Глава 16

Глава 16

Было тихо настолько, что стало слышно, как в камине оседают прогоревшие поленья, а по карнизу за окном монотонно барабанит надоедливая мартовская капель. Взгляд уперся в протянутый бокал. В рубиновой глубине, отражая пляску свечей, плескалось вино — темная, насыщенная интригами субстанция.

Коленкур выжидал. На губах посла застыла снисходительная улыбка игрока, только что выложившего на сукно козырного туза. Уверенность в победе сквозила в каждом его движении. И, надо признать, основания для этого имелись весомые.

Предложение манило. Более того — оно сверкало совершенством огранки. Каждое слово било точно в цель, вскрывая самые болезненные, уязвимые точки моего здешнего бытия. Париж. Признание. Свобода от сословной спеси, от страха перед капризами вельмож, от необходимости ломать шапку перед каждым надутым индюком с фамильным гербом. Мне предлагали мир, работающий по внятным чертежам. Систему, где каратность ума и таланта весит больше, чем ветвистое генеалогическое древо.

Будь я действительно всего лишь Григорием, самородком из грязи, ответ прозвучал бы мгновенно. Осушив бокал до дна, я бы уже завтра укладывал инструменты в дорожный сундук. Коленкур прекрасно считывал эти колебания, видел внутреннюю борьбу, отчего его улыбка становилась лишь шире.

Посол не учитывал лишь одно. За гладким лбом юного мастерового скрывался циничный опыт шестидесятипятилетнего старика из будущего, доподлинно знающего финал этой истории.

Вместо обещанного блеска парижских салонов перед глазами встало багровое зарево над Москвой. Вдоль бесконечного заснеженного тракта, словно рассыпанный бракованный бисер, чернели трупы в обмороженных мундирах. Ветер Березины резал кожу, повсюду слышится предсмертный хрип французской кавалерии, а вдали маячил крошечный скалистый остров — последняя клетка для человека, возомнившего себя богом.

Коленкур протягивал билет в первый класс на самый роскошный лайнер эпохи. Проблема заключалась в том, что я видел пробоину ниже ватерлинии и знал: этот корабль на всех парах несется навстречу своему ледяному аду.

Имелся и другой фактор. Россия. Пусть косная, жестокая, плохо отшлифованная, однако — моя. Мой верстак. Моя строящаяся империя. Мысли скользнули к мастерам, к старому ворчуну Кулибину, к Варваре, Элен, Прошке. Отъезд стал бы предательством. Да, если бы во мне не было ни грамма любви к Отчизне, то многое можно было бы переиграть в пользу французов, уверен, Наполеон мог бы победить с моими-то знаниями. Но я уже сделал выбор. Причем давно, еще до попадания в это время.

Под гипнотизирующим взглядом француза моя рука потянулась к вину. Пальцы сомкнулись на тонкой ножке, и легкая дрожь передалась хрусталю, заставляя содержимое едва заметно колыхаться.

Сдержанная улыбка визави расцвела триумфом. В глазах посла читался блеск победителя: он решил, что механизм сломлен. Что я, подобно любому на этом месте, потянулся к магниту богатства и славы. В его воображении депеша в Париж об успешной вербовке уже летела с фельдъегерем.

Бокал медленно поплыл к моим губам, позволяя Коленкуру вдоволь насладиться моментом. Аромат ударил в нос сложным букетом: фиалки, старая кожа, терпкая нота дуба. Прикрыв глаза, я сделал небольшой глоток, катая жидкость на языке и старательно изображая знатока, оценивающего изысканный вкус.

Собеседник замер в ожидании благодарной улыбки, подписи под невидимым контрактом.

Мое лицо перекосило. Гримаса неподдельного, физиологического отвращения исказила черты.

— Простите, ваша светлость, — бокал с резким стуком вернулся на полированное дерево, расплескивая рубиновые капли. — Однако вино у вас — откровенная дрянь.

