Глава 25
Лицо заживает медленно.
Я смотрю в зеркало каждое утро – не потому, что интересно, а потому что надо знать, когда уже можно возвращаться к нормальной жизни. Когда жёлтое под глазом стало просто чуть светлее кожи, я звоню в офис и говорю, что выхожу в понедельник.
Возвращение – это отдельная история.
Роман Аркадьевич сидит у себя в кабинете, я это знаю, потому что вижу свет под дверью. Я прохожу мимо – быстро, с видом человека, который очень занят и движется строго по делу. Две недели я так хожу. Потом понимаю, что это невозможно – бесконечно ходить по другой стороне коридора, менять маршрут, обходить его офис как заминированную территорию. Прошу перевода в другой отдел.
Там другие люди, другие задачи, зарплата чуть меньше. Зато я не захожу в лифт и не думаю каждый раз: а вдруг он там стоит.
Стыд – странная вещь. Он не кричит. Он просто живёт где-то в районе грудины и время от времени напоминает о себе – вот сейчас, у кофемашины, когда кто-то из старых коллег смотрит на меня чуть дольше, чем нужно.
Я пью кофе и думаю: ладно. Бывает.
***
С Соней мы разговариваем в один из первых по-настоящему нормальных дней – когда я прихожу домой, и моё лицо уже не вызывает тревожного взгляда. Семь лет, а взгляд такой, что хочется объяснить всё сразу – и при этом не знаешь, как.
Мы сидим на диване. Я говорю осторожно, подбираю слова, как подбирают слова, когда знают, что правильных не существует, но надо говорить хоть какие-то.
– Сонь, ты знаешь, что папа сейчас живёт отдельно.
– Знаю.
– Так будет и дальше. У тебя теперь будет два дома. Один – здесь, с мамой. Другой – у меня. Ты будешь приезжать ко мне, мы будем проводить время вместе, всё как прежде. Просто папа и мама теперь живут отдельно.
Она смотрит на меня. Тем своим взглядом – слишком взрослым для семи лет, слишком точным. Я не могу угадать, что она думает, пока она не говорит:
– Ты больше не будешь жить с нами.
– Нет.
– Совсем?
– Совсем.
Она молчит секунду. Потом её лицо ломается – мгновенно, как бывает у детей, без перехода, – и она плачет. Не тихо. По-настоящему, с всхлипами, с тем безоглядным горем, которое бывает только в детстве, когда ещё нет навыка сдерживаться.
Я обнимаю её. Она прижимается ко мне и плачет мне в плечо, и я сижу и держу её, и думаю – вот оно. Вот самое больное место во всей этой истории. Не Вика, не должность, не Виталик с его железным кулаком. Вот это – Соня, которая плачет, потому что папа больше не будет жить дома.
И это я сделал сам. Никто не заставлял. Никто не подталкивал. Просто в какой-то момент я решил, что мне нужно больше, чем есть, и начал брать это тайком, как берут чужое – потихоньку, чтобы не заметили.
Заметили.
– Ты будешь ко мне приезжать, – говорю я ей. – Каждую неделю. Обещаю.
Она не отвечает. Просто держится за меня и плачет.
***
Суд проходит в два заседания.
Первое – формальное, документы, адвокаты, даты. Вика приходит в тёмно-сером пиджаке, с ровным лицом, с той спокойной сосредоточенностью, с которой люди ходят на важные встречи, когда уже всё решили внутри. На меня смотрит нейтрально – не холодно, именно нейтрально. Как на человека, с которым нужно решить технический вопрос.
Второе заседание – Соня остаётся с Викой. Конечно, остаётся. Я знал это с самого начала, но когда слышишь это вслух, в казённом помещении с казённой интонацией, – всё равно что-то сжимается.
Квартиру делим с участием банка, это долго и скучно. В итоге Вика берёт кредит и выплачивает мне мою долю. Я покупаю однушку и переезжаю в неё – небольшую, на четвёртом этаже, с видом на двор.
***
Ребята из группы говорят то, что говорят друзья в таких ситуациях – то есть всё и сразу.
– Ну ты и натворил дел, – говорит Костя. Без осуждения, просто как констатация. – Жена, подруга, муж подруги, начальник...
– Я понял, – говорю я.
– Нет, серьёзно. Это же надо – так собрать всех в одной точке.
– Я понял, Костя.
Я молчу секунду, потом говорю – не думая особо, просто говорю, потому что что-то надо сказать:
– Если кто-то из вас когда-нибудь надумает изменять – советую лучше прятаться.
