Юродивый · Глава 21

Глава 21

— Чего сидишь? — хмуро спросил Василич в один из дней, когда вернулся с рынка и вошёл в сени. — В Кремль-то не кличут, что ли?

Это он так подкалывать меня пытался, насчёт моего"важного дела", о котором я когда-то рассказал ему. С юмором у старика было туго, поэтому шутки выходили больше похожими на упрёки. Но я уже привык, поэтому ответил спокойно:

— Пока не кличут. Да ты не тревожься, застанешь ещё.

Василич только фыркнул (подозреваю, впрочем, что больше для вида, ибо сложившееся положение дел его более чем устраивало):

— Ну вот скоро и удача тебе, показать, на что горазд. Хворь, сказывают, новая пришла. То ли поляки принесли, то ли англичане, не разберешь. Называют ещё... Ину... Инфру...

Так и не вспомнив, он лишь раздражённо махнул рукой.

— Какая разница, отчего к Господу отправляться...

И скрылся в избе, тяжело хлопнув дверью. А я остался сидеть на лавке в сенях, с оторопью разглядывая древесный узор на стене, потому что знал, о чём говорил старик.

Инфлюэнца. По-нашему — грипп.

Если спросить обывателя двадцать первого века, какие крупные эпидемии в истории человечества он знает, скорее всего, тот сразу и без запинки назовёт "испанку" - страшный грипп, в начале двадцатого века заразивший каждого третьего жителя планеты и убивший десятки миллионов. После раздумий, возможно, вспомнит "чёрную смерть" — чуму, много лет свирепствовашую в средневековой Европе. Самые эрудированные назовут "английский пот" — загадочную болезнь с крайне высокой и быстрой летальностью, несколькими волнами прогулявшуюся по всё той же Европе в начале шестнадцатого века, и не пощадившую в том числе многих королевских и около того персон в разных странах.

Пандемию гриппа 1580 года не вспомнит никто, кроме тех, кому положено это знать по роду службы, и в чьё число я входил.

Болезнь в тот год пришла из Азии торговыми путями, и быстро распространилась по Европе. Какой-то запредельной смертностью эта пандемия не отличалась, но грипп есть грипп, так что вероятность тяжёлого течения и осложнений никто не отменял. В слободе четыре десятка дворов, да две сотни людей, из которых многие каждый божий день выезжают на рынок, и там контактируют с огромным количеством других людей. Лучших условий для заноса вируса в слободу и не придумаешь. А в местных условиях, когда живут семьями все вместе, в одном помещении, стоит заболеть одному — и через седмицу сляжет вся слобода. Молодые и крепкие, вроде меня или братцев Григорьевых, отделаются неделей постельного режима, теплого питья и обтираний в случае очень уж тяжелой лихорадки. Старикам, вроде того же Василича, чьи организмы ослаблены, и маленьким детям с ещё неразвитым иммунитетом, может повезти меньше. До вакцинации ещё без малого лет триста, до хотя бы относительно эффективных препаратов и того больше. Да и так, седмица-другая простоя без работы — это упущенный заработок, испорченные зря продукты...

Когда слушаешь обо всех этих событиях на лекции по инфекционным болезням в институте, о парализованной экономике, о тысячах унесённых жизней, все это кажется невероятно далёким и каким-то ненастоящим. Здесь же масштаб пандемии ограничен двумя сотнями соседей, за которых уже (странное дело) чувствуется какая-то ответственность, что ли. Стариков в слободе насчитывалось человек тридцать, маленьких детей - плюс-минус столько же. Итого в группе риска минимум полсотни, из которых человек пять-шесть могут не пережить встречи с хворью — и это по самым оптимистичным прикидкам. Стоили эти жизни того, чтобы попытаться что-то сделать? Для меня — да, поэтому я накинул на плечи телогрейку, на голову натянул странного вида бесформенную шапку, вышел из сеней и отправился искать слободского голову Андрея Яковлевича.

Дверь конюшни была открыта, внутри Стёпка увлеченно вытирал шкуру своего четвероногого друга. Рыжик с крайне довольным выражением морды жевал свежее сено. На крыше конюшни светлым пятном белели свежие доски — Фёдор Григорьев сдержал слово.