Коленкур окаменел. Улыбка сползла с его лица, словно плохо приклеенная маска, обнажив сначала недоумение, а следом — ярость. Ошеломил его не столько отказ, сколько форма подачи. Вместо дипломатичного «нет» он получил публичную оплеуху. Безродный ремесленник посмел подвергнуть сомнению вкус аристократа, чьи погреба вызывали зависть.

— Такое же кислое и бесперспективное, как и ваше предложение, — отчеканил я, глядя ему прямо в глаза.

Больше не произнося ни слова, я встал и направился к двери. Движения были подчеркнуто неспешными. Взгляд посла сверлил спину, волны бешенства ощущались почти физически, но его молчание звучало сильнее, чем возможный ор.

Пальцы легли на дверную ручку. Поворот, резкий щелчок.

Уже на пороге я замер, не удержавшись, и обернулся.

Серолицый Коленкур стоял у стола. Костяшки пальцев вжимались в столешницу. Так смотрят люди, готовые убивать.

— И еще, ваша светлость, — голос прозвучал спокойно, дружелюбно. — Привыкайте слышать мое имя. Сегодня оно звучит здесь, в Петербурге. Тем не менее, я приложу все усилия, чтобы вскоре его узнала вся Европа. От Мадрида до Константинополя.

Губы тронула загадочная усмешка.

— Кто знает, — я понизил тон, — быть может, однажды мое имя напомнит о себе и вашему Императору. Лично. В самый неожиданный и критический для него момент.

Ответа я дожидаться не стал. Тяжелая дубовая дверь бесшумно отрезала меня от чужой ненависти.

Шагая по коридору к Толстому, я с трудом давил внутренний смешок. Набалдашник трости в виде саламандры привычно лег в ладонь, а мысли вернулись к шкатулке «Улей Империи», что я смастерил для Наполеона. Скрытый в ней часовой механизм продолжал неумолимо отсчитывать секунды.

Неподалеку темной глыбой на фоне окна, маячил Толстой. Вопросов он задавать не стал, только просверлил меня тяжелым взглядом, на что я ответил коротким отрицательным жестом: не здесь.

Мы двинулись сквозь анфиладу залов. Золото, шелк, холодный мрамор — все это имперское великолепие казалось дешевой позолотой на гнилом дереве.

В вестибюле, когда швейцар уже распахивал парадные створки, нас нагнал дробный стук каблуков. За спиной возник бледный адъютант де Флао, сжимающий увесистый кожаный кисет.

— Мэтр, — выдохнул он, протягивая ношу. — Его светлость просил передать плату за работу. Здесь все до последнего сантима.

Мешочек приятно оттянул руку, звякнув содержимым. Золото. Коленкур оставался педантичен в расчетах, либо желал подчеркнуть: сделка закрыта, долгов нет. Я уже собирался уйти, однако француз не спешил. Подойдя еще ближе, он понизил голос до шепота:

— И еще… — адъютант замялся, явно тяготясь ролью вестника под прицелом глаз Толстого. — Его светлость просил передать на словах: он надеется, что вы не пожалеете о своем решении. Говорят, — кадык на его тонкой шее дернулся, — условия содержания в русских темницах оставляют желать лучшего.

Вот и угроза. Видать это «всплыл» поддельный вексель, пепел от которого давно остыл в моем камине. Коленкур полагал, что будет держать меня на крючке. Наивный стратег, переоценивший свои карты.

Взгляд скользнул по перепуганному лицу де Флао. Губы сами собой растянулись в самую безобидную, почти отеческую улыбку.

— Передайте его светлости мою искреннюю благодарность за заботу, — тон оставался будничным. — Впрочем, я привык к неожиданностям. Они придают жизни необходимую остроту.

Развернувшись на каблуках, я вышел, оставив француза в растерянности хватать ртом воздух.

Мы погрузились в карету. Хлопок дверцы отрезал от любопытных глаз швейцаров, кучер тронул поводья. Толстой демонстративно отвернулся к окну, изучая проплывающие мимо фасады. В темном стекле отражался его напряженный профиль.

