Глава 22
Калашная слобода, в отличие от Стрелецкой, не была крепостью с частоколом и воротами, городком в городе. Просто четыре десятка дворов, компактно расположенных в три короткие улицы, и объединённых общим делом. Каждый день отсюда на московский рынок под стены Кремля выезжали два-три десятка конных повозок, нагруженных свежим хлебом и калачами. Столько же каждый день после окончания торговли (успешной или не очень, тут уж как Бог пошлёт), возвращались обратно, принося звонкие монеты и свежие новости.
В таких условиях закрыть слободу на карантин изнутри было практически нереально. Однако именно это я и предложил сделать слободскому голове Андрею Яковлевичу.
— Две седмицы, Андрей Яковлевич. Может, три, как пойдет. Чтобы никто за пределы слободы ни ногой. Посторонних — не пускать, для того на улице людей поставить. Всех, кто сегодня с рынка вернётся, включая сыновей твоих, на два-три дня в избах закрыть, и смотреть, не захворают ли. Это можем мы с Никитой делать. Торговлю на это время, само собой, придётся остановить — благо, сам видишь, толку с неё нынче нет.
Голова выслушал меня внимательно, не перебивая, затем хмыкнул, тряхнул бородой, и сказал:
— Ладно. Можно. А зачем?
Тут настала моя очередь удивляться. Слов для ответа у меня так сразу не нашлось, потому что это казалось очевидным. Да и что я мог сказать? Что знаю заранее, что этот штамм гриппа агрессивный, эпидемия будет сильной и принесёт много жертв? Что, если не можешь спасти всех, надо сделать хотя бы то, что в твоих силах? Что даже несколько спасённых жизней стоят любых усилий..? Нельзя такое говорить. Заранее знать могут только колдуны, чернокнижники, ведьмы и прочая нечисть, а предсказания будущего церковью почитаются страшным грехом. О том, что мне нужен красивый пунктик в будущее резюме, и вовсе поминать нельзя.
— Так ведь... Люди-то, Андрей Яковлевич... — промямлил я. — Чтобы не хворали зря, не мерли...
— На всё воля Божья, Максим, — напомнил мне голова. Напомнил и предупредил сразу.
Помолчали. Андрей Яковлевич задумчиво скрёб ногтем скатерть, не глядя на меня, и от звука этого по спине моей пробегали неприятные мурашки. Я уже начал думать, что голова зачем-то задался целью проковырять в скатерти дыру, когда он наконец поднял взгляд.
— Молодой ты, Максим, и добрый. Вижу, что хорошего хочешь, — он вздохнул. — Да только я головой тут, почитай, скоро как седьмой год стою, насмотрелся всякого, и вот что скажу тебе: люди, они не всегда хотят, чтобы ты им по-твоему хорошее делал. Они нужно, чтобы ты им делал хорошее по-ихнему, чуешь разницу? А ежели силой, так и взбрыкнуть могут. Или покорятся, но обиду затаят, а потом, при случае, припомнят.
Удивительным образом Андрей Яковлевич сформулировал и высказал то, что я знал все своё время работы врачом в прошлой жизни. Если человек не хочет лечиться — медицина бессильна. А уж не хотеть можно по разным причинам: не верить в болезнь, не верить в её плохой, или, наоборот, хороший исход, когда уже совсем сил не осталось... Да много чего.
— По-простому, Максим, по-человечески, я тебя понимаю, — продолжал Андрей Яковлевич. — И чего ты хочешь, понимаю. Только вот по-человечески тут нельзя. Не получится. Людьми верховодить, Максим, это тяжкий труд. Тут человеческому не место. Запомни, неровен час, самому когда доведётся...
В избе повисла тишина, только из-за двери светлицы доносилось тихий, едва слышный голос жены Андрея Яковлевича: она напевала какую-то песню. Почти как домашнее радио, подумал я. Шьёт, наверное, или вышивает, готовит дочери приданое, которое скоро понадобится. Сама Марья, как ушла в клеть к братьям, так и не показывалась.
Андрей Яковлевич молчал, а я пребывал в некоторой растерянности. Но ведь не сказал же он, что разговор окончен, значит, ждёт от меня чего-то? Каких-то других слов, которые могут его убедить в необходимости действий? Ну, что ж, раз по-человечески нельзя, надо пробовать иначе.
— А скажи, Андрей Яковлевич, — вкрадчиво сказал я, — а ведь когда в слободе помирает кто, или дитё нарождается, ты ведь о том весть в приказ шлёшь?
