Яблочный бизнес мадам попаданки · Глава 10

Глава 10

Совет собрался в конце лартаса, вечером, когда все дела были сделаны и можно было наконец сесть и поговорить. За окном цвели яблони — бело-розовым дымом, густым и звенящим, — воздух был густой и тёплый, медовый, и в открытую форточку тянуло сладким, так что дышалось почти приятно, почти сыто, хотя сыто не было. На столе стоял чугунок с пустой кашей — точнее, с тем, что от неё осталось: несколько ложек на дне, размазанных по стенкам, серых, застывших, — и я смотрела на этот чугунок, и понимала, что пора перестать делать вид, будто всё в порядке. Мы дожили до мая — дожили, как обещал барон, и это было почти чудом, — но не потому, что еды хватало, а потому, что затягивали пояса всё туже и туже. Пора было говорить. Вслух. Без вранья.

Марта села первой, как всегда, — во главе стола, сложив руки перед собой, красные, потрескавшиеся, с обломанными ногтями, — и её лицо было спокойным, как у человека, который давно всё знает и давно готов. Гвен опустилась на скамью — тяжело, грузно, — и скамья под ней скрипнула; руки у неё были расцарапаны, в свежих ссадинах, в занозах, которые она не вынимала. Ирма пристроилась в углу с чашкой воды — она пила воду, потому что чай кончился ещё в начале лартаса, и в её лице было что-то прозрачное, как у человека, который давно не ел досыта. Сальма села с краю — тихо, как мышь, — но глаза у неё были внимательные, живые, и я знала, что она будет слушать: она умела слушать так, как не умела говорить. Я села напротив Марты. Бертрана не было — он ушёл в лес ещё днём и вернётся, может быть, к утру, — и даже если бы он остался, он всё равно не стал бы участвовать в разговоре: он приносил добычу, чинил, работал, но решения принимали мы. Так уж вышло само собой.

— Ну что, — предложила я, положив ладони на стол — на тёмные, исцарапанные доски, на царапины, оставленные чьими-то ножами, чьими-то монетами, чьими-то пальцами. — Давайте по-честному. Что у нас осталось?

Марта ответила не сразу. Она встала — тяжело, опираясь на стол, — ушла в кладовую и вернулась с жестяной миской, в которой лежало то, что когда-то было кладовой. Теперь это были крошки: горсть крупы — серой, мелкой, с пылью на дне, — может, на пару дней, если варить так, чтобы вода перебивала вкус. Несколько банок солений — Гвен пересчитала их вслух, тыча пальцем в стекло: «Три». Полбанки мёда — Марта отмерила ложкой, подержала её в воздухе, взвешивая, и сказала: «Два дня, если понемногу». Сушёные травы — их было много, целые пучки под потолком, — но травой сыт не будешь, и это знали все. Соль — почти вся вышла, осталась на самом дне мешочка, и Марта уже смешивала её с золой, чтобы растянуть, чтобы хватило хоть на что-то.

— Муки нет, — сказала Марта ровно. Голос у неё был сухой, как всегда, но в этой сухости не было ни паники, ни отчаяния — только счёт, только голые цифры, как в её кладовой. — Крупы — на три дня, если есть по полной ложке на человека. Но полной ложки не будет. Я дам по половине. Значит, на шесть дней, если варить каждый день.

Я кивнула. Половина ложки — это была не еда, это была память о еде, вкус на языке, который исчезал прежде, чем успевал дойти до желудка. Я уже знала это по себе: после такой похлёбки желудок всё равно ныл, всё равно просил, всё равно сводило под рёбрами.

— Мяса нет? — спросила я.

— Бертран вчера принёс зайца, — ответила Гвен. Она сидела, расставив колени, положив руки на них, и её зелёные пальцы были в занозах. — Мы его съели. Сегодня он ушёл снова. Но он не каждый раз возвращается с добычей. Лес не бесконечный. Он приносит птицу, иногда рыбу, но этого мало на шестерых. И он приносит не для того, чтобы мы делили это на неделю, — он приносит, чтобы мы съели это сегодня.

— Огород? — спросила я.

Марта покачала головой — медленно, устало, как качают головой, когда уже всё сказано и всё пересчитано.