Граф ерзал на мягком сиденье, а его толстые пальцы, похожие на сардельки, выбивали нервную дробь по стенке кареты. Вопросов он не задавал, но это молчание, наполненное нетерпением, тревогой и, пожалуй, искренним беспокойством, было красноречивым.

Наконец, когда экипаж свернул с набережной и грохот колес по брусчатке стал тише, граф не выдержал.

— Ну? — пророкотал он, резко разворачиваясь всем корпусом. Глаза буравили насквозь. — Чего хотел этот лис? Переманить пытался, стервец?

На его лице читалось живое участие. Охранником он был по приказу, но сейчас в нем говорило не служебное рвение. Толстой заслуживал знать правду. Или хотя бы ее часть.

— Пытался, — подтвердил я безэмоциональным тоном.

Сквозь зубы графа вырвалось ругательство.

— Так и знал. И что сулил? Золотые горы?

— Именно. Титул французского барона, собственную мануфактуру в Париже, личное покровительство Бонапарта. Полный комплект искусителя.

Лицо Толстого окаменело. Он смотрел в упор. Во взгляде не было ни осуждения, ни удивления — только ожидание. Ему нужен был итог.

— И что ты? — шепотом спросил граф.

— Отказался.

Он шумно выдохнул, словно сбросил с плеч мешок с песком. Тем не менее, взгляд остался требовательным: ему нужны были детали.

Я воскресил в памяти перекошенное лицо Коленкура.

— Я сказал ему, что вино у него дрянь.

Лицо Толстого вытянулось. Брови поползли вверх, стремясь к линии роста волос. Секунду граф переваривал услышанное, словно пытаясь найти подвох, а затем из его необъятной груди вырвался странный, булькающий клекот. Он прижал ладонь ко рту, плечи заходили ходуном, будто внутри заработал мощный, разболтанный поршень.

Сдержаться «Американец» не смог. Сдавленный хрип прорвался сквозь пальцы, мгновенно перерастая в грохочущую лавину хохота. Мне кажется, он не смеялся так никогда в жизни — до слез, до икоты, до спазмов в животе. Граф откинулся на спинку.

— Дрянь⁈ — ревел он, задыхаясь и вколачивая пудовый кулак в мягкое сукно сиденья. — Ты… ты заявил Коленкуру, что у него — дрянь вино⁈

Новый приступ смеха накрыл его с головой. Я немного опешил от его реакции. Неожиданная она.

— Да он же привез из Франции лучший погреб! Весь Петербург слюни пускает, мечтая попасть к нему на прием и хоть каплю попробовать! А ты… ты ему в лицо — дрянь! Ох, мастер…

Он пытался отдышаться, утирая выступившие слезы рукавом мундира, но могучее тело продолжало содрогаться.

— Я бы отдал полжизни, — простонал он, — чтобы видеть его физиономию в этот миг! Боже, какая оплеуха!

Глядя на него, я не мог сдержать улыбки. Этот необузданный восторг стал наградой. Толстой оценил дерзость. Изящество и оскорбительность маневра. Как игрок и дуэлянт, он понял суть: бить не в лоб, а в самое уязвимое место — в тщеславие.

Когда приступ веселья наконец отпустил, граф посмотрел на меня иначе. Смех ушел, уступив место чему-то теплому, почти уважительному.

— Ты опасный человек, Григорий, — произнес он серьезно. — Чертовски опасный. Но мне это нравится.

Грохот колес стих во дворе «Саламандры», но раскатистый смех Толстого все еще эхом отдавался в ушах. Адреналин, вскипевший после беседы с Коленкуром, медленно выгорал. Я заперся в кабинете, нуждаясь в тишине.

А время же идет. Скоро главный праздник империи. Пасха.

В голове, забитой чертежами, сметами и политическими многоходовками, эта дата до сих пор оставалась слепым пятном. Между тем, именно к Светлому Воскресению Митрополит планировал подарить императору «Небесный Иерусалим».

