Глава тридцать третья

Глава тридцать третья

Первые дни апреля приносят с собой обманчивое, почти наглое тепло. Солнце, которого так не хватало всю эту бесконечную, серую зиму, теперь заливает улицы щедрым, золотистым светом, плавит остатки грязного снега на обочинах. Воздух пахнет озоном, влажной землей и чем-то неуловимо-весенним, от чего хочется верить, что самое страшное уже позади.

Наверное.

Я ловлю это ощущение кончиками пальцев, крепче сжимая руль своей «Медузы». Пока еще своей. Музыка в салоне играет негромко, что-то легкое, джазовое, создавая иллюзию безмятежности. Я еду без цели, просто катаюсь по городу. Пытаюсь накататься до отключки, убеждая себя в том, что этого «запаса» эмоций хватит хотя бы на какое-то время, чтобы когда я, наконец, ее продам, мне не было так сильно больно.

Пока я могу это делать. Все еще могу.

Попытка продажи на прошлой неделе сорвалась. Покупатель, солидный мужчина в дорогом костюме, долго ходил вокруг машины, цокал языком, восхищался, а потом, в самый последний момент, просто… передумал. Сказал, что жена против красного цвета. Банальная, нелепая отговорка, за которой, я уверена, скрывалось что-то другое. Но мне было все равно. В тот момент я испытала не разочарование, а острое, почти болезненное облегчение. Еще немного. Еще несколько дней моя выстраданная красная «малышка» будет моей. Она же не просто маленький спортивный монстр, она — символ моей независимости, моей с таким трудом выстроенной жизни. Продать ее — значит вырвать кусок из собственного сердца, чтобы залатать дыру, пробитую чужой безответственностью.

Пакет с деньгами, который привез Саша, так и лежит в верхнем выдвижном ящике кухонного стола. Все сто тысяч евро. Чужие, обжигающие, невозможные. Брать их безвозмездно, просто так, я не хочу. Не могу и не буду. Принять их — значит расписаться в собственной беспомощности. Значит, позволить ему стать моим спасителем, взвалить на себя роль рыцаря на белом коне, который решает мои проблемы. Мне от этого тупо тошно. Он и так делает много… Просто тем, что был рядом в ту ночь. Просто тем, что не задает лишних вопросов. Тем, что что бы ни случилось — никогда не смотрит на меня как на проблему.

Принять эти деньги — значит, навсегда остаться у Сашки в долгу. Не в финансовом — эта сторона вопроса меня, как ни странно, почти не волнует. Я попаду в моральную завязку. А это тяжелее любого кредита. Я не хочу, точно так же как и со Славой, вляпаться в какие-то обязательства, природу которых не до конца буду понимать. Это просто чувство долга? Стыд? Или все же… что-то большее?

Пока стою в пробке, нахожу нашу с Сашкой переписку. Она рваная, короткая, состоящая из моих обрывочных, набранных посреди ночи сообщений — написала их через пару часов после того, как он ушел.

«Спасибо. За все»

«Ты не должен был».

Последнее сообщение, я успела удалить, но помню его на память: «Мне не нужны деньги. Мне нужно было знать, что ты рядом». Сашка, конечно, успел его прочитать. Его ответ был коротким, как выстрел: «Я рядом, Пчёлка. Всегда». И от этого только больнее. Потому его «рядом» и мое «рядом» — это как будто о разном. Но в моей жизни сейчас все так запутано, что даже это я не знаю наверняка.

Я встряхиваю головой, отгоняя непрошеные мысли. Сегодня не об этом. Сегодня — о другом. О том, что нужно, наконец, расставить все точки над «i». Не с Сашкой.

Вечером я паркую «Медузу» у родительского дома. Отец уже неделю в санатории за городом. Я сама нашла это место, сама договорилась, сама его туда отвезла. Подальше от эпицентра взрыва, от слез матери, от истерик Лили. Ему нужен покой. А мне — уверенность, что с ним все будет в порядке, пока я разгребаю завалы, оставленные моей инфантильной, безответственной сестрой.

