Заложница тишины · Глава 36

Глава 36

Катя проснулась не от звука, а от ощущения. От глубокой, звенящей тишины, которая нависла над домом, как тяжёлый, ледяной колокол. И от света — вернее, от его отсутствия. Комната была погружена в странный, мертвенный полумрак, хотя за окном должен был быть день. Она осторожно приподнялась, стараясь не потревожить Арину, всё ещё крепко спавшую. Подошла к окну и отодвинула край шторы. Сердце упало. Снаружи бушевала пурга. Не просто снегопад — слепящая, белая стена, через которую не было видно ни деревьев в десяти метрах, ни очертаний гор. Ветер выл в щелях рам, завывая басом, в котором слышались не природные ноты, а что-то древнее и злобное. Снег не падал — его рвало с земли, крутило в бешеных вихрях и швыряло в стекло с таким свирепым напором, что казалось, вот-вот оно треснет. Небо было свинцово-серым, почти чёрным, словно день отказался рождаться. Это была не погода. Это было заклятье. Природная стихия, укрощённая и направленная чужой, нечеловеческой волей. Сам мир, казалось, затаил дыхание и содрогался в ожидании того, что должно случиться с заходом солнца. Ариша пошевелилась во сне и глухо прошептала:

— Холодно…

Катя тут же накинула на неё плед, поверх одеяла. Её собственные обереги, Алатырь и Цветок Папоротника, молчали. Но это была не тишина бездействия. Это была собранность. Холодная, стальная готовность к бою. Страх был, да. Он сжимал живот ледяным комом, заставлял сердце биться чуть чаще. Но поверх страха — поверх него и через него — пробивалось нечто иное. Вера. Не слепая и наивная, а выстраданная, выкованная в горниле последних дней. Вера в Дениса, рука помнила тепло его прикосновения. Вера в Александра, с его болью. Вера в Велеславу, в её древнюю мудрость. И — что самое важное — вера в себя. В ту самую «стойкость», о которой говорила старуха. В корень, что был не в земле, а в её душе. В тот самый Цветок, что пробивается сквозь тьму. Она взглянула на соляную черту у двери. Она была нетронута. Их островок пока держался. Внезапно раздался стук в дверь — не громкий, но отчётливый. И голос Виолетты, приглушённый, но твёрдый:

— Екатерина, Арина? Вы проснулись? Можно войти? Катя подошла к двери, но не открыла.

— Да, Виолетта. Мы в порядке. Что происходит?

— Снегопад… вы, наверное, видите. Никуда нельзя. Все планы отменены.

В её голосе сквозь деловитость пробивалась та же леденящая тревога. — Хозяин… Владимир Сергеевич распорядился. Сегодня — особый день. Весь день мы готовимся к вечеру. Ужин будет подан в большой гостиной в семь. Присутствие… обязательно для всех. — Она сделала паузу, и следующий шёпот был едва слышен. — Он велел передать, что «ждёт с нетерпением семейного единения». И что «никто не должен опаздывать».

Послание было ясным. Приговор оглашён. Час «икс» назначен: семь вечера, когда тьма окончательно воцарится в день солнцестояния.

— Поняла, — ровно сказала Катя. — Мы будем готовы.

— Я… я принесу вам завтрак позже, — сказала Виолетта, и в её голосе вновь проскользнуло что-то человеческое — жалость, страх. — Держитесь. Шаги удалились. Катя отступила от двери. Арина проснулась окончательно и сидела на кровати, кутая ноги в одеяло, её широко раскрытые глаза смотрели на занесённое снегом окно.

— Мы никуда не пойдём? — тихо спросила она.

— Нет, солнышко, — ответила Катя, садясь рядом и обнимая её. — Сегодня мы никуда не выйдем из дома. Но вечером… нам нужно будет пойти в гостиную. На… особый ужин.

— К папе? — в голосе девочки снова зазвенел страх.

— Да. Но я буду с тобой. И… — Катя на секунду задумалась, но решила быть честной до конца. — И к нам присоединятся друзья. Сильные друзья. Они помогут нам.

Арина не спросила, кто. Она просто кивнула с детской, безоговорочной верой, которая больно сжала Кате сердце.