И тут выяснилась неприятная деталь: энциклопедические знания человека из двадцать первого века оказались бесполезны. Я мог рассчитать угол преломления света или траекторию движения механических деталей, однако протокол придворных торжеств оставался для меня тайной. Требовался кто-то, знающий кухню Двора.

Словно откликаясь на запрос, дверь бесшумно отворилась, пропуская Варвару Павловну с кипой отчетов. Выглядела она уставшей, в глазах горел огонек удовлетворения — весь день ушел на запуск новой мануфактуры.

— Варвара Павловна, присаживайтесь, — я жестом отодвинул бумаги на край стола. — Бумаги подождут. Простите за странный вопрос: какова процедура празднования Светлого Воскресения при Дворе? Мне нужны технические подробности.

Она удивленно вскинула брови, но тут же расцвела улыбкой. Для нее, потомственной дворянки, эти вещи были впитаны с молоком матери. Да и забывала она, что я не дворянин, хотя с виду и не скажешь — парадокс.

— О, это самое торжественное время в году, Григорий Пантелеич. Действо начинается в ночь на воскресенье. Весь цвет общества, дипломатический корпус, высший генералитет — все стекаются в Зимний дворец.

Пока она говорила, перед глазами вставала живая картина.

— Большая церковь Зимнего в эту ночь преображается. — Глаза Варвары затуманились воспоминаниями. — Мне довелось видеть это лишь однажды, еще девицей, с батюшкой. Представьте: тысячи свечей дробятся в золоте иконостаса, воздух хоть ножом режь, везде запах ладана. Бриллианты на дамах соперничают блеском с орденскими звездами кавалеров. И абсолютная тишина вокруг, когда слышен даже шорох шелка в дальнем углу. Только пение придворной капеллы имеет право нарушить это безмолвие. А ровно в полночь, по сигналу «Христос Воскресе!», вступает перезвон всех столичных колоколов.

Она описывала живое воспоминание, в то время как я жадно впитывал данные.

— Тем не менее, главное действо разворачивается утром, — продолжала она, смахнув наваждение. — В одном из залов Эрмитажа выстраивается весь двор для ритуала христосования. Их Величества — Государь и обе императрицы — лично обмениваются троекратным поцелуем с придворными, сановниками и генералами. Высшая честь, доступная немногим.

— И на этом протокол исчерпывается?

— Помилуйте, конечно нет! — рассмеялась Варвара. — Самое интересное ждет дам. Каждому, кто подходит к монаршей особе, вручается подарок.

Вот она. Интересная деталь.

— Мужчинам, — поясняла управляющая, — обычно жалуют фарфоровые яйца с росписью, ручной работы с Императорского завода. Изящные вещицы с вензелями или ликами святых. Дамам же достаются подарки посерьезнее. Яйца из яшмы, агата, иногда из перламутра. В прошлом году, поговаривают, Мария Федоровна собственноручно расписала несколько штук для своих любимых фрейлин. Особый знак монаршей милости.

Пока Варвара говорила, разрозненные детали в моем сознании сцеплялись в единый механизм. Традиция обмена драгоценностями существовала, и «Небесный Иерусалим», пусть и далекий по форме от каноничного яйца, идеально вписывался в этот контекст. Однако роль одного из многих, пусть и дорогих, сувениров меня не устраивала. Моему изделию требовалось солировать.

Церемония вручения складня Александру представляла собой тот самый уникальный рычаг, способный перевернуть мир. Сдача заказа трансформировалась в грандиозную промо-акцию, затмевающую даже успех в Гатчине.

Задача усложнялась. Простого присутствия было мало. Требовалось стать частью сценария. Государь должен принять этот дар из рук Митрополита не в тиши кабинета, а публично. Имя «Саламандра» обязано прозвучать в этих стенах как подпись творца, создавшего главный артефакт.

— Варвара Павловна, — перебил я поток ее восторгов. — Мне необходимо быть на этой церемонии.

Взгляд женщины наполнился сочувствием.

— Григорий Пантелеич, это практически невозможно. Допуск осуществляется строго по спискам, утвержденным обер-камергером. Первые чины двора, свита, высшее офицерство…

— Значит, список придется скорректировать, — задумчиво протянул я.