Молчание.
Дима смотрит на меня. Серёга смотрит. Даже Макс, который обычно смотрит только в барабаны, поднимает голову.
– Ты серьёзно? – говорит Дима.
– Ну я просто...
– Глеб, – говорит Серёга, – мы с Катей двенадцать лет. – Пауза. – Я бы лучше умер, чем её предал.
Это говорится тихо и без нажима, как говорят очевидные вещи. Именно поэтому задевает.
Я смотрю в свой стакан и думаю: вот именно. Вот именно поэтому они – это они, а я – это я.
Мне стыдно.
Не остро, не мучительно. Просто тихий, плоский стыд, который садится рядом и никуда не уходит.
***
Лето проходит как-то само.
Соня приезжает ко мне каждую неделю – в пятницу вечером, в воскресенье я отвожу её обратно. Мы ходим в кино, в зоопарк, однажды едем за город – она хочет искать грибы, хотя ни один из нас не умеет их различать, и в итоге мы просто долго ходим по лесу, и она рассказывает мне что-то про школу, про Аню, про то, что их учительница по рисованию «интересная, но странная».
Я слушаю. Это единственное время за неделю, когда мне не нужно себя уговаривать.
За Вику я не переживаю. Это честно – и немного странно. Ей поможет мама. Ей поможет Эмма. Да, у неё теперь большой кредит, но у неё есть работа, квартира, Соня, которую она любит самозабвенно. Всё у неё будет хорошо – это я знаю с той же уверенностью, с которой знал её двенадцать лет. Она справится.
У меня – другое.
Однушка, работа, Соня по выходным. По вечерам я играю на гитаре – купил новую, хорошую, ту, которую хотел давно, ещё до всего этого.
Настроение плохое. Не катастрофически, не так, чтобы не вставать – просто плохое, ровно и монотонно, как тот звук каталки в больничном коридоре. Я существую, работаю, выполняю всё, что должен выполнять, и при этом всё время чувствую что-то вроде несбывшегося – как будто где-то рядом могла быть другая жизнь, и эта другая жизнь прошла мимо, пока я смотрел в другую сторону.
***
В конце сентября звонит Наташа.
Я смотрю на экран – её имя, которое не появлялось с той ночи в подъезде, – и понимаю, что рад. Вот именно: рад. Вспоминаю, как нам было хорошо. Как легко. Как она смеялась – без оглядки, не думая о том, хорошо ли это выглядит. Она всегда умела так.
– Привет, – говорит она.
– Привет, Наташ.
– Ты как?
– Нормально. А ты?
Она предлагает встретиться. Я соглашаюсь.
***
В кафе я прихожу первым, сижу у окна – по привычке, всегда прошу столик у окна. Она входит, и я встаю, и улыбаюсь – и вот тут понимаю, что что-то не так.
Она изменилась.
Не кардинально, не так, что не узнать, – просто за лето случилось что-то, от чего она стала другой. Загар, который должен был делать её моложе, почему-то даёт обратный эффект. Глаза – потухшие, усталые, с тем выражением человека, которого долго несло по течению и который наконец остановился, но ещё не пришёл в себя.
Мы садимся. Она говорит, что Виталик подал на развод ещё летом, всё оформили быстро. Квартира – его, это она знала с самого начала, там наследство деда, ей ничего не причиталось. Снимает комнату. Работу ищет – сложно, время без практики сказывается. Деньги кончатся через два месяца, может через три.
Она говорит это ровно, без надрыва, и от этой ровности почему-то особенно неловко слушать.
– Помнишь, как нам было хорошо? – говорит она. Голос мягкий, с той интонацией, которая раньше меня всегда цепляла. – Теперь мы оба свободны. Давай попробуем, Глеб. По-настоящему.
Я смотрю на неё.
Думаю – честно, без попыток себя обмануть – о том, чего хочу. И понимаю, что не хочу этого. Не её, не этого разговора, не того, что она предлагает. Что-то изменилось – не в ней, во мне тоже что-то сдвинулось за эти месяцы, и то место, где раньше жило что-то тёплое к ней, теперь просто пустое.
– Многое изменилось, Наташ, – говорю я. – Мне было хорошо с тобой. Это правда. Но сейчас – нет. Я… понимаешь, я тебя больше не хочу.
Она смотрит на меня. Одну секунду – две. Потом что-то в ней переключается.