День тянулся мучительно медленно, разрываемый воем метели за окном. Катя и Арина играли в тихие игры, рисовали. Катя следила за тем, чтобы соляная черта оставалась целой, и подпитывала её, когда зерна сбивались. Она проверяла свои «тайники»: гребень в сумке, нож в ножнах, щепотку соли и угля в кармане. Каждый предмет был теперь частью её боевого снаряжения.

В середине утра в дверь снова постучали — лёгкие, но нервные постукивания. Катя открыла. На пороге стояла Алла. Она выглядела иначе: её обычно сияющие карие глаза были запавшими и тусклыми, макияж не мог скрыть синеву под ними. Она закуталась в плед, принесённый из гостевой комнаты, и казалась меньше, хрупче.

— Можно? — спросила она, и её голос звучал сипло от бессонницы. — Там… слишком тихо. И эта метель сводит с ума.

— Конечно, заходи, — Катя пропустила её внутрь, быстро прикрыв дверь и следя за тем, чтобы не нарушить соляную черту.

Алла вошла, кивнула Арине, которая смотрела на неё с любопытством, и бессильно опустилась в кресло у окна. Она смотрела не на девочку, а на Катю, и в её взгляде была не праздная любознательность, а глубокая, тёмная тревога.

— Я не спала, — сказала она прямо, без предисловий. — Совсем. Эта ночь была… кошмарной. В прямом смысле.

Катя подсела к ней, насторожившись.

— Что случилось?

— Сны, — Алла сжала пальцами переносицу, будто пытаясь выдавить воспоминания. — Не просто странные. Ужасные. Болото, чьи-то руки из тины, холод… И чей-то голос. Он звал. Не по имени, а… — она вздрогнула, — … как будто тянул за какую-то ниточку внутри. И запах… Кать, здесь в доме иногда пахнет гнилыми цветами и сырой землёй. Ты не замечала?

Катя молча кивнула. Она замечала. Это был запах Нави, запах Радогора. И он уже добрался до снов ничего не подозревающей Аллы. Тварь, чувствуя свежую, незащищённую психику, пробовала её на вкус, готовя к вечеру.

— И ещё… — Алла понизила голос до шёпота, чтобы Арина не услышала. Девочка, впрочем, увлеклась новым рисунком. — Твой работодатель… Владимир. Я видела его сегодня утром в коридоре. Он шёл и… разговаривал сам с собой. Но разными голосами. Один — его. Другой… старый, скрипучий, будто камни трутся. И он на меня посмотрел. — Она обхватила себя руками. — Кать, у него глаза… они были не человеческие. Совсем. Я такого в жизни не видела. Что здесь происходит? Правда.

Катя посмотрела на подругу. Видела в её глазах не истерику, а протрезвевший, леденящий ужас. Защитный слой легкомыслия был сдут этой адской ночью. Теперь Алла была просто испуганным человеком, попавшим в ловушку.

— Алла… — тихо начала Катя, беря её за холодные руки. — То, что здесь происходит… это не то, что можно принять с первого раза. Я сама не сразу поверила. Но это реально. И это опасно. Очень опасно. Сегодня вечером, за ужином… тебе нужно будет быть очень осторожной. Делать вид, что ничего не видишь и не слышишь. Сидеть рядом со мной и быть готовой ко всему.

— К чему? — прошептала Алла, её глаза стали ещё больше.

— К тому, что начнётся спектакль. Неприятный спектакль. И нам нужно будет его переиграть. У меня есть… друзья. Они придут. Но до их прихода мы должны держаться. Ты сможешь?

Алла замерла на секунду, глотая воздух. Потом кивнула. Не уверенно, но решительно.

— Смогу. Я… я не понимаю ничего. Но я доверяю тебе. Только, ради Бога, скажи мне потом, что это было. Если… если будет «потом».

— Будет, — с силой, в которую сама старалась верить, сказала Катя. — Обещаю. А сейчас… давай просто побудем здесь. Вместе. Это самое безопасное место сейчас.

Алла кивнула и откинулась в кресле, закрыв глаза, но не чтобы спать — чтобы собраться с мыслями. Её присутствие, хрупкое и испуганное, но осознающее опасность, добавило Кате ещё один слой ответственности. Теперь их было трое в этом доме, которых она должна была вывести из тьмы: ребёнок, прозревшая подруга и Наталья. Трое людей, три души, за которые она переживала больше, чем за себя.

