Глава 6

Память возвращалась обрывками, воспоминания распадались на куски.
Сквозь хрип надсаженного дыхания пробивался людской говор. Голоса то приближались, то отдалялись. Воздух лез в легкие, цепляясь за что-то внутри, а наружу вырывался облачком, оставляя на губах железистый привкус. Распоротый бок изводил тупой болью, а плечо горело огнем.
Открыв глаза, Иван уставился в висящее над лицом серое пятно. Закопченный потолок явно принадлежал незнакомому месту, постоялому двору или убогой лечебнице. Сочившаяся сквозь слюду оконца зимняя хмарь делала обстановку еще более грязной, высвечивая стол у стены и медный таз.
В глаза бросились лезвие ножа, щипцы и кривая игла.
Жив. Попытка повернуть голову отозвалась резью в затекшей шее, боковое зрение выхватило из полумрака чужие пальцы. Наверное, они делали нужное дело: прижимали ткань, стягивали края раны, тем не менее касания оставались настораживающими.
Внезапно за стеной половица по-особому скрипнула под сапогом. Сработала старая служивая выучка, человек у входа топчется иначе, чем у печи. Сперва короткий шаг, затем второй, приглушенный переговор. Из неразборчивого бормотания стало ясно, что кто-то настойчиво рвался внутрь.
Рука рефлекторно дернулась, скользнув по насквозь пропитавшейся ткани. Пальцы искали рукоять пистолета или засапожный нож, а за неимением оружия попытались вцепиться в край топчана, чтобы подтянуться. Тщетно. Отяжелевшее тело отказывалось подчиняться хозяину.
Подобное бессилие пугало. Обычную рану можно стерпеть, покуда конечности гнутся. Но сейчас он валялся колодой, предоставляя право охранять порог посторонним.
Тут распоряжались чужие люди. Вынужденная бездеятельность рождала внутри ярость на собственную немощь. До косяка было рукой подать, однако он не мог сделать и шага.
— Тише, мил человек. Куда тебя несет? — склонился над ним размытый силуэт.
Известно куда. На пост.
Пересохший, распухший язык отказался ворочаться, превратив вопрос о судьбе Григория в жалкое сипение. Жив ли барон? Смог ли уйти? Приняв этот хрип за жажду, сиделка сунула ему в зубы ложку с тепловатой водой. Едва первая капля скользнула в горло, спазм сотряс грудную клетку удушливым кашлем. Пространство перед глазами пошло мутными кругами, стены лазарета дрогнули.
В коридоре снова возникла возня. Приглушенные голоса спорили, один из визитеров настойчиво набивался внутрь. Причем действовал этот человек вкрадчиво, пуская в ход лесть, упоминая чины и бумаги. Таких проныр Иван всегда опасался.
Раздался басовитый отпор. Какой-то купец или отставной служивый крепко осадил незваного гостя, оттирая чужака прочь. Несмотря на эту подмогу, Иван снова попытался вскочить.
Сильные руки вжали его обратно в солому.
— Лежи. Там свои.
Звучало это успокаивающе, хотя доверия не вызывало. Товарищи по оружию запросто могут отвлечься, отойти по нужде или упустить из виду угрозу, переключив внимание с дверей на окна. Повидав на своем веку всякого, Иван твердо усвоил, что наличия «своих» недостаточно.
От натуги дыхание сбилось, по краям зрения поползла чернота. Сдаваться было рано.
Сама по себе старуха с косой его не страшила. Она грелась с ним у бивачных костров, поджидала в пороховом дыму и в заснеженных оврагах. Настоящий ужас внушала собственная бесполезность в момент приближения вражеских шагов.
Судьба барона продолжала терзать разум немым вопросом. Сквозь звон в ушах Ивану чудилось раздраженное распекание кого-то в коридоре. Послышалось, будто кто-то говорит о том, что Григорий Саламандра требует охранять Ивана как зеницу ока. Выходит, жив здоров.
Сознание судорожно пыталось выстроить события в единую цепь. Засада, скрежет полозьев, выстрел. Он сам, заслоняющий господина. Затем замелькали картинки: алый снег, искаженные лица прохожих, тряска. Дальше память обрывалась, сохранив лишь отголоски баронского крика: Григорий швырял деньги и пробивал дорогу с присущей ему пробивной силой.
Потом тьма. Лазарет. И снова косяк, за которым рыщут чужаки.