В квартире пахнет жареной картошкой и аптекой. Наверное, мать как всегда хлещет валерьянку. Лиля и мои племянники теперь живут здесь. Я больше не снимаю для них квартиру. Этот аттракцион невиданной щедрости закончился. Навсегда. Сама мысль о том, чтобы продолжать оплачивать комфорт человека, который систематически разрушает не только свою, но и мою жизнь, теперь кажется дикой и абсурдной.

Я заранее попросила их обеих быть дома. Сказала, что у меня серьезный разговор. Судя по напряженной тишине, которая встречает меня в прихожей, они поняли, что это не просто очередная моя попытка «прочитать нудную мораль».

Они сидят на кухне. Мать — прямая, как струна, с поджатыми губами и знакомым выражением вселенской обиды на лице. Словно это я, а не Лиля, поставила всю семью на уши. Лиля — ссутулившаяся, с красными от слез глазами, но в них уже нет того первобытного страха, который был там еще несколько недель назад — сейчас там только глухая, упрямая злость. На меня. На весь мир. На всех, кроме себя.

Детей, слава богу, нет — наверное, во дворе, еще не очень поздно и в это время на площадке всегда полно малышни и родителей.

Я не раздеваюсь. Просто ставлю на стол сумку, достаю из нее толстую папку с документами и банковскую упаковку с деньгами. Здесь только небольшая часть денег Саши. Ровно столько, сколько нужно, чтобы закрыть самые срочные, самые горящие долги. Чтобы от Лили, наконец, отцепились коллекторы и судебные приставы. Звук, с которым пачка денег ударяется о клеенку, кажется оглушительным в этой вязкой тишине.

— Это, — я толкаю деньги по столу в сторону Лили, — на погашение первоочередных задолженностей. Здесь все расписано, — киваю на папку. — Куда, сколько и в какие сроки. Адвокат подготовил все бумаги. Тебе нужно будет только поехать и подписать.

Лиля смотрит на деньги, потом на меня. В ее глазах вспыхивает что-то похожее на надежду. Или облегчение. Не знаю.

— А остальное? — спрашивает она, и в ее голосе нет ни капли благодарности. Только требование. Как будто я ей должна. Как будто это моя обязанность — разгребать ее дерьмо.

— А остальное, Лиля, — я сажусь напротив, складываю руки на столе, и чувствую, как внутри что-то каменеет, превращаясь в холодный, твердый гранит, — ты будешь отдавать сама.

Мать ахает. Лиля вскидывает на меня возмущенный взгляд.

— В смысле — сама?! Майя, ты в своем уме?! Где я возьму такие деньги?!

— Заработаешь, — отвечаю спокойно, и от этого спокойствия им, кажется, становится еще хуже. Мне, если честно, уже вообще все равно. — Найдешь работу. Любую. Продавцом, кассиром, уборщицей. Мне плевать. Но с этого дня ты начинаешь нести ответственность за свою жизнь. И за жизнь Андрея и Ксении — тоже.

— Но я… у меня же дети! — низко хрипит Лиля свой коронный аргумент, свою индульгенцию на все случаи жизни.

— И у миллионов других женщин тоже есть дети, — парирую я. — И они как-то умудряются работать. И даже не на одной работе. Ты живешь здесь, с мамой. Она присмотрит за внуками, пока ты будешь зарабатывать. Нести ответственность, Лиля. Понимаешь это слово? Или тебе его по слогам произнести? Ра-бо-тать, Лиль. Теперь придется ра-бо-тать.

— Я не могу пойти на любую работу! — взвивается она. — У меня образование! Я…

— Своим «образованием», Лиля, ты можешь подтереть задницу. Оно никак не помешало тебе стать соучастницей в финансовых махинациях — значит, работать не по профилю тем более не помешает. У тебя больше нет права выбора. Ты пойдешь туда, куда тебя возьмут. И будешь благодарна за любую возможность честно заработать хотя бы копейку. Я помогу составить резюме. Но это — все. Это, Лиля, мама, — специально «обвожу» интонацией их обеих, — последнее, что я для вас делаю. Больше никакой помощи не будет. Никаких денег. Никаких «Майя, реши мои проблемы».

Я смотрю на искаженное от злости и обиды лицо сестры, и не чувствую ничего. Ни жалости, ни сочувствия. Только холодную, выжженную пустыню внутри. Почему-то татуировка на руке под свитером начинает зудеть, как будто напоминая: «Ты обещала быть сильной, ты обещала себе жить для себя».

