десять дней. Малая, семь подвод, всё долечивающиеся из дальних госпиталей.

Список мне поднёс Плетнёв, и на четвёртой строке я остановился.

Ртищев Антон Николаевич, поручик.

А я ведь ждал его в первом обозе! Ждал, высматривал среди сорока трёх и не нашёл, и в суете решил, что свезли в другое место. Оказалось, просто отстал. С его ногой не спешат.

Он сходил с подводы сам, опираясь на палку, и я издали прочёл его походку раньше лица. Правая нога короче, на вершок с лишним, ступает с переката, бедро не гнёт. Так ходят те, у кого кость срослась криво и навсегда.

— Господин Салтыков. — Он остановился передо мной и попытался стать ровно, по-строевому, и не смог, и разозлился на себя за это. — А я вас узнал. Мы с вами не виделись с тех пор, как вы при моей лихорадке сидели. Помните же?

— Помню. Сидел, Антон Николаевич. Пойдёмте, погляжу, что вам австрийцы с чехами наработали.

Ногу я разбирал долго, пальцами, шов за швом. И по рубцам её читалась вся дорога, как по строчкам.

Вот тут легла картечь и развалила мышцу до кости. Вот здесь стояла закрутка, след от неё до сих пор опоясывал бедро бледным кольцом, и по кольцу этому я видел, что затягивали грамотно и отпускали в срок. Вот шов чешского лекаря, кривой, торопливый и добротный.

А вот эти мелкие парные рубчики по краям я знал лучше всех прочих, потому что сам учил им Сергея на подушке. Перевязки. Считанные, чистые, через день.

— Кость срослась криво, тут уж не поправишь, — сказал я, закончив. — Хромота ваша навсегда, врать не стану. А теперь послушайте, что я вам скажу как лекарь. Ноги этой не должно было быть вовсе. С такой раной ногу теряют в первые же сутки, а с ногой часто и жизнь. Вашу вытащили трое. Чех зашил, Сергей вязал и перевязывал. И вы сами, потому что дали её вязать и не дали себя бросить.

Ртищев молчал, глядя на свою ногу. Потом поднял глаза.

— Мне бы… — Он кашлянул. Начал снова, по-другому, официально. — Господин Салтыков. Я перед вами в долгу, который заплатить нечем. Сергей Петрович вязал мою ногу по вашей науке, стало быть… — Он опять сбился, побагровел и закончил совсем не по-писаному, со злостью. — Тьфу, пропасть… Три недели речь сочинял, покуда ехал. Красиво выходило, по пунктам. А в глаза вам гляжу, и все пункты вон. Спасибо, лекарь. Вот и вся речь.

— И слава богу, что вся, — ответил я. — Я длинных не выношу. Будем считать, отчитались оба, и более к сему не ворочаемся.

— Одно скажите. — Ртищев глядел мимо меня, на палки у стены. — В строй мне с этой ногой, понятно, заказано. Отставка выйдет к лету. И куда я таков? Двадцать шесть лет, вся наука моя строевая, а строя мне больше не видать. В деревню, к тётке, наливки пить?

Я поглядел на него внимательно. Голова ясная, руки твёрдые, характер каменный, это я помнил ещё по октябрьской лихорадке, которую он переносил стоя. И перевязки свои в дороге он, по рассказу Сергея, под конец делал сам, левой рукой, глядя в потолок.

— Наливки подождут, — сказал я. — Есть у меня на ваш счёт одна мысль, Антон Николаевич. Дозрею, скажу. А покуда лечитесь и глядите вокруг. Мне скоро понадобятся люди, которым я верю.

Он поглядел на меня вопросительно, но расспрашивать не стал. Военная косточка. Сказано «дозрею», стало быть, жди приказа.

Мы засмеялись, и на смехе нас нашёл Сергей, приехавший к обозу. В зелёных очках, которые я не собирался ему отменять до июня.

Хорошо, что удалось раздобыть эти очки для Сергея с его рубцом, не дающим веку закрыться, глаз без защиты просто высохнет и воспалится. Местные смотрят на эти зелёные стёкла как на диковинку, хотя их ещё в шестьдесят лет назад изобрёл английский оптик Джеймс Айскоу. Он-то наивно думал, что зелёный цвет исправляет зрение, а на деле получился отличный медицинский протез. Для чахоточных со светобоязнью или вот для таких раненых, как Сергей, — идеальный способ защитить открытую роговицу от пыли, ветра и солнца

Вечером Ртищева увезли на Литейную. Прямо в дом Бутурлиных. Так распорядился Сергей. Посчитал, что таков его долг. И я спорить не стал. Занимать место в Мариинской ему нет смысла.