Новый скрип досок заставил все тело сжаться в пружину быстрее, чем мозг осознал опасность. Шаг был крадущимся, иным, чем прежде. Кто-то замер у самого входа, мягко положив ладонь на железную скобу.
Рванув вперед, Иван сгреб непослушными пальцами дерюгу. Грудь захлебнулась огнем, серый потолок разлетелся на тысячи черных брызг. Рядом зазвучала брань, сиделка вцепилась в его здоровое плечо, силясь удержать на месте.
Уговоры пролетали мимо ушей.
Он вспоминал, как позади дышал Григорий. Надо выстоять. Заблокировать проход. Собственное тело превратилось в дубовый засов, преграждающий путь убийцам.
В лазарете его прижали к доскам. Воздух покинул легкие, возвращаясь мелкими, судорожными глотками.
Проваливщегося в забытье Ивана обступила тьма. Рядом сипло кашляли, вполголоса матерились. Больничная каморка забылась, Иван вспомнил события еще более дальние.
Походная зимняя ночь. Подобная стынь пальцами забирается под ворот, размягчает сухарь в кармане и без всякой причины делает людей злее. В этакую погоду служивый размышляет о простых вещах: где бы присесть, чем замотать шею, цела ли за голенищем ложка и скоро ли поднесут горячее. Всякий же рассуждающий о великих свершениях и славе наверняка либо пьян, либо пороху не нюхал.
В ту пору Иван был моложе и словоохотливее. Слыл парнем компанейским: мог отшутиться, мог крепко сцепиться языками с соседом из-за теплого места у костра, еще не привыкнув беречь слова.
Младшой брат, Митька, сызмальства обладал дурным талантом оказываться в самом пекле любой дворовой заварухи, будь то драка или пожар. Двигала им жажда справедливости и полная неспособность пройти мимо чужой беды. Заметят, что старшаки бьют мелкого, тут же ввяжется. Завопит провалившийся в полынью теленок — уже летит на помощь. Стоит кому поспорить о речном броде, сорвет шапку, попрется первым, да еще и обернется с веселой рожей, призывая смотреть, как надо.
Иван же постоянно его вытаскивал. Вот из ледяной воды вытащил, заработав себе простуду, пока спасенный Митька выбивал зубами дробь у печи, радуясь, что почти добежал до цели. Вытаскивал и из бесконечных потасовок, поскольку младший свято веровал в превосходство кулаков. Иван вытаскивал его из-под тяжелых кулаков обозленных мужиков, которым Митька имел неосторожность дерзить.
Поначалу старший брат крыл младшего матом, затем перешел на увесистые подзатыльники, а после махнул рукой и просто таскался следом. Забритому вместе с братом в рекруты Ивану поначалу казалось, будто армейская муштра вышибет из мальчишки деревенскую дурь. Казарменный быт — это тебе не родной двор. Здесь царят унтерские палки, жесткий строй и слепое подчинение приказу, отучающие от самодеятельности.
Надежды оказались тщетными. Митька играючи освоил чистку фузеи, научился чеканить шаг, засыпать на коротких привалах и прятать сухарь с ловкостью прожженного ветерана. Он мастерски помалкивал перед начальством и с честной физиономией врал начальству. Однако стержень его натуры остался неизменным: стоило кому-то позвать на выручку, оступиться или попросить помощи, как Митька бросался на подмогу первым.
— Ты до старости не доживешь, — бросил ему как-то Иван на привале, оглядывая разбитую в кровь губу брата после чужой ссоры из-за котелка.
— А чего я там забыл, в старости? — беззаботно отозвался тот. — Старики знай себе ворчат да кашляют.
— Дурак.
— Зато тебе скучать не дам.
Отпущенная для порядка затрещина вызвала кривую ухмылку, после чего Митька немедленно ускакал к соседним кострам добывать щепотку соли. Таким он и впечатался в память — вечной, неунывающей занозой.
В злополучную ночь рота стояла у безымянной деревеньки. Позиция представляла собой грязное месиво из промокших солдат и измученных лошадей. Братьев определили охранять подводу с порохом и парой тяжелораненых.
Требовалось держать позицию, соблюдать тишину и никого не подпускать к телеге. Подобные задания радовали Ивана.
Митька, разумеется, торчал рядом. Выдержав пару минут гробового молчания, он зашептал байку про обозного, продавшего повару козу вместо барана. Окрики помогали ненадолго, брат обладал даром болтать без умолку.
