Глава 34 · Фёдор
— Операция тебе нужна, парень. — Со вздохом произносит травматолог Сергей Михайлович. — Глянь-ка сюда?
Он приближает рентгеновский снимок к окну и тычет концом ручки в очертания моих костей. Прав был дед Саша — рана на лодыжке оказалась «нехорошей». Раздробленные кости неправильно срослись, принося с каждым движением ноющую боль.
— Смотрю, — отвечаю, вперившись взглядом в непонятное затемнение на снимке.
— Кости нужно ломать и заново собирать. Репозиция костных обломков с использованием металлической пластины. Гипс не потребуется, но проваляться тебе здесь придется не меньше месяца, — кивает доктор.
— Как же месяц? А кто будет за мной ухаживать? Я же…
— Так отец твой приехал. Прилетел, как только ему сообщили. Мы тут наслышаны о тебе, Федор Горностай, — улыбается врач. — Ты молодец.
— Да моей заслуги нет никакой, — отмахиваюсь. — Кого надо хвалить, так это Александра Федоровича. Он меня спас и выходил.
— Это правда. — Деловито отвечает врач. — Поднадкостничный перелом зарос без смещения. Костная мозоль состоявшаяся. Старик правильно поступил, что уложил тебя на твердое и запрещал подниматься.
— Да, дед Саша строгий! Значит, мне и ходить теперь можно? — с надеждой взмаливаюсь я.
— Погоди, боец. Давай прооперируем тебя, и видно будет. Ходить будешь пока на костылях. И папаше скажи — пусть корсет купит. Палату выделим тебе двухместную. Отец сможет ночевать и ухаживать.
— Так где он?
Дверь робко приоткрывается, являя взору заплаканного папу. Он кивает врачу приветствие и бросается ко мне. От исхудавшего и измученного вида папы сердце ощутимо сжимается. Господи, до чего я довел близких? Подумать страшно, что им пришлось пережить!
— Феденька… Вы простите, доктор. — Всхлипывает отец, бегло взглянув на врача. — Я ведь… я похоронил уже тебя, сынок. Как маму.
— Я… потом зайду, — Сергей Михайлович тактично уходит, позволяя нам разделить радость встречи.
Обнимаю отца, на миг почувствовав себя нашалившим мальчишкой. Мне стыдно и радостно одновременно. Затылок пульсирует, а грудь переполняется невысказанными словами. Знал бы отец, о скольких поступках я сожалел, как просил прощение, умирая в ледяном овраге… Мне теперь доподлинно известно, что человек чувствует перед смертью: не боль или страх, а сожаление о несделанном или несказанном.
— Папа, прости меня… — хриплю, чувствуя тепло отцовской груди и горячие слезы, струящиеся из его глаз.
— Федька, я так рад, что ты жив. Я молился все дни, в церковь даже ходил. Я же думал ты… как мама. — И ты меня прости. Боялся, не скажу тебе это никогда. — Папа приосанивается, словно собирается выступить перед зрителями. — Прости меня, сынок. За то, что отлупил тебя в пятом классе… Побил не разобравшись.
— Пап, да ладно тебе!
— И в восьмом тоже. Прости за подзатыльник. По пьяни я… Ну ты сам подумай — я тебя с сигаретой застал! И за больницу прости! Ты теперь Сорокину по гроб жизни должен будешь из-за моего лечения.
— Я уже почти все отдал, папа. Жалко, что с заказчиками так некрасиво получилось… Я рад, что ты не кашляешь.
Господи, как же хорошо получить второй шанс на жизнь! Мы обнимаемся, плачем, вспоминаем добрым словом деда Сашу, маму, тетю Олю… Звоню тетке и бабуле и подвергаюсь допросу от обеих.
— Я все с собой припер, сынок. Даже чайник электрический прихватил. — Папа довольно улыбается, раскладывая вещи по тумбочкам. — Вещи твои, что дома нашел, книги, шампунь и зубную щетку. Вона как ты у меня зарос! Бородища знатная, и косы скоро заплетать будем.