— Ты не можешь так со мной поступить! — вступает в разговор мать, ее голос дрожит от праведного гнева. — Она же твоя сестра! Мы — семья! Как ты можешь бросить ее в такой беде?! Ты же всегда…

— «Всегда» закончилось, мам, — обрываю ее буквально на полуслове, и мой голос звучит так жестко, что она вздрагивает. — Я десять лет была для вас спасательным кругом. Носовым платком, в который можно высморкаться. Банкоматом, из которого можно бесконечно тянуть деньги. Самой ужасной в мире сестрой и самой неблагодарной дочерью. Видите, я поступаю крайне благородно — избавляю вас от тяжкого беремени прислушиваться к моему занудству.

— Майя, ты не можешь…! Да я всю жизнь этот чертов долго отдавать буду!

— Очень на это надеюсь, Лиля. Может хоть так ты увидишь реальную жизнь. Заодно научишься не бросаться на красивые пустые обещания и читать мелкий шрифт в документах, прежде чем их подписывать, пока тебе ссут в уши про золотые горы и сахарные берега.

Я встаю. Понимаю, что разговор окончен. Все, что я хотела сказать, я сказала. В этой кухне, пропитанной запахом валерьянки и безысходности, для меня больше не осталось воздуха. И мне не хочется находиться здесь ни одной лишней минуты.

— Не могу поверить, что ты стала такой такой жестокой, Майя! — Мать тоже поднимается, ее лицо багровеет, пальцы, побелевшие о напряжения, комкают бумажное кухонное полотенце. — Мы с отцом не так тебя воспитывали! Ты думаешь только о себе, о своей карьере, о своих деньгах! Где во всем этом место для семьи?!

— Да, мама, — я поворачиваюсь и впервые в жизни смотрю ей в глаза без чувства вины и желания угодить. — Ты воспитывала меня удобной. Послушной. Безотказной. Ты очень хорошо научила меня жертвовать собой ради семьи, ради «приличий», ради чего угодно, но только не ради себя. Но я выросла, мам. И моя точка зрения несколько изменилась — спасибо вам обеим за этот охуенный жизненный урок. Удобной соломкой я больше не буду. Тебе придется с этим смириться.

Она открывает рот, чтобы что-то сказать или снова ударить по самому больному, надавить на чувство долга, на любовь к отцу, подергать за все те ниточки, за которые она так умело дергала меня всю жизнь.

Но я забираю у нее и эту привилегию.

— И еще одно, — добавляю чуть жестче. — Если ты или Лиля еще хоть раз посмеете втянуть в свои разборки отца, если из-за вас с ним снова что-то случится… Я не знаю, что я с вами сделаю. Но обещаю, вам это очень не понравится. Я найму ему лучшую сиделку, перевезу в отдельную квартиру, которую сниму на другом конце города, и вы больше никогда его не увидите. Я серьезно.

Я разворачиваюсь и иду к выходу. За спиной — оглушительная тишина.

Они молчат. Обе.

Наверное, впервые в жизни жестко заело обоих.

Наверное, они, наконец, поняли, что я не шучу. Что во мне что-то сломалось. Или, наоборот, выросло — твердое и несгибаемое.

Выхожу на улицу, вдыхаю прохладный вечерний воздух. Руки дрожат. Ноги подкашиваются. Но сквозь ледяную пустоту, пробивается что-то похожее на выстраданную свободу.

Я сажусь в «Медузу». Долго сижу, упершись лбом в холодный руль. Слезы все-таки находят выход. Беззвучные, горькие, очищающие.

Я реву не от жалости к ним. Я оплакиваю себя. Ту Майю, которой больше нет. Удобную хорошую девочку, которая так отчаянно хотела быть любимой, что была готова заплатить за эту любовь любую цену. Сегодня эта девочка умерла. Земля ей пухом.

Кто родиться из пепелища — я пока и сама не понимаю.

Но знаю одно: это будет кто-то другой.

Кто-то, кто больше никогда не позволит вытирать о себя ноги.

Кто-то, кто, наконец, научится говорить «нет».

И жить для себя.