Дарья Гавриловна, едва услыхав, кто таков и что за нога, распорядилась стелить во флигеле, где ранее спал Готье, приняла хромого поручика так, как принимала всех, кого касался Сергей, то есть вторым сыном.

За столом Ртищев сперва каменел и говорил по-уставному, а к чаю оттаял. Настя расспрашивала его про перевязки, деловито, с тетрадкой, и я в который раз подумал про то неподписанное письмо, так и лежавшее у меня неразгаданным, и отогнал эту мысль до лучших времён.

Про госпиталь Ртищев рассказывал скупо, как все военные про войну. А на одном месте я его остановил.

— Погодите. Лихорадочных, говорите, много лежало?

— Много, господин Салтыков, госпиталь ими полон. Болота же кругом. — Он пожал плечами. — Хину давали, как же без хины? Я принимал тот, что вы мне в дорогу дали. А вот остальные… Порошок бурый, горький, его все глотали от скуки… Только проку от него, скажу вам, было чуть. Кого трясло, того и трясло. Наши смеялись промеж собой, что водица, мол, а не хина. Она у нас и прозвание имела, по поставщику. Функов порошок.

Чашка моя стала на блюдце сама, я этого и не заметил.

— Как вы сказали?

— Функов порошок. — Ртищев поглядел на меня с недоумением. — Поставщик такой, сказывали, петербургский. А что?

А то, что в голове у меня со щелчком сошлись два конца, которые я полгода держал порознь.

Зимой, у щели в заборе, Ренар торговался с приказчиком про кору. С юга повезём, через Одессу, вполовину дешевле. И вполовину слабее, а на ярлыке про то писать не станут. Я тогда думал, что слушаю про обман аптечных лавок. Про склянки для чахоточных чиновниц и золотушных детей.

А они метили выше. Казённый подряд. Госпитали действующей армии.

Полудохлая южная кора, толчёная в бурый порошок, идёт в полковые аптеки по цене доброй перуанской.

И где-то в болотном гарнизоне полковой лекарь честно отвешивает её трясущемуся солдату. А доза не берёт, потому что в дозе половина силы. И солдат горит дальше.

Рота недосчитывается штыков. Лекарь недосчитывается выздоровевших. Казна платит сполна.

Империя воюет, тяжело, через силу. А эти люди кормятся от её лихорадки, аккуратно, с накладными. И прозвание «водица» так и останется солдатской шуткой, потому что проверить кору в госпитале некому.

Некому. Кроме одного человека во всей империи, умеющего отличить кору от трухи в четверть часа, огнём и кислой водой. И этим человеком был я.

Я сидел над остывшим чаем, и злость во мне устаивалась в решение, как устаивается муть в склянке, слоями, всё прозрачнее кверху.

Вот, значит, как оно стоит на самом деле.

Никакая это не аптекарская склока и не делёж хинного барыша между Гороховой и Литейной. Эти люди сложились в компанию и поставили её кормиться от войны, от солдатской лихорадки, от казённого рубля.

Ренар добывал. Красовский прикрывал именем. Функ торгует. Некто наверху считает прибыль и ждёт.

У них общее дело, общие деньги и общий стол. Поодиночке их не взять, это я понял ещё третьего дня у Лемке.

Одиночку сомнут. Лемке сомнут с его честной аптекой. Шамшева сомнут с его золотыми руками. Меня, положим, будут мять долго, я кусаюсь. Но и меня достанет.

Значит, довольно быть одиночкой.

Я перебрал в уме этот день, и он сам сложился в ответ.

Порознь всякого из нас можно смять, и сомнут, не поморщатся.

А вместе мы уже нынче умеем то, чего не умеет ни один торговый дом.

Они собрали свою компанию. Что ж.

Я соберу свою.

И я уже знаю, как действовать и кого в неё позвать!

Значит, быть войне. Сволочи травят наших же солдат своей разбавленной хинной корой. И я это так не оставлю.

У меня будет свой фронт. Наших бойцов я обманывать не дам!