За дальними избами послышался короткий вскрик.
Звук выдался непримечательным для стороннего уха, но нутро бывалого солдата сжалось в комок. В ночном дозоре подобный одиночный хрип пугает.
Иван вскинул руку, призывая к молчанию.
— Там кто-то есть, — напрягся Митька.
— Стоять.
— Может, наш мужик.
— Стоять, кому сказано.
Сорванная ветром хлипкая сарайная створка жалобно скрипнула. Из мглы внезапно вывалился человеческий силуэт, метнувшись к изгороди. Тень свалилась в грязь и поползла, сопровождаемая приглушенной руганью. Тьма мазала всех одной краской, мешая отличить однополчан от неприятеля, искажая даже голоса.
Митька сорвался с места.
— Не лезь! — только и успел выдохнуть Иван.
Младший уже метнулся на несколько саженей вперед, намереваясь подхватить ползущего. Вполне возможно, там помирал свой солдат, местный житель или просто лежала хитрая приманка.
Бросившись было следом, старший брат почувствовал, как тяжелое дерево ворот подалось наружу. Раскрытый двор грозил гибелью раненым. Устав диктовал держать приказанный рубеж любой ценой.
События завертелись безумным вихрем. За плетнем грохнул выстрел. Шарахнувшаяся лошадь саданула оглоблей по колесу. Иван ломанулся сквозь стелющийся по земле пороховой дым. Люди отчаянно мешались под ногами, падали, хватались за рукава шинелей. Пробиваясь к брату, он продирался сквозь мешанину из живых и мертвых препятствий.
Сквозь шум прорвалось знакомое:
— Ванька!
Именно так Митька звал его сызмальства, влипнув в очередную скверну и свято веря в скорое появление всемогущего старшего брата. Иван опоздал на секунду.
Митька оседал у тележного колеса, намертво вцепившись свободной рукой в одежу вытащенного из темноты человека. Кем оказался этот незнакомец, так и осталось тайной. Подлетевший Иван упал на колени, пытаясь зажать рану, однако горячая кровь хлестала сквозь пальцы.
— Молчи, — процедил старший. — Не дергайся.
Лицо умирающего исказила виноватая, совершенно неуместная здесь улыбка.
Ивану до одури захотелось встряхнуть дурака за грудки. Заорать о нарушенном приказе, о невозможности разорваться надвое между долгом и родной кровью.
Вместо этого сорвалось лишь пустое:
— Держись.
Митька тихо угас, умудрившись напоследок не доставить лишних хлопот.
Остаток ночи потонул в суете, приказах, матерщине и таскании тяжестей. Что происходило на самом деле Иван так и не узнал, говорили, что ворог налетел и откатился при первых трудностях. Иван механически подчинялся командам, чистил ствол, помогал грузить телегу, пока в мозгу отпечатывался образ брата, сгинувшего в чужой земле.
Тогда зародилась его неприязнь к долгим объяснениям. Человеческая натура меняется медленно, он еще долго по привычке скандалил, глушил горе и лез в драки. Постепенно пришло осознание абсолютной тщетности уговоров. Тверди хоть тысячу раз «стой за моей спиной», одержимый внутренним зудом безумец непременно вырвется вперед. Единственный выход — самому становиться стеной.
Взгляд Ивана на мир разительно переменился. Он стал цепко оценивать дверные проемы, углы улиц, спрятанные под полами сюртуков руки и слишком медлительных слуг на пороге. Окружающие принимали эту настороженность за природную угрюмость и тупость. Подобное заблуждение играло только на руку, от мрачного молчуна никто не ждал проницательности, позволяя ему подмечать большее.
Бред снова швырнул его на жесткий больничный топчан.
В дверном проеме палаты топтался Митька — живой, насквозь промокший, с разбитой губой и привычным ожиданием заслуженной затрещины.
— Опять опоздал, Ванька, — весело бросил брат.
Тело, прикованное к соломенному матрасу, отказалось повиноваться порыву рвануть вперед и укрыть дурака. Облик брата внезапно потек. Улыбка растаяла, черты заострились, взгляд приобрел жесткость.
Из полумрака на Ивана смотрел Григорий.
Точно такой же несносный подопечный, обладающий неуживчивым умом. Если Митька бросался с кулаками на кабацких забияк, то барон с той же одержимостью нырял в омут княжеских кабинетов, дуэлей, дворцовых интриг и переулков с убийцами. Первого еще удавалось схватить за шиворот, второй же всегда находил сотню доводов, оправдывающих риск.