И Денис, конечно…

Мысль ворвалась незвано, тёплая и колючая одновременно. Его лицо в зеркале заднего вида. Его рука на её плече. Его голос, твёрдый и тихий: «Узел. Не развязать». Тёплая волна от этих воспоминаний накатила на неё, грозя смыть хрупкую собранность.

Катя мысленно вжалась в себя, как в броню. «Нельзя. Не сейчас. Любовь делает тебя слабой…»

«Любовь»?

Само слово обожгло её, как раскалённое железо по старому шраму. Стас. Она любила. Верила. Отдалась этому чувству всей душой, позволила себе быть уязвимой. И что в итоге? Предательство. Глупая, банальная, унизительная измена, которая разбила не только сердце, но и саму веру в то, что это чувство может быть чем-то прочным, чем-то настоящим. Любовь оказалась миражом, который таял при первом же испытании. Она оставила после себя не боль, а холод. И железное правило: не доверять. Не привязываться. Не позволять себе чувствовать что-то сильнее, чем тактический союз.

Денис сейчас был союзником, «узлом», как он сам сказал. Частью плана. Не больше. Эти тёплые искры в груди, это желание верить его взгляду — это не любовь. Это слабость. Это та самая уязвимость, за которую когда-то так жестоко взяли и выбросили, как ненужную вещь. Она не может позволить этому повториться. Не сейчас, когда на кону жизни других людей и её собственная душа.

Она резко выдохнула, заставив себя перевести взгляд на Арину, на Аллу, на соляную черту у двери. Вот её реальность. Вот её долг. Чувства нужно было отсечь. Заморозить. Спрятать так глубоко, чтобы даже она сама до них не добралась. Это был её главный щит — от самой себя.

На её запястье, под повязкой, Цветок Папоротника слегка дрогнул, будто чувствуя её внутреннюю борьбу. Он не горел жаром защиты или атаки. Он просто был с ней. Частью её. Не чувством к кому-то, а её собственной, внутренней силой, пробивающейся сквозь лёд недоверия.

«Именно, — подумала Катя, сжимая кулак. — Моя сила. Не в нём. Не в мимолётных чувствах. Во мне. Только во мне».

Она откинулась на спинку кровати рядом Ариной, которая задремала, закрыла глаза, намеренно вытесняя из головы тёплый взгляд Дениса, заменяя его холодными фактами плана, очертаниями креста в его кармане, вибрацией гребня под подушкой. Чувства могли подождать. Или сгореть в том аду, что начинался за дверью. Сначала — выжить. А выживают те, кто не верит ни во что, кроме собственной воли.

Ровно без пяти семь Виолетта, чьё лицо напоминало затянутый пергамент, постучала в дверь.

— Екатерина, Арина, Алла… Вас ждут в гостиной.

Тон был безупречно вежливым, но за ним стоял приказ. Катя встала, проверила последний раз содержимое кармана (нож, соль, гребень), взяла Арину за руку. Алла поднялась следом, её лицо было маской сдержанного ужаса. Они переступили через соляную черту — и островок безопасности остался позади.

Длинный коридор к парадной гостиной был освещён слишком ярко, празднично. Катя увидела, что на месте картин с орнаментами, которые раньше висели на стенах, теперь зияла пустота. Это свидетельствовало только об одном: время подходит к концу, Радогор убирает все, что даже теоретически могло ему помешать. Слышалась тихая, классическая музыка — что-то умиротворяющее и безжизненное. И запах. Запах изысканной еды, воска и… подспудный, едва уловимый шлейф тлена, как от давно забытого в вазе цветка.

Дверь в гостиную была распахнута настежь.

Картина, которая предстала перед ними, была сюрреалистичным кошмаром, упакованным в обёртку роскоши.

Огромный камин пылал, отбрасывая на стены, живые, пляшущие тени. Массивные подсвечники стояли на шикарно накрытом столе. Фарфоровые тарелки с золотой каймой, хрустальные бокалы, серебряные приборы, лебяжья скатерть. На столе стояли блюда, достойные королевского приёма: запечённая индейка, рагу из телятины с трюфелями, изысканные овощные гарниры, воздушные десерты. Работа Михаила Ивановича, который сейчас стоял навытяжку у буфета, в безупречно чистом кителе. Его лицо было серым, взгляд пустым и устремлённым в одну точку на стене, будто он медитировал, чтобы не сойти с ума. Он был статуей ужаса в фартуке повара.