— Ну папа! Вот побриться мне не помешает. Поможешь?
— А то! Операция-то во сколько?
— Сергей Михайлович сказал, что возьмут третьим. Мне бы и душ принять.
— Сейчас доковыляем. Костылики у медсестры попрошу и сходим в душ. Помою тебя, побрею…
Голова с непривычки кружится, когда я принимаю вертикальное положение. Зажмуриваюсь, прогоняя темноту перед глазами, и крепче сжимаю рукоятки костылей. Нога больно пульсирует, спина побаливает, но я решительно ступаю, наплевав на слабость и боль. Головокружение сбивает с ног, пот льет ручьем… Отец поддерживает меня и ведет в душ.
Блаженство от горячей воды, льющейся на голову, преобладает над дикой болью в лодыжке. Кости словно царапают изнутри мышцы.
— Как девчонка ты, сынок, у меня. Дай хоть в хвост твои кудри соберем?
— Пап, да ну тебя! — отмахиваюсь, скользя бритвой по огрубевшим и заросшим щекам. Я вправду похожу на Ди Каприо из «Выжившего».
Сергей Михайлович приходит за мной в двенадцать. Просит поставить подписи о согласии на оперативное вмешательство, говорит об осложнениях наркоза и риске переливания крови. Мне бы впору усмехнуться в ответ и сказать что-то философское — «в одну реку нельзя войти дважды» или «снаряд два раза не попадает в одну воронку», но я благодарно киваю и подписываю…
Над головой кружится цветной калейдоскоп — белый больничный потолок, светло-зеленые кафельные стены, лица врачей, яркие лампы. Я считаю до десяти и… засыпаю, отдавшись в заботливые руки.
***
— Тише, Федька, тише, родной. Не кричи.
Разлепляю глаза и вижу смазанное лицо папы. Что, уже все?
— Пить… — с трудом шевелю губами. — Уже все?
— Федька, ты так кричал! Больно, сынок?
— Больно. Ужас, как стыдно. Не помню ничего. Я кричал? А времени сколько, пап? — ворочаюсь и оглядываю палату.
— Седьмой час, сынок. Не только кричал — ты пел.
— О боже, а что? Надеюсь, не любимые бабулины песни про Щорса и кровь на рукаве?
— Нет. Услышь меня… Сквозь ветра вой и шум дождя, а… дальше не помню. Красиво так пел, сынок, я прямо заслушался. — Улыбается папуля, трогая мой лоб. — Температура есть небольшая. Есть уже можно, хочешь?
— Да! Быка съем. И чаю хочу, сделаешь?
Папа шлепает к тумбочке, включает допотопный чайник, достает пакетики и банку варенья. Я пью сладкий чай и свежий, неизвестно откуда взявшийся бульон. Закрываю вновь отяжелевшие веки и под шорох шагов и отцовские присказки проваливаюсь в забытье. Не знаю, сколько проходит времени, но просыпаюсь я от поглаживаний по щеке. Таких знакомых… Втягиваю носом воздух, пропитанный запахом цитрусовых духов. Кожей чувствую ее… Похоже, мне это снится! Так не хочется прогонять сладкий сон и открывать глаза… Сталкиваться с реальностью, в которой ее нет…
— Варя… — протягиваю хрипло и все-таки открываю глаза.
Она плачет. Бросается на мою грудь и тихо плачет, что-то лепечет бессвязно, а потом целует меня в щеки и лоб. Перебирает мои отросшие кудри и смотрит прямо в глаза.
— Я в раю? — улыбаюсь, морщась от нарастающей боли. — Это правда ты?