Бессильная ярость обожгла горло. Хотелось рявкнуть на барона: велеть стоять смирно, не лезть на рожон и дожидаться верного человека. Бессмысленная затея. Григорий проигнорирует любые увещевания точно так же, как делал это покойный брат.
Изначально Григорий казался очередной обузой, тощим барчуком с дурной привычкой совать нос в самое пекло. Подобных подопечных Иван на дух не переносил. Смирного барина опекать легко, усадил в экипаж, заслонил от толпы, благополучно доставил в усадьбу. Охрана же Григория превращалась в каторгу. Тот вечно срывался с места, игнорировал безопасные пути.
Поначалу руки так и чесались сгрести наглеца за шиворот, задвинув за свою широкую спину по старой митькиной памяти. Правда, получив затрещину, деревенский брат обыкновенно дулся. Барон же тыкнул бы своей саламандровой костью.
Приставивший его к делу граф Толстой обошелся без долгих речей, ограничившись приказом наблюдать.
Наблюдение быстро принесло плоды: главную угрозу для собственной жизни представлял сам подопечный.
Разум барона вмещал бездну премудростей: способы огранки камня, что-то о преломлении света, искусство превращения бросового хлама в вожделенные вещицы. Он умел заставить лекаря драить руки щелоком, мастера — переделывать брак, а вельможу — раскошеливаться. Однако простейшая наука выживания — стоять за спиной телохранителя — либо ускользала от него, либо сознательно не принималась.
Как-то раз на петербургском крыльце после визита к очередному сановнику вокруг них собралась жидкая толпа просителей. Выхватив взглядом подозрительного типа, державшего кисть глубоко за пазухой, Иван подошел, наглухо перекрыв барона собственным корпусом. Спрятан там кинжал или прошение, проверять не стоило. Беседа увяла, мутный тип растворился в толпе.
Стоило барону сунуться в гущу перебранки артельных мужиков, как Иван незаметно смещался, контролируя ближайший отход. Во время жарких споров барона с важными господами глаза Вани неотрывно следили за крепкими плечами стоящих позади хозяйских гайдуков.
Читать подопечному нравоучения не имело смысла. Митька в свое время тоже покорно кивал, со всем соглашался, а завидев беду — летел прямо в ее объятия. Григорий был скроен из еще более упрямого теста.
Со временем стала очевидна и другая сторона. Григорий разительно отличался от обычных придворных фаворитов. Окружающие его люди преображались.
Шустрый дворовый волчонок Прошка возле барона изменился до неузнаваемости. В глазах пацана проснулась осмысленность. Внимая господскому разносу, он больше не вжимался в плечи в ожидании зуботычины, наоборот — загорался. Переделывал, ошибался, тащил на проверку заново. Не разбираясь в тонкостях шлифовки, Иван четко видел рождение настоящего подмастерья из обычного дворового сорванца.
Управляющая Варвара Павловна получила возможность развернуться во всю ширь своего характера. Лишнее слово в ее присутствии казалось грязью на вымытом полу. Приказчики тянулись во фрунт, мастеровые забыли об опозданиях, даже сам Толстой умерил привычную грубость, что само по себе тянуло на чудо. Барон предоставил ей простор.
С Беверлеем вышло еще интереснее. Забугорный эскулап и раньше воспринимал раны как работу, избегая лишних вздохов. С появлением же Григория в нем проснулась лютая ярость к грязи и вековой лени.
Даже граф Толстой под влиянием барона начал направлять свою дикую энергию в созидательное русло.
Житейская философия Ивана сводилась к простому мерилу: вокруг одних плодится разруха, вокруг других кипит жизнь. Возле барона дело росло, люди падали с ног от усталости, надрывали жилы, яростно ругались, однако росли над собой. Такого человека требовалось беречь пуще глаза. Ценность Григория заключалась в его редком даре делать окружающих нужными самим себе.
На пороге забытья у Ивана вновь проступили очертания старого сарая, распахнутые ворота и лицо брата. Следом наложился образ каретной дверцы. Два видения мирно сосуществовали, перестав разрывать душу на части.
Воскресить мертвеца невозможно, грызущая вина не исчезает по щелчку пальцев. Погружаясь во тьму, израненный страж оставался обычным солдатом, вовремя оказавшимся на положенном месте.
Долг был уплачен. На этот раз успел.