Виолетта, сменившая свой строгий костюм на тёмное платье горничной, бесшумно двигалась вокруг стола, поправляя уже и так безупречные приборы. Её руки слегка дрожали, а челюсть была сжата так, что виднелись жёсткие мышцы на скулах. Она избегала встречаться взглядом с кем бы то ни было.

А в центре этого бьющего в глаза великолепия стояла Наталья. Она была бледна, как мраморная статуя, одетая в тёмно-синее дорогое, бархатное платье, которое висело на ней, как на вешалке. Она стояла прямо, руки сжаты в кулаки, по швам, но её взгляд был где-то далеко, за стенами, за метелью. Женщина, казалось, слабо реагировала на происходящее, лишь изредка её веко дёргалось, а пальцы судорожно сжимали ткань платья. От неё пахло полынью и маком — две силы вели в ней свою тихую войну. Она была не хозяйкой вечера, а самой дорогой и самой несчастной вазой в этой коллекции абсурда.

Во главе стола, восседал Владимир. Он выглядел… прекрасно. Щёки румяные, глаза блестящие, на губах — широкая, радушная улыбка. Он был одет в тёмный, идеально сидящий костюм. В нём не было и тени той ярости или раздвоенности, что терзали дом весь день. Он был воплощением гостеприимства, патриарха, собравшего свою семью под одной крышей в самую длинную ночь.

— Ах, вот и наши дорогие гости! — его голос прозвучал тёпло и громко, перекрывая музыку. — Прошу, прошу, не стесняйтесь! Ариночка, иди к папе. Алла, какая радость, что вы с нами! Екатерина, садитесь, пожалуйста, вы — почти член семьи!

Его жесты были широкими, плавными. Он поднялся, чтобы пододвинуть стул для Натальи (та вздрогнула от его прикосновения, как от удара током), потом для Кати. Всё это было так неестественно слаженно, так театрально, что по спине пробежали ледяные мурашки. Это был не человек. Это была кукла, которой управлял режиссёр-изверг, наслаждающийся каждой минутой этого спектакля.

Арина вжалась в Катю, но Владимир мягко, но неумолимо взял её за руку:

— Пойдём, солнышко, сядь рядом с папой. Посмотри, какой чудесный ужин нам приготовил Михаил Иванович!

Девочка, бледная и безгласная, позволила усадить себя. Её глаза, полные немого ужаса, искали Катю через весь стол.

Алла села напротив Кати. Она взяла в руки салфетку и сжала её так, что костяшки побелели. Она смотрела на свою тарелку, стараясь не поднимать глаз на Владимира. Она была на грани — каждый его вежливый вопрос, каждый звонкий смех заставлял её вздрагивать.

— Ну что ж, — Владимир поднял бокал с темно-рубиновым вином. Его глаза, блестящие и пустые, обвели стол. — Поднимем же бокалы! За семью! За тепло домашнего очага в такую ужасную непогоду! За то, что мы все здесь в сборе. Именно такие, какие мы есть.

Он произнёс последнюю фразу с лёгким, издевательским ударением. Его взгляд на мгновение задержался на Наталье, которая не пошевельнулась, потом на Кате. В этом взгляде не было скрытой угрозы. Было торжество. Он пировал на их страхе, как на самом изысканном званом вечере.

Михаил Иванович, словно автомат, начал разделывать индейку. Виолетта ставила тарелки. Звук фарфора о фарфор звенел в гробовой тишине, которую не могла нарушить даже весёлая музыка. Вся эта роскошь, весь этот пафос — были лишь жуткой декорацией к пытке. Это был не ужин. Это была демонстрация власти. Показательная казнь, где жертв заставляли играть в счастливую семью, пока палач точил нож у них за спиной. Абсурдность ситуации висела в воздухе гуще запаха трюфелей, и от неё тошнило сильнее, чем от любого яда.

Владимир отпил из бокала, поставил его с тихим, изящным звуком и обвёл взглядом стол. Его улыбка не дрогнула, но в ней появилось что-то, древнее и бесконечно равнодушное.

— Ужин, кстати, превосходный, Михаил Иванович, — заметил он, и повар на секунду застыл, будто получил удар. — Такое ощущение, будто в него вложили всю душу. А ведь душа — такая хрупкая штука. Её можно вложить в кастрюлю… а можно и в другое место. Правда, Наташ? — Он повернулся к жене. Та не ответила, только губы её задрожали. — Ах, да, ты сегодня неразговорчива. Но ничего, скоро… скоро все языки развяжутся. И не только языки.