— И я в раю, Федь. Потому что без тебя… ад. Федька я…
— Молчи, пожалуйста. Я не хочу, чтобы ты меня жалела или…
— Я люблю тебя, дурак! — взрывается она. — Федька, я… Даже если я не нужна, и ты меня разлюбил… Знаю, наверное, я заслужила. Но… Я. Тебя. Люблю. — Всхлипывает она, напряженно ожидая моего ответа.
Худенькая, бледная, измученная… Такая же, как и папка мой. Варька меня ждала, и скрин, что прислала Лика — недоразумение или ложь… Не хочу строить догадки, но вопрос все же срывается с губ.
— Варь, это же не из-за… травмы и моего положения.
— Федь, я не знала о скрине. Лика сама отправила эту… гадость с моего телефона на свой. Я никогда бы не стала так говорить, и ты… — Варька бледнеет и хватает воздух ртом. — Я… тебя… ждала.
— Господи, Варь… Я не хотел оправданий. Варька, я… Ты мне больше жизни нужна. Я… дурак, что завел этот разговор. Варь… тебе плохо? — мычу, пытаясь подняться на локтях.
Она тянется ладонью к стоящей на тумбочке бутылке и жадно пьет. Смахивает со лба испарину и ложится на мою грудь. Часто дышит, поглаживая мои волосы. Не думал, что «девчачьи» кудри так ей понравятся. Мои руки ложатся на ее дрожащую спину, гладят плечи, зарываются в волосы. Приподнимаю Варькин подбородок и целую пересохшие губы. Тыкаюсь, как слепой котенок в ее соленые от слез щеки, веки, лоб…
— Пообещай, что больше никогда не исчезнешь? — оторвавшись от меня, шепчет Варя.
— Обещаю.
— Ты веришь мне, Федь?
— Да, — тянусь, чтобы поцеловать, но она отстраняется и напускает на лицо серьезный вид. — Что, Поленкина? Ну да, я тебе верю. Верю, Варюха… И очень-очень люблю…
— Даже если и не любишь, тебе от меня не отвертеться, Горностай. — Категорично произносит она.
— Да? Смелая, значит?
— Федька, не знаю, как сказать… Хорошо, что ты сейчас лежишь.
— Говори уже, Поленкина. — Закатываю глаза и тянусь к девчонке загребущими лапами.
— Я беременна. У нас двойня.
Молчу, ошарашенный новостью и опьяненный внезапно охватившей меня радостью. Подумать только — я отец! В бурлящую радость вихрем врывается страх — что, если бы я погиб? И стыд, спящий где-то на задворках сознания, бесцеремонно поднимает голову — я не отвечал на ее сообщения, игнорировал звонки и вел себя, как обиженный маленький мальчик. Легко поверил в хитрость той, что так меня хотела… Позволил кому-то управлять нашими судьбами, как марионетками. Сам чуть все не разрушил из-за своей гордости! Черт!
— Федь, ты молчишь? Понимаю, я виновата сама… Напортачила с таблетками.
— Варька, любимая, прости меня. Я вел себя… Черт, я как увидел дурацкий скрин, у меня такая пелена перед глазами всплыла. Я сгинуть в этой тайге хотел, веришь? Потому что… без тебя…
— Федь, я тебя люблю.
— Музыка для ушей, — улыбаюсь, крепко обнимая ее. — Ангельское пение.
— Всегда теперь буду говорить, — смущается она. Тянет мою ладонь и кладёт на свой еще совсем плоский животик. — Пока нет ничего, но… мне хочется, чтобы малыши тебя почувствовали.
— Варька, — поднимаюсь на локтях и смотрю в ее яркие от счастья глаза. — Ты не будешь против, если мы одного из детей назовем Саша? Александр Федорович меня спас и вылечил.
— Нет, не буду. — Шепчет она, а меня перед глазами вновь крутится калейдоскоп. Картинки цветные и такие яркие, что хочется зажмуриться. А еще… хочется дышать полной грудью и кричать, как умалишенный. Вот такое оно мое счастье… Громкое и безудержное.