Алексей Матвеевич, которого я не так давно избавил от хронической боли в спине, и тем доказал свое право заниматься лекарством, приходился Фёдору и его брату двоюродным дядькой, и, хоть и был калачником, знакомства в Москве водил хорошие. Услышав от племянника, что надо бы помочь хорошему человеку, Алексей Матвеевич расстарался, и недавним утром телега с парой десятков свежих, пахнущих деревом и покрытых каплями смолы, досок прикатила прямо к нашим воротам. По-хорошему, конечно, надо было бы дать им просохнуть, чтобы не повело, но выбирать не приходилось — надвигалась зима, и крыша Рыжикова обиталища срочно требовала ремонта. Это уже потом я узнал, что крыть конюшню тёсом — довольно расточительно, и чаще обходятся тонкими планками или вовсе соломой, а тогда в один день, удивившись собственной сноровке, без особых проблем снял остатки старых досок, которые крошились и разваливались в руках, и положил новые. Крепились доски без гвоздей, а только за счёт собственного веса, и упора в соседние, а навыки работы с топором словно сами собой в нужный момент всплыли в памяти. Стыки между досками тщательно промазал глиной, которую откуда-то притащил Стёпка — парнишка было в радость поучаствовать в важном деле. Ни о каких рабочих рукавицах я, разумеется, с самого начала не подумал, и знатно извозился руками в смоле, так что до конца дня пальцы забавно слипались.

Василич, когда увидел, лишь покачал головой, и с подозрением спросил, откуда добро. Я гордо ответил, что это моё лекарское дело даёт результат. Старик снова покачал головой, и больше ничего не сказал, хотя жаловаться ему было грех, поскольку и его дело благодаря моим ежедневным чудесам со свежим тестом шло в гору. Настолько в гору, что на рынке он перебрался на другое торговое место, с более широким прилавком и подальше от завистливых глаз соседей по хлебному ряду. Те же завистники пытались потом наушничать голове, что старый Калачёв, дескать, дела ведёт нечестно и переманивает покупателей, на что Андрей Яковлевич им ответил, чтобы они сами лучше старались, поскольку покупатель не дурак, и сам понимает, чьи калачи ему больше по нраву.

На рассудительность этого человека я надеялся и сейчас, когда шёл предлагать свой план спасения слободы от надвигающейся хвори.

Праздно шатающихся бездельников вроде меня в слободе не водилось, поэтому людей на улице в этот час было немного. Те, что встретились, останавливались и здоровались — странный псковский племянник Ивана Васильевича быстро стал пользоваться уважением.

Улицы слободы я уже знал, да и было-то их на сорок дворов всего три, да два проулка, так что до дома головы я добрался быстро. Ворота были открыты: люди Андрея Яковлевича только что вернулись с рынка. Сам он до торговли не снисходил, а ограничивался только руководством при приготовлении свежего хлеба — в слободе и без того ему забот хватало. Жил крепко, хоть и не был самым богатым в слободе, держал большой двор да три хлебные печи. Торговать же на рынок ежеутренне отправлялись двое его сыновей, братьев той самой Марьи, которая лукаво строила мне глазки в новогоднем хороводе, а после оказалась невестой Фёдора Григорьева, и, в общем-то, весьма приятной и веселой девушкой.

Нынче братья, сдвинув шапки на затылки, под строгим взором отчитывались отцу о сделанной работе. Я остановился в воротах и кашлянул. Андрей Яковлевич недовольно поднял голову, увидел меня и махнул рукой — обожди, мол. Ну, спешить мне пока было некуда.

У головы финансовый учёт вёлся не как у Ивана Васильевича, на глазок. Оно и понятно: объемы другие, суммы другие, да и сам Андрей Яковлевич по натуре своей был педантичен и въедлив. Принятый от сыновей мешок с монетами он унёс в избу, и долго не появлялся.

— Считает, — пояснил один из братьев. — Пока монетку к монетке не подведёт, не покажется, так что жди.

Я кивнул и поблагодарил. Особой дружбы с ребятами я не водил, поскольку жили в разных концах и пересекались редко, но знал от Фёдора, что будущие шурины его — парни простоватые, но честные и работящие.

— Как торговля? — спросил я больше из вежливости, чтобы поддержать разговор.

Парень вздохнул и развёл руками. Звали братьев Иван и Борис, но кто есть кто, я доподлинно не знал.

— Плохо, — признался он и кивнул в сторону повозки, которая была раза в два больше нашей. — Половину, почитай, взад привезли. Людей на рынке нынче мало совсем. Хворают, вроде как.

