Глава 12
Петербург. Зимний дворец.
6 февраля 1725 года.
Конечно, картина завладеть Голштинией, пусть не полностью, но иметь свои военные базы по примеру из будущего, еще и чтобы они снабжались герцогством… Очень заманчиво, словно гравюра в дорогом фолианте: закрепить русское военное присутствие в тех краях. Если бы я всё же ринулся в эту авантюру, русские полки, подобно стальной лавине, встали бы лагерем в Голштинии, нависнув над рыхлым телом Священной Римской империи и прочими пестрыми европейскими карликами.
Более того, я получил бы золочёный ключ к самым влиятельным залам континента — законное право участвовать в выборах императора и мог бы выторговать для себя статус курфюрста. Венец из призрачного металла. Там же еще и Мекленбург с русским участием, я же одну из племянниц отдал замуж за тамошнего герцога. В Курляндии томится еще одна племянница, Анна Ивановна.
Нужно усилить влияние на своих родичей и их мужей. Хотя Анна вдовая. Может подобрать ей в женихи нормального такого русского дворянина? И чтобы верен он был мне, как собака. И… и достаточно было бы вдумчиво переговорить с Эрнстом Бироном, ее фаворитом, чтобы тот в России и в Курляндии, но для России, конные заводы завел. В иной истории, как знаю, это дело у него лихо получалось.
Думать о том направлении тоже заманчиво. Так и Кенигсберг не далече. Небольшая война с Пруссией и все… У России будет один незамерзающий порт. А это не просто важно, это огромный шаг вперед. Русский флот в Пиллау, в пригороде Кенигсберга, — это увеличения влияния и заявка на единоличный русский контроль за Балтийским морем.
Думаю, в иной, ускользнувшей реальности прежний Пётр, тот правитель с пылкой душой и честолюбивыми снами, именно об этом и грезил в тишине своих покоев. Но сейчас, оценивая ситуацию трезвым, взглядом человека из будущего, я понимал с кристальной ясностью: всё это — не более чем блестящая мишура, способ потешить монаршее самолюбие под одобрительный шепот истории.
Реальной, осязаемой, пахнущей хлебом и потом практической пользы от этих витиеватых европейских интриг не было ни на грош. Лишь пустая трата золота и солдатских жизней.
Практическая польза для меня, для России, с герцогства Голштиния, пока что лежала не на полях сражений, а на зелёных пастбищах. Это были те самые, уже почти легендарные голштинские коровы. Даже в суровом, кусачем климате Северной Европы эти крепкие животные умудрялись давать приличное, стабильное количество молока — хотя бы по двенадцать литров в день с двух доек, будто живые фонтаны благополучия.
Для меня стало настоящим шоком, холодным ударом, ибо немало ставил на развитие молочной отрасли, когда я узнал, что среднестатистическая русская буренка, выносливая и неприхотливая, дает молока едва ли не вполовину меньше, чем самая захудалая голштинская. Цифры говорили красноречивее любых дипломатических нот.
Так разве не этой тихой, мирной битве нам следует посвятить силы? Разве не нужно выводить собственную, сильную и высокоудойную породу, скрещивая их отборный скот с нашим выносливым? Тем более, я всерьез, по ночам, при свете свечи, подумывал о внедрении искусственного осеменения.
Мысль звучала для восемнадцатого века, конечно, дико, чуть ли не колдовством, вызовом самому естеству, да и процедура, прямо скажем, грязноватая, не для боярских глаз, тем более рук. Впрочем, мужикам, которые будут этим заниматься в дальних поместьях и деревнях, можно просто доплачивать звонкой, весомой монетой за их «моральные терзания» — и, уверен, терзаний этих сразу станет куда меньше, растворившись в практической выгоде. Прогресс часто надевает грубые рабочие рукавицы.
Ну а потом и быков на мясо с увеличением добычи соли. Сепаратор для молока мне не кажется сложной конструкцией и тогда хоть сгущенку делай.
— Я не слышу твоего согласительного ответа, герцог, — нарушил я затянувшуюся, ставшую невыносимой паузу, невольно улыбнувшись одними уголками губ.
Моя улыбка возникла потому, что Лиза не выдержала повисшего в воздухе напряжения и тихонько, по-девичьи прыснула в свой маленький кулачок. Звук был сдержанным, но в гробовой тишине зала он прозвучал как серебристый колокольчик.
И откуда только во мне взялась эта странная, непобедимая слабость к ней? Если разобраться хладнокровно, из всех детей и внуков, что кружили вокруг трона, именно Елизавета казалась мне самой живой, самой жизнерадостной и безотчетно располагающей к себе. В её присутствии воздух казался светлее. Стоило ей одарить мир своей улыбкой — искренней, бездонной, — и на душе, даже самой чёрствой, уже теплело, будто выглянуло зимнее солнце.
Вечно серьезная, хмурая Анна, конечно, умница и разумница, опора и тихая гавань, как, впрочем, и племянница Наталья Алексеевна, с её умным, проницательным взглядом. Они обе были дороги моему сердцу — тут сплелись воедино и смутные эмоции моего реципиента Петра, и уже мои собственные, выстраданные и искренние чувства.
Но Лиза… Лиза — это было нечто иное. Совершенно иное. Шаловливая до невозможности, непредсказуемая, как весенний ветер, но, наверное, именно таких — неидеальных, непоседливых, дышащих самой жизнью без остатка — всегда любят чуточку больше, прощая им всё.