— Я посадила всё, что могла, ещё в ортансе. Лук, репа, немного капусты, зелень. Но урожай будет только к середине лета. Сейчас там — зелень, тонкая, как волос, бледная, водянистая. Её можно есть, но ею не наешься. Она для вкуса.

Ирма подала голос из угла — тихо, как всегда, но в этой тихости была своя твёрдость:

— Я могу собирать травы. Дикие. Я знаю, какие съедобные, какие нет. Их много в лесу, на пустоши, у ручья — щавель, дикий лук, что-то вроде мяты, что-то горькое, что идёт в похлёбку. Но травы — это не еда. Это то, что кладут в еду, чтобы она казалась сытнее.

— Значит, — подвела я итог, и голос у меня прозвучал глухо, — у нас есть шесть дней крупы. Полтора дня мёда. Три банки солений. Травы. Зелень из огорода. И то, что принесёт Бертран — если принесёт.

Тишина. Гвен сжала кулаки — большие, зелёные, в занозах и ссадинах, — и костяшки побелели, хотя на зелёной коже это было почти незаметно. Ирма опустила глаза — светлые, прозрачные, — и стала похожа на человека, который считает в уме что-то, чего не хочет говорить вслух. Сальма сидела неподвижно, сложив руки на коленях, но я видела, как шевелятся её губы — быстро, беззвучно, — как человек, который умеет считать и считает сейчас, потому что это единственное, что она может сделать. Марта смотрела на меня в упор — не мигая, тяжело, — и в её взгляде не было паники, не было страха, не было растерянности. Только ожидание. Она знала, что делать. Она знала это давно, может быть, с самого начала. Она просто хотела, чтобы это сказала я.

— Итак, — сказала я, положив ладони на стол. — Надо решать. Что едим, что продаём, что просим, что берём в долг. Говорите все. По очереди.

Марта начала первой. Она всегда начинала первой, потому что была самой старшей и самой упрямой — и потому что за её упрямством стояло что-то, чего не было у нас: память о том, как выживали раньше, до нас, до этого дома, до всего.

— Продать нечего, — пожала она плечами. — Безделушки я не трону. Они на самый чёрный день, а этот день — ещё не самый чёрный. Денег нет. Просить — гордость не позволит. Но гордость — не еда. Я предлагаю: идти в деревню и договариваться. Не просить — договариваться. За работу. За будущий урожай. За яблоки, которые будут осенью. Мы уже так делали с забором. Мужики согласились. Они согласятся снова.

— На что менять? — спросила Гвен. Она подалась вперёд, упёршись локтями в стол, и скамья под ней скрипнула. — У нас нет ничего, кроме обещаний.

— Обещания — это тоже товар, — заметила Марта. Она не повысила голоса, не постучала по столу, не сдвинула брови — просто сказала, и в этой простоте была такая уверенность, что спорить с ней не хотелось. — Если мы выживем, у нас будет урожай. Большой. Я видела, как цветут деревья. Такого не было двадцать лет. Мужики это знают. Они приезжали, смотрели. Они поверят.

— А если не поверят? — спросила Гвен. Она подалась вперёд, упёршись локтями в стол, и скамья под ней жалобно скрипнула.

— Тогда будем работать, — ответила Марта. — В деревне всегда нужны руки. Я могу шить — шить я умею лучше всех в округе, меня бабка учила. Ирма может лечить — травами, руками, словом. Сальма может считать — она считает быстрее меня, я видела. Ты можешь таскать — тебе равных нет. Валентина может говорить — она умеет так сказать, что слушают. Мы не попрошайки. Мы работники.

Гвен помолчала — долго, обдумывая, — потом кивнула. Медленно, тяжело, как кивают, когда соглашаются не потому, что убедили, а потому, что нечего возразить.

— Ладно. Но я предлагаю другое. Лес. Бертран приносит мало — он один, и он не всегда возвращается. Я могу ходить с ним. Я сильная. Я могу ставить силки — я умею, меня учил дед. Ловить рыбу — я знаю, где в ручье ямы, где стоят окуни. Собирать яйца — я знаю, где гнёзда, какие птицы где вьют. Я орчиха — я выросла в лесу, я там всё знаю. Я могу приносить больше, чем он один.

— Ты нужна здесь, — сказала Марта. Голос у неё стал жёстче.