Я с понимающим видом кивнул.

— Вот и дядька то сказывал.

Гулко хлопнула тяжёлая дверь избы, на улице снова показался Андрей Яковлевич.

— О, — удивился то ли Иван Андреевич, то ли Борис Андреевич. — Быстро нынче.

Голова подошёл и мрачно зыркнул на сына.

— А потому что считать толком и нечего... Чего тебе, Максим? — обернулся он ко мне.

Один из братьев тут же осмотрительно исчез с глаз недовольного батюшки (второй у дальнего края двора вычищал коня, и участия с самого начала не принимал), а я, обрадованный тем, что разговор сам собой сразу повернул в нужное русло, сказал:

— Да я, Андрей Яковлевич, почитай, за тем же... Люди, сказывают, в городе хворать начали.

— А чего им не хворать? —хмуро осведомился голова. — Чай, все живые и грешные.

Я медленно вдохнул, собираясь с мыслями.

— Тут вишь, какое дело, Андрей Яковлевич... Я эту хворобу знаю. Видал, во Пскове ещё, несколько лет назад.

Голова хмыкнул.

— Стало быть, точно от поляков... Ну знаешь, и чего? Оно и ладно, что знаешь, проще будет.

— Да не будет, Андрей Яковлевич. Зараза это... поганая.

Андрей тут же напрягся и насторожился.

— Зараза? Мор, что ли? Железою? Сызнова? О, Господи, помилуй...

Я понял, что говорит он о бубонной чуме, и поправился:

— Зараза, но не такая. Другая. Не такая страшная.

Андрей Яковлевич в сердцах сплюнул наземь.

— А чего тогда страху наводишь? Не темни, Максим, прямо говори, чего сказать хотел, нет у меня терпения нынче попусту болтать.

Удивительно было видеть обычно сдержанного голову в таком нервозном состоянии, но понять его было можно: больше половины испечённого сегодня хлеба пропадёт впустую, сколько это продлится — неизвестно, а тут ещё и новенький туману решил напустить.

По двору пролетел порыв стылого сентябрьского ветра, который пах близкими первыми заморозками и скорой зимой, и я невольно поёжился: старая, с чужого плеча, телогрейка тепла почти давала, а обзавестись собственной подходящей сезону одеждой я до сих пор не сподобился.

Андрей Яковлевич заметил и покачал головой:

— Одёжа у тебя — срам один, конечно. Юродивый на паперти и то лучше одет бывает. Не позорился бы, ведь не пьянь какая подзаборная.

Я поморщился и махнул рукой:

— Да всё недосуг, Андрей Яковлевич... Да и в холоде человек стареет медленнее. Ну да не о том ведь речь! Я ж чего пришёл? Андрей Яковлевич, я знаю, как слободу от напасти уберечь.

Голова задумался, несколько секунд смотрел на меня внимательно, затем медленно кивнул и сказал уже более спокойно и деловито, будто обрадовался подвернувшейся возможности не думать больше о неудачной торговле:

— Ну, коли так, пойдем в избу, потолкуем. Сдаётся мне, не на две минуты это.

Изба Андрея Яковлевича была больше нашей, светлая, чистая и аккуратная. Чувствовалось, в отличие от бобыльей берлоги Василича, присутствие женской руки. Полы выскоблены до белизны, печь побелена, на столе чистая скатерть, у стен тяжелые сундуки. Ни пылинки нигде, ни паутинки. В дальней стене маленькая, меньше человеческого роста, дверь — там, вероятно, находилась светлица, в которой проводила последние незамужние дни Марья Андреевна. Братья же Иван и Борис обитали в отдельной пристроенной клети с отдельным входом.

Я поискал взглядом красный угол, нашёл, машинально перекрестился.

— Марья! — строгим громким голосом произнёс Андрей Яковлевич. — Еду на стол подай.

За дверью светлицы раздался шум, и в избу выглянула Марья.

— Чего смотришь? — так же строго сказал ей отец. — Гость у нас. Стол накрой, а братьям в клеть снеси.

— Го-о-ость...! — насмешливо прыснула Марья. — Что, Максим, нешто уже все углы во дворе женихом моим посчитал, решил за дела взяться?

Я почесал бороду.

— Ну, Марья, иной-то раз и он меня, бывает...