Голова усмехнулся и кивнул.
— А то как же... Порядок есть порядок.
Ох уж этот мне местный "порядок", повсеместно стоящий чуть не выше закона...
— Стало быть, когда хворь из царства прочь сгинет... — я рассуждал вслух, словно бы для себя, приглашая Андрея Яковлевича следить за мыслью, — кто-нибудь там в приказе задумается, а сколько она душ с собой унесла? Возьмётся, подсчитает, а в Калашной слободе-то всё хорошо да красиво...
Я пристально глянул на голову.
— А спросят, кто да кто так людей уберёг? Кто в той слободе головой стоит? Везде плохо, а у него — хорошо. Не пора ли такому таланту повыше? В земские старосты, к примеру, Андрей Яковлевич, а то и в приказ...
Андрей Яковлевич молчал. По лицу его видно было, как борются в нем богобоязненный горожанин и амбициозный управленец. Серьёзное, с глубокими морщинами на лбу, лицо его из мрачного понемногу становилось задумчивым. Он выглядел не старым, но довольно пожилым, повидавшим жизнь мужчиной, а я вдруг понял, что в прошлой своей жизни, воспоминания о которой становились всё более призрачными, едва ли был сильно младше этого человека, но при этом никогда не чувствовал себя по-настоящему взрослым. Какая всё же колоссальная пропасть между мной и ними... Я попробовал представить, что сейчас чувствует голова, но не смог: мне доводилось бывать в ситуациях, когда от меня зависела жизнь человека, но не двух сотен. Справился бы я с таким уровнем ответственности? Не факт.
В конце концов борьба завершилась победой управленца и карьериста. Андрей Яковлевич выпрямился, резко и громко хлопнул ладонью по столешнице (невидимая жена за дверью светлицы ойкнула, напевы стихли), и сказал:
- Вот что, Максим. Слова твои разумны, признаю. Зараза в воздухе — это что-то новое, конечно, такого ты лучше никому не говори, а то и до беды недалеко. Припасов в слободе вдосталь, мука в каждой избе есть, вода в колодце, так что три седмицы взаперти просидеть — дело нехитрое. Сход соберём, весть по дворам пустим. Сдюжим, коли в том толк будет. Да только с завтрашнего дня, как ты хочешь, не выйдет, сам понимать должен.
— Почему же?
Голова резко замолчал, несколько мгновений внимательно смотрел на меня, затем, не отводя взгляда, медленно и спокойно сказал тоном, от которого мне стало не по себе:
— Так ведь Воздвижение завтра, Максим. Нешто забыл?
Я тоскливо вздохнул. Снова прокололся, не хуже, чем с ермолинской колбасой (тут почему-то вспомнилась Алёнка; как-то она там, не болеет ли?) Праздник Воздвижения Креста Господня я, благодаря стараниям Стёпки в обучении невежественного дядьки, знал. Двунадесятый, то есть входящий в число десяти важнейших после Пасхи, Рождества и Троицы. Наверняка будет праздничная служба у отца Михаила, а то и не одна. Хуже не придумаешь: десятки людей несколько часов находятся в маленьком замкнутом пространстве нашей приходской церкви Рождества Богородицы, стоят плечом к плечу, дышат одним воздухом. Достаточно среди них оказаться нескольким болеющим, и распространение вируса будет уже не остановить. Бежать к отцу Михаилу, просить отменить службу..? Уговаривать слободских не идти..? Бред, такого мне не простят. Сколько же я ещё всего не знаю, сколько упускаю из виду, и сколько ещё времени должно пройти, прежде чем не только я приму этот мир, но и мир примет меня? Пойму ли я когда-нибудь по-настоящему, чем живут эти люди вокруг меня? Не знаю. Но буду стараться.
Я виновато улыбнулся и перекрестился:
— Твоя правда, Андрей Яковлевич, запамятовал, Господи, помилуй...
В моем времени старые люди вздыхали и качали головами: дескать, вот раньше зимы были не чета нынешним — снежные, морозные, долгие. Теперь же я ощущал их правоту на собственной шкуре. Конец сентября, а низкое серое небо, того и гляди, осыпится наземь первой снежной крупой. Василич ещё пару седмиц назад, придирчиво оглядывая растущий за баней куст молодой куст рябины, заявил, что зима будет ранняя и лютая — больно много ягод уродилось. Сейчас же слобода и вовсе полыхала всеми дворами.