— Я нужна там, — отрезала Гвен. — Здесь ты, Ирма, Сальма и Валентина. Вы справитесь без меня днём — воды натаскаете, кашу сварите, за огородом присмотрите. А я буду возвращаться к вечеру с добычей. Или не возвращаться — если уйду далеко. Но я буду приносить.

— Хорошо, — кивнула я. — Гвен — лес. Кто ещё?

Ирма подняла голову. Она говорила тихо, но её все слушали — потому что она говорила редко, и когда говорила, это было важно.

— Ручей, — сказала она. — За холмом, там, где пустошь спускается в низину, есть ручей. В нём рыба. Небольшая, но много — плотва, гольцы, что-то вроде форели. Я могу сделать верши из ивовых прутьев. Я умею — меня учила мать. Мы будем есть рыбу. Это не заяц, но это белок. И ещё — коренья. Я знаю, какие корни съедобны: рогоз, дикая репа, что-то вроде сельдерея, только горькое. Я могу накопать. Это тяжело — копать в глине, руками, — но это еда.

— Хорошо, — сказала я. — Ирма — ручей и коренья. Сальма?

Сальма впервые за весь вечер подняла глаза и посмотрела на меня прямо — не исподлобья, не в пол, не в сторону, как привыкла. Она не стала отводить взгляд, как раньше, когда её спрашивали о чём-то важном.

— Я могу писать, — сказала она. — Я умею писать письма — ровным почерком, с правильными обращениями, так, как учат дочерей баронов. И считать — я считаю быстро, в уме, я считала, пока вы говорили. Я могу пойти в деревню с Мартой и говорить с мужиками: не как баронесса, а как работница. Они меня знают — они видели меня у кареты. Они знают, что я ушла от отца. Они будут меня слушать — хотя бы из любопытства, хотя бы чтобы потом рассказать. А ещё… — она замялась, и на щеках у неё проступили пятна, — … я знаю, где у отца амбары. Я знаю, сколько у него зерна и где оно лежит. Я не предлагаю воровать — я никогда не буду воровать. Но если мы придём к нему и попросим — не как дочь, а как соседи, как люди с холма, — он, может быть, даст. Не мне. Вам. Из гордости. Чтобы показать, что он не злопамятный. Чтобы все видели, какой он великодушный.

— Ты готова пойти к отцу? — спросила я. Я смотрела на неё и не могла поверить, что эта девушка, которая месяц назад стояла у калитки с котомкой, теперь говорит такие слова.

— Я готова пойти куда угодно, — сказала Сальма. — Я ела вашу кашу. Я буду отрабатывать.

Марта посмотрела на неё долгим взглядом — тяжёлым, испытующим, — и кивнула: неохотно, но кивнула.

— Ладно, — сказала я. — Значит, так. Первое: завтра Марта и Сальма идут в деревню. Договариваются о работе — за еду, за крупу, за муку. Не просят. Предлагают. Второе: Гвен начинает ходить с Бертраном в лес. Если он против — пусть скажет, но я думаю, он не будет. Третье: Ирма — ручей и коренья. Четвёртое: я остаюсь здесь. Сад, дом, огород. И я иду к барону. Одна.

— Нет, — сказала Марта. Голос у неё был твёрдый, как камень в фундаменте, и в этом «нет» было столько, что я не сразу нашлась что ответить.

— Почему? — спросила я. — Он богат. У него амбары. Ему выгодно, чтобы мы выжили.

— Ему выгодно, чтобы мы выжили под его рукой, — отрезала Марта. Она смотрела на меня в упор, и в её глазах не было ни страха, ни подобострастия — только та упрямая, старая, крестьянская правда, которую не переспоришь. — Ты пойдёшь просить хлеба — а вернёшься с долговой бумагой. Он не даст ничего даром. Он даст в долг — и осенью, когда сад даст урожай, потребует вдесятеро. А если не отдадим — заберёт холм. Он этого и добивается. Он ждёт, когда мы придём к нему сами. Это его условие. Это его игра.

— А если не в долг? — спросила Сальма тихо — так тихо, что её едва было слышно. — Если просто попросить? Как соседи? Как люди с холма?

— Ты его дочь, — ответила Марта, не оборачиваясь. — Ты лучше нас знаешь, как он даёт.