Андрей Яковлевич цыкнул на дочь. Она притворно вздохнула, вышла из светлицы и направилась к печи.

— Иду-иду, батюшка... Воле твоей покоряюсь.

Она снова захихикала, а из светлицы раздался приглушённый возмущенный голос матери:

— Андрей, а ну не обижай девочку!

Марья засмеялась в полный голос, и украдкой показала мне язык, а Андрей Яковлевич вздохнул и развёл руками — вот так, мол, и живём.

На стол Марья поставила кашу — не разваренный овёс, а настоящую, пшённую: горячую, исходящую паром; ржаной хлеб, копчёное сало и свежий лук. От запахов у меня голова пошла кругом.

Андрей Яковлевич сел, как полагалось, во главе, меня усадил рядом. Отрезал себе изрядный кусок ароматного копчёного сала с темными прожилками, положил на ломоть хлеба, откусил, принялся жевать. Потом откусил от луковицы сразу половину, захрустел.

— Вот, Максим, видал? — сказал он, жуя, и продемонстрировал мне надкусанную луковицу так, словно она была итогом его долгого упорного труда. — Первое средство от всех хворей... Да ты не стесняйся, угощайся.

Меня долго уговаривать не пришлось, поэтому следующие несколько минут прошли в сосредоточенной тишине, изредка прерываемой хрустом лука. Наконец Андрей Яковлевич выскреб последние крупинки из миски, отодвинул её в сторону, неторопливо отёр бороду и глянул на меня.

— Ну, теперь сказывай, Максим.

Я, сытый и довольный, заговорил:

— В общем, Андрей Яковлевич, дело такое. Зараза эта переносится по воздуху, от больного человека к здоровому. Кто хворает, у того лихорадка, голова болит и кашель изводит. Кто посильнее да поздоровее, тот седмицу-полторы помучается, да и на поправку пойдет. А вот старики и дети малые могут и того...

Андрей Яковлевич поднял руку, прерывая меня:

— Чудно говоришь. Как это — воздухом? От воды нечистой, знаю, бывает, животом болеют. А воздухом — не слыхал.

— Ну... Вот так, Андрей Яковлевич. Зараза сидит в глотке, и с воздухом из больного наружу выходит. А ежели кто тот воздух вдохнёт, а здоровья, чтобы заразу сразу побороть, не хватит, так тоже захворает. Два-три дня на то надо, а до тех пор — неясно будет. Стало быть, коли из города хоть несколько человек придёт, у которых уже зараза сидит, так через седмицу вся слобода в лихорадке сляжет.

Крайне примитивное, конечно, изложение понятий о воздушно-капельном пути передачи инфекции и инкубационном периоде, но голове и того хватило, чтобы крепко озадачиться и задуматься. По лицу его видно было, как трудно даётся ему новая, непонятная информация. Он пожевал губами, порисовал что-то пальцем на скатерти, несколько раз огладил бороду, и глянул, будто в поисках совета, на иконы в красном углу. Наконец, снова поднял глаза на меня.

— Воздухом, стало быть... Чудно это, — повторил он, и вдруг проговорил негромко, с нажимом, чуть наклонясь вперёд над столом: — Ты, Максим, парень вроде неглупый, но порой как дитё малое, ей-богу. Знаешь, что с тобой за такие слова на людях бы сделали?

В мире, где болезни считаются воздаянием за грехи, такого вопроса следовало ожидать даже раньше. Я пожал плечами.

— Подозреваю, что ничего хорошего. Но мы же не на людях, Андрей Яковлевич? Просто два человека разговаривают. Один знает, что нужно делать, а другой имеет возможность это организовать. С молитвой, благословением, как положено. Если посчитает нужным, конечно.

Я выразительно глянул в тот же красный угол, и неторопливо перекрестился.

— На всё ведь воля Божья, так, Андрей Яковлевич?

Голова смотрел на меня несколько мгновений, затем фыркнул, и покачал головой:

— Шельмец... Бог с тобой. Коли знаешь, чего делать, так давай, говори. Послушаю, там решим.

Я кивнул удовлетворённо.

— Вот приятно, Андрей Яковлевич, дело с понятливым человеком иметь. Сразу видно: не о себе, о людях печёшься.

Я так же наклонился вперёд над столом, как сам голова минуту назад, и похожим же тоном произнёс:

— Скажи, Андрей Яковлевич, на сколько времени в слободе припасов хватит?