Яблочный бизнес мадам попаданки · Глава 18

Глава 18

Гуннар разбирался с бумагами три дня. Он сидел за столом в дальней комнате — той, что мы до сих пор использовали под склад, потому что она была сухая и с крепкой дверью, — и раскладывал листы по всей столешнице: старые грамоты, купчие, списки, планы, какие-то книги в кожаных переплётах, которые он доставал из саквояжа одну за другой, как достают что-то драгоценное. Я заходила к нему утром и вечером — приносила воду в глиняной чашке, хлеб, иногда сыр, — и видела, как он сидит, сгорбившись над бумагами, водя пальцем по строчкам, шевеля губами. Он не жаловался на глаза — хотя глаза у него были немолодые, с красными прожилками, — он вообще не жаловался. Только один раз, на второй день, сказал, не поднимая головы:

— Тут больше, чем я думал. Отец вашей Сальмы запустил не только усадьбу. Он запустил всё.

На третий день он позвал меня — и Сальму, и Марту. Разложил на столе карту — старую, нарисованную от руки, на куске холста, с пометками на полях, с пятнами, с потёртыми сгибами. Тыкал пальцем в квадратики, кружки, крестики — сухим, узловатым пальцем, — и в его голосе была та особая, спокойная уверенность, которая приходит к человеку, разобравшемуся в деле.

— Вот, — сказал он. — Четыре деревни. Небольшие. По двенадцать — пятнадцать дворов каждая. Вот эта — Гнилые Ключи, вы её знаете. Вот эта — Верхние Ключи, там я жил. Вот эта — Заречье, за ручьём. И вот эта — Сосновка, дальше всех, у самого леса. Все четыре приписаны к усадьбе. Не к барону. К усадьбе. По дарственной, которая у вас в руках, — земля и всё, что на ней, включая деревни, принадлежит владельцу холма. То есть вам.

Я смотрела на карту — на квадратики, кружки, крестики, на тонкие линии дорог, на синюю нитку ручья, — и не понимала. Не понимала, что это значит. Не понимала, как это может быть.

— Мне? — переспросила я. — Но я не владелица. Я просто… я просто живу здесь. Дом стоял заброшенный.

— Дом стоял заброшенный, — согласился Гуннар. — Но земля не была ничьей. Она была вашей — по праву наследования от прежних владельцев, которые умерли без наследников. Вы заняли усадьбу, вы её восстановили, вы на ней живёте. По закону это называется «владение по давности и по труду». Плюс дарственная, которая подтверждает, что земля не баронская. Я всё проверил. Вы — хозяйка. Настоящая. Со всеми правами.

Марта хмыкнула — коротко, недоверчиво. Сальма молчала.

— И что с деревнями? — спросила я.

— А вот что, — сказал Гуннар. Он развернул другой лист — список, исписанный мелким, ровным почерком, с цифрами, с пометками на полях, с крестиками и галочками. — Оброк. Каждая деревня должна была платить усадьбе: зерном, скотом, деньгами, работой. По моим подсчётам — двадцать пять — тридцать монет серебром в год с каждой. Плюс продукты: мука, крупа, масло, сыр, яйца. Плюс барщина — работа на усадебных полях. Это по бумагам. А теперь — по факту.

Он отложил список и посмотрел на меня — прямо, внимательно, как смотрят на человека, которому собираются сказать правду, которую он, может быть, не хочет слышать.

— Я объехал все четыре. Верхом, за два дня. Говорил со старостами. Ни один из них не платил усадьбе ни гроша. Лет двадцать. Может, больше. Они платили барону — потому что барон приезжал и говорил, что земля его. Они верили. Или делали вид, что верят. Старосты — народ хитрый. Они знали, что усадьба брошена, что хозяина нет, что барон сильнее. Они выбрали барона. А теперь, когда барона нет, они думают, что можно не платить никому.

— И что они сказали, когда ты приехал? — спросила Сальма. Она сидела прямо, сложив руки на коленях, и в её голосе не было ни гнева, ни удивления — только желание знать.