Мозг уже перебирал варианты, отсеивая слабые звенья. Элен. Воронцов. Толстой. И, разумеется, сама Мария Федоровна. Пришло время задействовать всю агентурную сеть. Времени оставалось мало.

Подойдя к окну, я наблюдал, как в сгущающихся сумерках зажигаются огни Петербурга. Там, за стеклом, бурлила жизнь столицы.

Варвара Павловна удалилась, оставив после себя шлейф фиалкового аромата, забирая свои бумаги, трезво оценивая то, что я сегодня не настроен на бюрократические дела. Оставшись в одиночестве, я вернулся к мыслям о предстоящей пасхальной кампании. План выходил на грани фола, и для реализации требовалась мобилизация всех ресурсов. В голове уже выстраивалась очередь на аудиенцию: начать с Элен или сразу рискнуть, обратившись к Марии Федоровне?

Стратегические выкладки прервал тихий, виноватый скрип петель. Меня отвлекло появление Ивана Петровича, застывшего на пороге. Изобретатель выглядел странно: вечная искра азарта в глазах погасла, плечи поникли, а в руках он тискал свернутый в трубку чертеж, напоминая провинившегося семинариста. Смущение и, пожалуй, легкий испуг читались в каждой его позе.

Впрочем, визит был ожидаем.

Последние недели со стороны кузни, вотчины Кулибина, доносилась странная симфония. Привычный ритмичный звон молотов сменился надсадным кашлем, хлопками и виртуозной бранью. Он бился над «огненным сердцем» — прототипом двигателя внутреннего сгорания. И, судя по звукам, потерпел фиаско.

Закономерный итог. Кулибин — бог механики. Однако здесь механика заканчивалась, уступая место термодинамике, химии горения и газовым законам — дисциплинам, которые в этом веке еще пребывали в зачаточном состоянии. Практический гений неизбежно должен был расшибить лоб о стену теории.

Памятуя, как ловко старик «продал» свое участие в проекте «Малахитового Грота», я приготовился к дипломатическим маневрам. Ожидался заход издалека, сложная комбинация «услуга за услугу», призванная сохранить лицо патриарха механики.

— Иван Петрович? — я повернулся к Кулибину.

Медленно, словно подходя на исповедь, он приблизился к столу.

— Пантелеич… — он выдохнул. — Дело есть. Закавыка вышла с этим твоим «сердцем»…

На стол лег развернутый ватман. Схема была красивой, насыщенной изящными инженерными решениями, но, увы, мертвой.

— Не идет, хоть тресни, — он ткнул черным от сажи пальцем в центр чертежа. — Искра есть. Смесь подается по науке. А движения толкового нет. То чихнет, то плюнет огнем, а ритма, работы настоящей — не добиться. Заколдованный круг. Я уж и так, и сяк… Глянь, а? Может, упустил чего старый дурак. Ты ведь в этой… в теории… посильнее будешь.

Чертеж остался лежать без внимания. Взгляд прикипел к лицу механика — к воспаленным от бессонницы глазам, к глубоким бороздам морщин у рта.

Ситуация поражала. Отбросив хитрость и желание сохранить репутацию, великий мастер, признанный гений, пришел с прямой просьбой. Вместо уверток прозвучало простое признание бессилия. Отношения в этот миг претерпели тектонический сдвиг, окончательно меняя полюса. Он переступил через гордыню, признав мой авторитет выше собственного опыта. И мое уважение к этому упрямому старику вновь взлетело до небес.

Я поднялся, обошел стол и опустил ладонь на его поникшее плечо.

— Нет здесь никакого колдовства, Иван Петрович. И дураков тоже нет. Здесь простая наука — физика. Есть такое понятие.

Глядя в его усталое лицо, я чувствовал, как мысли о послах, императорах и интригах выветриваются из головы. Передо мной лежала задача. Проблема, которую я мог легко решить. Я был на своем месте, и оттого — был счастлив.