Я поплотнее запахнул телогрейку. Андрей Яковлевич прав: пора бы мне обзавестись одёжей потеплее и поприличнее, а то и в самом деле похож на городского дурачка. Деньги у меня нынче водились: в сентябре Василич с моей помощью зарабатывал вдвое против прежнего, и каждую субботу щедрой рукой отваливал мне две серебряные, тонкие, тусклые и потёртые, размером с ноготь, монетки. Так что под свёрнутым тулупом на лавке в сенях у меня теперь лежали целых четыре копейки.
Пережду эпидемию, и куплю себе сермягу. У Василича была такая: грубая, колючая, длиной до середины бедра и сильно пахнущая шерстью, но ужасно тёплая, и ветром не продувается. Вместо обуви он носил смешные кожаные мокасины со шнурками — поршни, надевая их на высокие теплые носки. Сапоги, которые я снял на второй день здесь с побитого стрельца, немного растянулись, и уже не так сильно жали, но ноги ощутимо мёрзли. Поначалу я хотел было купить себе валенки, и спросил, где бы их можно найти, но Василич только посмеялся над моей наивностью. Оказалось, что валенки здесь ещё валяли вручную, из-за чего были они дороги и доступны только богачам. Ну и ладно, поршни тоже сойдут, модничать нынче не перед кем. Главное, дождаться, когда хворь уйдет из города. Не дело будет уговаривать голову ввести в слободе карантин, а самому шататься по рынку.
Из трубы бани прямо вверх поднимался плотный белый дым. Визгливо скрипнула сырым деревом разбухшая дверь, в полутёмном проёме показался Василич. Он пригнулся, чтобы не задать низкую притолоку, и подслеповато выглядывал наружу.
— О, явился — не запылился, — проворчал он. — Воды нанеси давай, что ли. Служба завтра, негоже грязными-то...
— Вот это дело, это я мигом! — обрадовался я.
Через пару часов баня прогрелась. Стёпке вместе со старшими не полагалось, он мылся последним, да и тесновата была банька для троих сразу. Внутри было полутемно, пахло деревом, раскалённым камнем, горячей водой и берёзовым веником. "Баня без веника — одно баловство", как утверждал Василич. В топке трещали дрова, в трубе яростно завывал огонь, пытаясь вырваться на свободу.
Я забрался на верхнюю лавку, улёгся на спину и с наслаждением вытянулся во весь свой немалый рост. Василич щедро плеснул на камни водой, в которой запаривался веник, и через пару мгновений пространство заволокло горячим душистым паром, окончательно скрывшим все вокруг. Я закрыл глаза и медленно вдохнул полной грудью.
Внизу скрипнула лавка, раздался короткий старческий вздох. .
— Чего к голове опять ходил? Чего задумал? — негромко спросил откуда-то невидимый Василич через пару минут.
— Да вот мысли кой-какие есть. Будем слободу от хвори спасать, — лениво отозвался я, не открывая глаз.
Послышался короткий смешок.
— Чего? — спросил я.
— Доиграешься ты когда-нибудь, вот чего, — проворчал Василич, и добавил то ли с презрением, то ли с жалостью: — Спасатель...
Я вздохнул. А так всё хорошо начиналось...
— Ну а что плохого, если я помочь хочу? И могу?
Василич долго молчал, и заговорил, когда я уже решил, что ответа можно не ждать.
— У нас таких, как ты, раньше за дурачков блаженных держали, Максим.
— Э, а оскорблять зачем?
Я приподнялся на локте.
— Чтобы понял, что всем не поможешь.
Пар понемногу рассеивался и оседал. Василич, кряхтя, слез с лавки, зачерпнул из лохани деревянным ковшом ещё березовой воды, и снова плеснул на камни. Тут мы с ним сходились во мнении: в бане должно быть горячо.
Новая порция пара с шипением взметнулась вверх, разворачиваясь густыми клубами. Василич бросил ковш в лохань, не обращая внимания на брызги, и полез обратно на лавку.
— Ох, — простонал он, укладываясь. — Кости погреть...
Какое-то время молчали. Я наслаждался жаром, ароматом трав и покоем, Василич "грел кости".
— Одному поможешь — поблагодарят, — сказал вдруг старик. — Двум — по плечу похлопают. Трём — не заметят. Сотне — спросят, почему долго копался.
Он закряхтел, переворачиваясь и подставляя жару от печи другой бок.