Он перевёл взгляд на Аллу, которая сидела, склонившись над тарелкой, будто молясь.

— Алла, вы почему не едите? Не нравится? Или, может, атмосфера… напряжённая? — Он произнёс это слово с наслаждением, растягивая гласные. — Не волнуйтесь. Это лишь предвкушение. Закат солнца в день его смерти — всегда волнующее зрелище. А дальше… о, дальше начнётся по-настоящему великое. То, что стирает грани. Между прошлым и будущим. Между живым и… тем, кто лишь притворяется. Вы все почувствуете настоящую силу. Ту, что не купить за деньги, не выпросить, не заслужить. Её можно только взять. Или… быть взятой.

Его глаза, холодные и блестящие, как мокрые камни, наконец устремились на Катю. Улыбка стала шире, обнажив ровные, слишком белые зубы.

— А ты, Екатерина… наша дорогая няня. Моя кровная гостья. Ты чувствуешь это, да? Тягу. Зов. Он становится громче с каждой минутой. Как пульс. Мой пульс. — Он слегка постучал вилкой по хрустальному бокалу, и тонкий звон прокатился по комнате, заставляя всех вздрогнуть. — Ты так старалась от него убежать. Искала корни в стойкости, в детдоме… Какая наивность. Корни твои — во мне. В трясине, что зовёт тебя домой. Скоро ты поймёшь это. И будешь благодарна. Потому что станешь частью чего-то вечного. Частью нового порядка. Где не будет места детским страхам, — он на секунду скользнул взглядом по Арине, которая замерла, и слеза скатилась по ее щеке, — или глупым человеческим привязанностям.

Он откинулся на спинку стула, наслаждаясь всеобщим оцепенением.

— В этом доме, под этой крышей, сегодня родится нечто новое. И вы все будете присутствовать при этом рождении. Как почётные гости. Или… как необходимые составляющие. Каждый сыграет свою роль. Кто-то — сосуд. Кто-то — ключ. Кто-то… просто фон. Но главное — вы все поймёте наконец, кто здесь хозяин. Кто устанавливает правила. Кто решает, что такое семья, верность, жизнь. — Он медленно провёл ладонью по скатерти. — И это понимание… оно будет слаще любого вина. Горше любой полыни. И останется с вами. Навсегда.

Он снова взял бокал, поднял его в сторону Кати, и в его глазах вспыхнул тот самый, немой, древний огонь Радогора.

— За нашу общую кровь, Екатерина. За твой истинный дом. За грядущее пробуждение.

Тишина, последовавшая за его тостом, была густой и живой, как смола. Страх в комнате стал почти осязаемым, смешавшись с запахом дорогой еды, превратив пир в поминки ещё живых.

Катя сидела, онемевшая. Каждый звук его голоса, каждое слово, обёрнутое в ядовитую вежливость, било по сознанию, как молотом. Тошнота подкатывала к горлу, превращая изысканный аромат трюфелей в запах тления. Она смотрела на кусок индейки на своей тарелке, и он казался ей куском плоти, чужой и отвратительной. Рука сама собой опустилась в карман джинсов. Пальцы наткнулись на холодную, плотную кость, обёрнутую в грубый лён. Гребень.

В тот же миг её обереги взорвались тихим огнём. Алатырь на шее вспыхнул не жаром, а ослепительным, белым холодом — как щит из самого чистого льда, вставший между её душой и лезущим в неё чужим сознанием. А Цветок Папоротника на запястье забился, как сердце. По жилам от запястья к сердцу, а от сердца — к мозгу — побежала волна не ярости, не страха, а чистой, неукротимой воли. Силы, которая была не от предков, а от неё самой. От той самой стойкости, что проросла сквозь асфальт сиротства и предательства.

Тошнота отступила. Страх не исчез, но отодвинулся, стал фоном. На передний план вышло что-то другое. Решимость. Холодная, кристальная, как лёд на окне в эту ночь.

Катя медленно, не сводя пристального взгляда с сидящего во главе стола, вытащила руку из кармана. В её ладони лежал свёрток. Не глядя, она развернула его, и на ослепительно-белой скатерти, рядом с золотой каймой тарелки, лёг костяной гребень. Он был тёмным, живым под светом люстры, и его вибрация, тонкая и высокая, вдруг стала слышна в наступившей гробовой тишине. Он гудел, как натянутая струна.