— Сказали, что знать не знают никакой новой хозяйки, — ответил Гуннар ровно. — Сказали, что платили барону, а больше никому не должны. Сказали, что если хозяйка хочет оброк — пусть приедет сама и докажет, что она хозяйка. Один староста, из Сосновки, предложил мне «не совать нос не в своё дело». Другой, из Заречья, сказал, что барон был «настоящий хозяин», а не «какая-то пришлая баба». Я не стал с ними спорить. Я не староста и не судья. Я управляющий. Я приехал посмотреть и записать. Вот — записал.

Он положил передо мной ещё один лист — список деревень, старост, сумм, которые они задолжали за двадцать лет. Цифры были большие. Очень большие. Я смотрела на них — на столбики, на итоги, подчёркнутые дважды, — и понимала, что если бы эти деньги приходили в усадьбу, хотя бы часть, хотя бы последние пять лет, нам не пришлось бы искать клад под яблоней. Не пришлось бы есть пустую кашу. Не пришлось бы бояться зимы. Не пришлось бы считать каждый медяк, каждую горсть крупы, каждый день до осени. Я смотрела на эти цифры и чувствовала, как во мне поднимается что-то — не жадность, не злость, а что-то холодное, твёрдое, как камень в фундаменте.

— Они обманывают, — сказала я.

— Обманывают, — согласился Гуннар. — И будут обманывать дальше, пока вы не приедете и не покажете им бумаги. Не мне — вам. Хозяйке. Они должны увидеть вас. Услышать ваш голос. Понять, что вы не барон и не пришлая баба, а человек, который останется здесь и будет спрашивать. Тогда они начнут платить. Не сразу. Но начнут.

— И когда ехать? — спросила я.

— Чем раньше, тем лучше, — сказал Гуннар. — Поедем вдвоём. Вы и я. С бумагами. С дарственной. С клятвой. Покажем им, что у холма есть хозяйка. Настоящая.

Я кивнула. Потом спросила — потому что мысль эта не давала мне покоя с той минуты, как он упомянул деревни:

— А ты сказал им про яблоки?

Гуннар помолчал. Потом покачал головой — медленно, тяжело, как качают головой, когда слышат что-то, чего не ожидали, или когда видят то, чего не хотели бы видеть.

— Сказал, — произнёс он. — Не им. Себе. Когда ехал обратно. Я смотрел на их поля — на тощие, серые, выжатые, — на их сады, на их скот, на их дома с прохудившимися крышами — и думал: вот эти люди двадцать лет не платили хозяину, который их защищал. А теперь пришла женщина, которая своими руками вытащила брошенный сад, вылечила деревья, отбила их от вредителей, накормила землю и вырастила урожай, какого здесь не видели двадцать лет. Я смотрел на это и качал головой. Не от злости. От того, что люди не понимают, где их счастье. Они могли бы жить под рукой хозяйки, которая работает. А они выбрали барона, который брал. И остались ни с чем.

Он замолчал. Марта сказала — сухо, деловито, как всегда, — и в её голосе была та спокойная уверенность, которая берётся не из книг, а из жизни:

— Мы поедем с тобой. Я и Валентина. Сальма останется — её в деревнях могут не принять, там помнят, чья она дочь. Гвен — тоже. Мужики не любят орчих: боятся, а страх — плохой помощник в разговоре. А гномка и человечка с бумагами — это другое дело. Это уважают. Гномов здесь уважают: они считают, они работают, они не врут. А человека с бумагами — тем более.

— Хорошо, — сказал Гуннар. — Так и сделаем.

Я сложила список — аккуратно, по сгибам, как складывала письмо Сальмы, — и убрала его в папку, в кожаную, тяжёлую, пахнущую старой кожей и пылью. Посмотрела на карту — четыре деревни, четыре кружка на старом холсте, четыре точки, соединённые тонкими линиями дорог, как артерии, как жилы. Четыре места, где нас обманывали двадцать лет. Четыре места, которые однажды станут нашими — не по бумаге, не по дарственной, не по печати, а по-настоящему: по работе, по урожаю, по хлебу, который мы разделим. Я смотрела на карту и думала о том, что ещё месяц назад я не знала, что эти деревни существуют. Ещё месяц назад я считала, что наш холм — это всё, что у нас есть. А теперь оказалось, что у нас есть не только холм, но и земля — большая, живая, — и люди, которые на ней живут, и долги, которые они нам должны, и будущее, которое, может быть, станет больше, чем мы могли себе представить.