— А кто от всей души всех спасти хочет — того свои же на кресте и распнут. И тебя туда же, коли не угомонишься.
Он горько засмеялся, но смех быстро превратился в кашель.
— Не заслужили мы, чтобы спасать нас, Максим. Мелкие да злобные. Потому и Он ждёт, смотрит, когда повзрослеем да одумаемся.
Второй человек за день говорит мне, что активное "спасание" — дело неблагодарное. Слова другие, а смысл тот же. Интересно, это время так на людей действует, или мы всегда такими были и будем, а я просто наивный идеалист?
Ну, даже если и так, выбора у меня немного. Эпидемия — лучший момент, чтобы проявить себя, засветиться, и сделать это надо наилучшим образом, чтобы за спиной образцового управленца Андрея Яковлевича, уберёгшего вверенный ему район от ненужных жертв, все интересующиеся непременно видели бы молодого слободского лекаря Максима, сына Юрьева.
— Так что ж теперь, Василич, и не делать никогда ничего, раз на всё Его воля?
— Отчего ж? Делай, коли душа иначе не может. Только не жди, что в ответ всегда всё будет так, как хочешь, — равнодушным голосом ответил Василич и снова закашлялся.
Он снова слез с лавки.
— Веник-от возьму, да париться станем...
Свежий берёзовый веник он вытащил из лохани и теперь тряс над каменкой, прогревая. Я смотрел на спину Василича, и мне вдруг показалось, что старик выглядит каким-то особенно худым, осунувшимся и болезненным. Кожа серая, землистая, обвисла, будто с чужого плеча. Странно, с чего бы это...?
Нехорошее предчувствие кольнуло внутри. Я спрыгнул с лавки, как мог, быстро, чтобы не поскользнуться на сыром полу, подошёл и положил руку на плечо Василичу.
— Давай сначала я тебя, что ли...
А сам уже закрыл глаза и смотрел.
Желудок. Отдаленные очаги в костях таза и позвоночнике.
Гляньте, кто вылез... Впрочем, я уже и без подсказки духа видел всю картину.
— Василич... — кое-как смог выдавить я.
Старик дёрнул плечом.
— Ну чего "Василич", чего? Опять чудесишь?
Он бросил веник обратно в лохань, отчего половина воды выплеснулась на пол, повернулся и мрачно уставился на меня.
— Увидел, стало быть, — произнёс он. Не спрашивал — констатировал факт.
Я жалобно кивнул.
— Василич, да как же... Да ты ведь... Давно ли?
— С весны, почитай, гложет, — буркнул старик и пожал плечами — какая, мол, разница? — А нынче, видать, пора моя пришла. Пища в чрево вовсе не идёт.
С весны. Полгода. А я заметил и понял только сейчас. У человека, которого видел каждый день. Скотина ты слепая, безмозглая, Макс... О важных делах, значит, думал, а прямо под носом... Вечные боли в костях, однообразный скудный рацион, спешка обеспечить будущее Стёпке... Старик ведь знал, да и словами не раз намекал, но мне, дубине, видать, только прямо говорить и можно.
Исправлю. Смогу. Прямо сейчас. Вырву. Изведу.
Я схватил Василича за сухие плечи, голубые нити-щупальца моей живы, видимые только мне, послушно взвились, замерли на кончиках пальцев, как охотничьи псы в стойке — цепкие, голодные. Только укажи, только спусти.
Даже не пытайся. Не твой уровень. Это тебе не грыжа межпозвонковая. Погубишь и себя, и старика.
— Заткнись! — заорал я куда-то в низкий потолок бани. Василич посмотрел на меня непонимающе, затем усмехнулся.
— Всё-то юродствуешь... Осторожнее будь.
Он спокойно убрал мои руки, и я стоял перед ним, растерянный и беспомощный.
— Мне чудеса твои нынче без надобности, Максим. Я перед Господом предстать не боюсь. Избу и дело на тебя оставлю. Об одном прошу — внучка сбереги.
Василич снова подхватил сырой тяжелый веник и шумно встряхнул над потрескивающими от жара камнями. Зашипели упавшие капли.
— В кабалу не пусти. И в монастырь. А то слыхал, о чём молится тайком ночами. Думает, я сплю. Голова у него светлая. Пусть живёт.
Он махнул веником, подняв волну обжигающего воздуха.
— А ну лезь на лавку, зря я, что ли веник парил...