Раздался резкий, протяжный вздох Михаила Ивановича. Виолетта, державшая графин с водой, выронила его. Хрусталь с оглушительным треском разбился о паркет, разбрызгав воду, как слёзы. Наталья вздрогнула всем телом, её пустой взгляд наконец сфокусировался на предмете, и в её глазах мелькнуло дикое, животное узнавание и… слабая искра чего-то, похожего на надежду.

Но Катя не смотрела на них. Она смотрела только на него. На того, кто называл себя Владимиром. Её голос, когда она заговорила, прозвучал тихо, но настолько чётко, что перекрыл даже тихий вой метели за окном.

— Зачем?

Одно слово. Простое, детское. Но в нём была вся боль, весь ужас, вся накопленная ярость последних дней. Она не спрашивала «почему» или «что ты делаешь». Она спрашивала о смысле. О той чудовищной пустоте, что стояла за этим спектаклем, за этой пыткой, за этим желанием владеть чужими душами.

— Зачем ты это делаешь? — повторила она, и её голос окреп. — Что тебе даст эта… эта великая сила, о которой ты говоришь? Власть над теми, кто тебя боится? Вечность в трясине, которую ты называешь домом? Это же… пустота. Холодная, мёртвая пустота. Ты меняешь живые души, их боль, их страх, их любовь — на эту пустоту. Зачем? Разве ты не наелся ею за все эти века?

Она говорила не с Владимиром, и даже не с колдуном Радогором. Она говорила с самой сутью того голода, что сидел перед ней. С тем древним, бессмысленным злом, которое пожирало всё вокруг, просто потому что могло. И в её голосе не было упрёка. Было лишь леденящее, предельное непонимание.

Катя не отводила взгляда. Чувствуя, как обереги на её теле горят всё ярче, словно отвечая на вызов гребня и на присутствие врага, она подняла свободную руку. Резким, решительным движением она сорвала пластырь с шеи. Потом — с запястья. Она не отрывала, а сдёрнула их, будто снимая последние покровы, последнюю маску.

На её шее, на бледной коже, яростно засиял Алатырь — сложный, многослойный узор, линии которого будто светились изнутри холодным, стальным светом. На запястье распустился Цветок Папоротника — нежный и яростный одновременно, его линии пульсировали живым, зелёным огнём, похожим на вспышку молнии в глубине леса.

Свет от символов отразился в хрустале бокалов, на мгновение осветив застывшие в ужасе лица за столом.

Взгляд Радогора (ибо это был уже точно не Владимир) медленно перешёл с гребня на её шею, потом на запястье. Его широкая, радушная улыбка не исчезла. Она исказилась. Уголки губ поднялись ещё выше, обнажая зубы, но в этом уже не было ничего человеческого. Это была гримаса презрения, древнего и бездонного, как сама трясина.

В его глазах, однако, на долю секунды мелькнула не оживлённость, а что-то иное. Пауза. Крошечный разрыв в абсолютной уверенности, будто он увидел что-то знакомое, но поставленное не на своё место. Как если бы дикарь увидел у своего врага стальной нож вместо каменного.

Пауза длилась мгновение. Потом он рассмеялся. Звук был мягким, почти ласковым, но от него по спине побежали ледяные иглы.

— Ах, вот как, — прошипел он, и его голос снова приобрёл ту двойную окраску — бархат Владимира и скрип Радогора. — Украсилась. Защитилась. Думаешь, эти картинки на коже что-то изменят? Это тебе… что… тот твой знакомый набил? Мастер иглы? — Он сделал вид, что припоминает, легкомысленно щёлкнув пальцами. — Как его там… Денис, кажется? Милый паренёк. С упрямой кровью. Пахнет лесом и глупыми старыми заветами. — Он пренебрежительно махнул рукой, будто отгоняя мошку. — Неважно. Его искусство, его «узлы»… это детские каракули на песке перед приливом. Они смоются. Как и он сам. Как и всё, что вы пытаетесь противопоставить мне.

Он наклонился чуть вперёд через стол, и его глаза, поймав отблески огня от камина, горели уже чистым, нечеловеческим пламенем.

— Эти знаки — лишь напоминание о том, чего ты боишься потерять. О твоей хрупкой человечности. А я пришёл, чтобы забрать её. И когда я это сделаю… от этих красивых шрамов не останется и следа. Только память. Моя память. О том, как ты пыталась быть кем-то большим, чем просто сосуд. Смешно, не правда ли?