– Понятно, – говорит она. Голос стал другим – острым, с тем холодом, который бывает у людей, когда им больно и они не хотят, чтобы это было видно. – Пока другой мужчина меня содержал, я была интересная. На гостиницы и рестораны особо тратиться не надо, всё включено. А теперь, значит, не хочешь.
– Наташа.
– Удобно было, да? Я так и думала. – Она встаёт, берёт куртку. – Всего хорошего.
Выходит.
Я сижу у окна и смотрю на её недопитый кофе.
Думаю: она была права. Отчасти – была. Я не вкладывался. Встречались тайком, всё за её счёт в смысле рисков, ей было что терять – муж, квартира, жизнь, которая была выстроена. Я приходил, уходил, и всё это было удобно именно потому, что кто-то другой содержал её.
Потом думаю: ну и ладно. Найду кого-нибудь помоложе, попроще, без истории. Должны же быть женщины, которым нравится просто встречаться, без претензий и разговоров про будущее.
Но это мысль такая – пустая, без энергии. Как думаешь что-нибудь механически, потому что надо что-нибудь думать.
Я допиваю кофе и иду к выходу.
***
В декабре я приезжаю за Соней в пятницу вечером.
Звоню в домофон. Поднимаюсь. Дверь открывает Вика.
Я её почти не вижу последние месяцы – передаю Соню в основном через домофон, иногда она открывает дверь и сразу уходит, пока Соня одевается. Сейчас стоит в дверях и смотрит на меня – и я понимаю, что что-то изменилось.
Она другая.
Похудела – немного, но заметно. Причёска другая – я не сразу понимаю что именно, потом соображаю: постриглась, покрасилась, раньше такого не было. Одета не по-домашнему – джинсы, хорошая блузка, серьги. В половине восьмого вечера в пятницу.
Но главное – глаза.
В них что-то горит. Не злость, не торжество – просто жизнь, та самая, которая бывает у людей, когда им хорошо. Когда есть что-то впереди, что они ждут.
– Соня, папа приехал! – говорит она куда-то в глубину квартиры. И мне, нейтрально, деловито: – Она почти собралась. Подожди.
Я стою в дверях и смотрю на неё.
– У тебя кто-то появился? – говорю я.
Она смотрит на меня с тем выражением, с каким смотрят на вопрос, который задавать не следовало.
– Моя личная жизнь тебя не касается, – говорит она спокойно.
Из комнаты выбегает Соня – с рюкзаком, с короной на голове, с историей про то, что у них в классе кто-то принес хомяка и он сбежал во время урока математики, и все его искали, и нашли в шкафу за учебниками. Я слушаю, киваю, веду её к лифту.
Мы выходим на улицу. Соня продолжает рассказывать про хомяка – теперь уже детально, с именем, с подробностями побега и характеристиками основных участников поисков.
Я иду рядом с ней и думаю о Вике.
О том, как она стояла в дверях. О том, как горели глаза. О том, что это – не просто похудела и постриглась. Это человек, которому хорошо. Которому есть зачем выглядеть хорошо в пятницу вечером.
Злость поднимается тихо, без предупреждения – не острая, не взрывная, а такая, глубокая и горькая. Я не хотел её назад. Я не строил планов вернуться. Я вполне себе живу – работаю, хожу на репетиции, забираю Соню по выходным.
Но вот стоит она в дверях со своим новым огоньком в глазах – и что-то внутри сжимается так, что дышать неудобно. Потому что это именно то, о чём я думал – что у неё всё будет хорошо. Вот оно. Хорошо. Уже.
А у меня – однушка. Плоское, ровное настроение. Наташа с потухшими глазами. Пустые вечера, в которые я играю на гитаре в тишине и думаю: ну и как так получилось?
Я проиграл.
Это слово появляется само, без усилий – просто оседает внутри и остаётся. Я не проиграл кому-то конкретно. Не Вике, не Виталику, не Роману Аркадьевичу. Я проиграл себе – тому варианту себя, которым мог бы быть, если бы в какой-то момент сделал другой выбор. Просто другой. Один.
– Пап, – говорит Соня, – ты слушаешь?
– Слушаю, – говорю я.
– Хомяк потом сам вышел из шкафа. Когда все уже почти не искали. Сел посреди класса и смотрел на всех.
– Умный хомяк.
– Очень, – соглашается она серьёзно.
Я беру её за руку. Она не убирает.
Мы идём по декабрьской улице, под фонарями, в сторону моей однушки.
Соня рассказывает про хомяка.
Я слушаю.