Сальма опустила глаза и не сказала больше ни слова. Это было красноречивее любых слов — и страшнее любых слов. Я вспомнила след у её виска, почти заживший, но всё ещё заметный, и подумала: она знает. Она знает, как он даёт. Она знает это лучше всех нас.

Гвен, сидевшая на скамье — тяжёлая, неподвижная, — хмыкнула и сказала:

— Я согласна с Мартой. Лучше с голоду помереть, чем ему кланяться. Мы уже один раз ему дверь показали. Второй раз не будем.

Ирма, тихо, из угла — почти шёпотом, но так, что все услышали:

— К нему нельзя. Он возьмёт больше, чем даст. Так всегда бывает с такими людьми.

Я молчала. Я думала о том, что они правы — и о том, что мне всё равно придётся что-то делать. Барон был единственным, у кого было зерно в избытке — амбары, полные до краёв, тёплые, сухие, с мышами и запахом ржи. Но барон был и единственным, кто хотел нас проглотить — не спеша, с улыбкой, с мягким голосом, с «похвально, похвально». Просить у него — значит дать ему повод. Значит, признать, что мы слабы. Значит, открыть дверь, которую мы только что заколотили новыми досками, пахнущими яблоней.

— Хорошо, — сказала я наконец. — Барона вычёркиваем. Совсем. Ни я, ни Сальма, никто. Никогда.

Марта кивнула — коротко, удовлетворённо, как кивала, когда решение было верным. Гвен разжала кулаки — я услышала, как хрустнули пальцы. Ирма вздохнула — тихо, с облегчением. Сальма подняла на меня глаза, и я увидела в них что-то похожее на облегчение: как будто она ждала этого решения и боялась, что я его не приму, как будто она всё это время держала в себе страх, что её отправят обратно — просить, кланяться, улыбаться.

— Значит, остаётся деревня, — сказала я. — Гнилые Ключи. Мужики, с которыми мы ставили забор. Они нам не друзья, но они нам уже не чужие. Мы им задолжали яблоки — и они это помнят. Это наш единственный настоящий ресурс.

— И лес, — сказала Гвен. — И ручей. И коренья.

— И огород, — сказала Марта. — И сад. Сад — это главное. Если деревья выстоят и дадут урожай, мы переживём не только лето, но и следующую зиму. Всё, что мы делаем сейчас, — ради осени.

— Значит, так, — сказала я. — Барона нет. Идём в деревню. Втроём: Марта, Сальма и я. Гвен — в лес, с Бертраном или без. Ирма — ручей и коренья. Огород и сад — на всех.

— А если деревня откажет? — спросила Сальма. Она смотрела на меня прямо, не отводя глаз, и в этом взгляде не было страха — только желание знать, только готовность к любому ответу.

— Тогда будем работать у них, — сказала я. — За еду. Не за деньги. За крупу, за муку, за то, что можно съесть. Мы не гордые. Мы выживаем.

— Мы не гордые, — повторила Марта. — Но и не нищие. Мы предлагаем труд, а не просим милостыню. Это разные вещи. Мужики это поймут.

— Поймут, — сказала Гвен. — Они работящие. Они уважают тех, кто работает. Я видела, как они смотрели на нас, когда мы забор ставили. Они нас за своих приняли — не сразу, но приняли.

Я встала. Совет был окончен — я чувствовала это по тишине, по тому, как все выдохнули, по тому, как Марта сложила руки на коленях, будто закрыла книгу. Я посмотрела на своих — на Марту, сухую и упрямую, на Гвен, тяжёлую и верную, на Ирму, тихую и надёжную, на Сальму, новую и уже свою, — и подумала: у нас нет барона, нет денег, нет запасов. Но у нас есть холм, сад, забор и мы сами друг у друга. И этого достаточно, чтобы дожить до лета.

— Завтра — в деревню, — решила я. — Сегодня — спать. И не есть.

И мы разошлись — тихо, без слов, как расходились всегда: Марта к своим банкам, Гвен к топору, Ирма к травам, Сальма к своей котомке, которая теперь стояла в углу, рядом с нашими. Я осталась одна, у остывающей печи, и смотрела на огонь, который давно погас, но камни ещё держали тепло.