Взгляд Радогора скользнул с Катиных татуировок на лежащий на скатерти гребень. Презрительная усмешка сменилась лёгкой, почти любопытствующей задумчивостью.

— А это… интересно, — произнёс он, и его голос стал тише, интимнее, будто он говорил с самой вещью. — Мой старый ключ. Но пахнет он теперь… по-другому. Тобой. И сном. И той, что за сном стоит. — Он кивнул, будто делая невидимую отметку. — Да, чувствую. Тянет. Не вперёд, к власти… а назад. В тину, в забвение. Хитро придумано. Очень. Почти… по-нашему.

Он оторвал взгляд от гребня и перенёс его на Аллу, сидевшую рядом с Катей. Его взгляд был не приказным, а… разрешающим. Как хозяин, позволяющий собаке взять кость.

— Алла, — мягко сказал он. — Кажется, на столе лежит что-то… чужое. Не подобает.

Катя, всё ещё не верящая в реальность происходящего, машинально повернула голову к подруге. Она ожидала увидеть тот же испуг, то же оцепенение.

Вместо этого она увидела пустоту. Весь страх, вся дрожь, вся «прозревшая» тревога исчезли с лица Аллы, как будто их и не было. Её лицо стало гладким, холодным и абсолютно спокойным. Она не взглянула на Катю. Медленно, с достоинством, она отодвинула стул и встала.

— Конечно, Хозяин, — её голос звучал ровно, деловито. — Беспорядок недопустим.

И она, не торопясь, обошла стол, подошла к Кате и взяла гребень. Её пальцы уверенно сомкнулись вокруг кости. Она даже не вздрогнула от его вибрации.

Катя замерла. Мир накренился, съехал с оси. Это была не ловушка. Это было предательство. Худшее из всех возможных.

— Ал…ла? — её собственный голос прозвучал хрипло, чужим. — Что… что ты делаешь?

Алла наконец посмотрела на неё. В её глазах не было ни злобы, ни торжества. Была лишь усталая, ледяная прагматичность.

— Что должна была делать с самого начала, Кать. То, за что мне хорошо заплатили. И обещали заплатить ещё больше.

Радогор одобрительно кивнул, наслаждаясь спектаклем.

— «Подруга», — протянула Алла, слегка покручивая гребень в пальцах. — Удобное слово, да? Когда друг предлагает классную вакансию в шикарном доме — ну как откажешься? Особенно такой доверчивой дурочке, как ты, которой остро нужны деньги и крыша над головой. Конечно, он нашёл меня первым. Объяснил… ситуацию. Предложил сделку. Я — тебя заманиваю. Он — мне обеспечивает будущее. Деньги. Новую жизнь далеко отсюда. — Она пожала плечами. — У меня, как и у тебя, Катюш, не было ничего. У меня так же был детдом, пустой кошелёк и ноль перспектив. А тут шанс всё изменить. Просто — поговорить с подругой. Сыграть роль. Просто… быть рядом и в нужный момент сделать шаг в сторону.

Катя смотрела на неё, и внутри всё горело и рушилось одновременно. Каждый их разговор, каждая улыбка Аллы, её «беспокойство», её «кошмары» — всё это была игра. Хладнокровная, расчётливая игра. Её использовали. Её продали. И сделала это та, кому она верила, как себе.

— Ты… ты всё время… — Катя не могла вымолвить.

— Всё время была на его стороне, — закончила за неё Алла. Она отошла от стола и встала рядом с Радогором, демонстративно кладя гребень перед ним. — Это была моя работа, Катя. И, знаешь, я её выполнила блестяще. Жаль, конечно, что так вышло. Но… бизнес есть бизнес. А семья, — она бросила взгляд на бледную Наталью и плачущую Арину, — это для лохов. У которых есть что терять. У меня не было ничего. Теперь будет.

Она отступила в тень, заняв место не жертвы, а привилегированного свидетеля. Предательство было настолько полным, настолько леденящим душу, что даже страх на мгновение отступил, сменившись оглушающей, всепоглощающей пустотой. Самая длинная ночь только началась, а Катя уже потеряла в ней нечто, возможно, не менее важное, чем собственную жизнь — веру в последнего, казалось бы, близкого человека.