— Вы не оставляете мне выбора… — хмуро, сдавленным голосом, полным смирения обреченного, выдавил Фридрих. Каждое слово давалось ему с усилием, будто он выплевывал осколки собственного достоинства.
Он в сердцах, с резким жестом, отбросил в сторону изящный серебряный нож. Лезвие звякнуло о фарфоровую тарелку, проскрежетало по скатерти и замерло. Затем герцог, забыв всякий этикет, схватил жирное птичье бедро прямо руками, словно это был не ужин, а акт отчаяния, и впился в него зубами.
Раздался неприятный хруст. Густой, темный соус, словно запекшаяся кровь, тут же потек по его щетинистому подбородку и щекам, оставляя маслянистые блестящие дорожки. Зрелище было нарочито неэстетичным, вызовом, грубым и неприятным. И эти люди, я подумал с ледяной усмешкой где-то в глубине сознания, еще смеют рассказывать по всей просвещенной Европе, что русские — неотесанные варвары! Какая жалкая, лицемерная пантомима.
В этот самый момент, когда взгляд герцога был прикован к мясу, а Лиза старалась не смотреть в его сторону, краем глаза я заметил в полуоткрытых дверях знакомую тень. Корней. Мой верный денщик, неподвижный, как часть интерьера, сделал едва приметный, но четкий знак: легкое движение кисти, два коротких касания к лацкану кафтана. Нужные мне люди уже тайно прибыли во дворец и теперь ждут, не дыша, у дверей моего кабинета. Время пришло для очередного серьезного разговора.
— Свадьбе, герцог, быть. Жить останетесь в России. И это более не обсуждается. Вы вправе разорвать помолвку, но подобный шаг ударит по Герцогству сильно и больно. На сим я оставлю вас! Весьма важная встреча, — сухо, без интонации, отрезал я, откладывая приборы с тихим, но властным звоном и тяжело поднимаясь из-за стола.
Дубовые ножки кресла скрипнули по паркету, звук прозвучал как точка в конце предложения.
Семейный, если это можно так назвать, ужин для мня подошел к концу. Кончилось на сегодня время мелких интриг и придворных игр. Теперь начиналось время Империи. Время железа, воли и холодного расчета.
Сегодня было назначено собрание. Собрание всех, к моему сожалению, не многих, кто действительно что-то значил мог. Тех, кто присутствовал тут, в Петербурге, ожидая — кто с трепетом, кто с надеждой — моей кончины, слетевшись, как мухи на мед, даже с далекого Урала. Ну и те, кто ожидал того же в Москве, тоже успели подъехать, почуяв ветер перемен.
Я аккуратно, с преувеличенной, почти театральной медлительностью, промокнул салфеткой рот, хотя он и без того был чистым. Затем прошел мимо Петра Алексеевича, замершего в неловкой позе, и на мгновение задержал руку, чтобы потрепать его мягкие, детские волосы. Насладившись подаренной мне в ответ смущенной, но сияющей улыбкой, я развернулся и вышел за дверь, не оглядываясь.
Зал сменился пустынным, залитым тусклым светом коридором. Опираясь на тяжелую, с массивным набалдашником трость, я застучал ею по полированному паркету. Звонкий, мерный стук, как барабанная дробь перед наступлением. Этот звук, казалось, собирал вокруг меня саму власть.
Из боковых дверей, из ниш, из-за колонн появлялись люди — разные: в мундирах и кафтанах, с умными и подобострастными лицами. Они выстраивались по обе стороны от шествующего императора, образуя живой, кланяющийся коридор. К моему удивлению, людей было не так много, как обычно на подобных церемониальных шествиях.
Мысль мелькнула: неужели кто-то, надеясь выслужиться, в этот самый момент поучаствуя в конкурсе и сейчас усиленно пишет какие-то льстивые панфлеты или оды? Или, что вероятнее, побежал искать тех поэтов и писак, которые, по их мнению, умеют это делать лучше. Ну и пусть. Интересно будет подводить через три дня итоги конкурса.
— За мной, господа, — бросил я, не замедляя шага, группе людей, столпившейся в почтительном отдалении возле высоких дверей моего кабинета.
Не дожидаясь ответа, я решительно толкнул дверь и быстро зашел внутрь.
Кабинет встретил меня знакомым запахом воска, старой кожи переплетов и слабым, едва уловимым запахом металла. Увидев стоящих тут же, внутри, двух гвардейцев в синих мундирах, я на секунду подумал: может быть, выдворить их за дверь? Разговор пойдет почти что секретный.
Но нет. Если уж выстраивать систему безопасности, то она должна работать всегда. Значит, рядом всегда должен быть тот, кто прикроет спину. Нужно будет поручить Корнею, чтобы он хоть как изловчился, но начал подыскивать людей — не для парада, а для дела. Людей, которые будут рядом со мной всегда. Гвардия может держать караул у дворца, но она — не телохранители. Это разные ремесла.
Я тяжело опустился в свое кресло за массивным дубовым столом, прислонил трость к резной столешнице и исподлобья, медленно и оценивающе, стал рассматривать вошедших и вытянувшихся в почтительной стойке людей. Их было пятеро. Только у одного из них была та самая, пружинистая, офицерская выправка. Остальные держались скованно, кто-то даже слегка сутулился под тяжестью моего внимания.
Кто из них есть кто? Пришлось на мгновение погрузиться в туманные архивы памяти реципиента, чтобы выудить нужные образы и имена. И вот он, тот, на ком остановился взгляд. Относительно молодой человек, что удивительно — я считал, что этот инженер должен быть куда старше. Это и есть Андрей Константинович Нартов.
Наверное, он — самый главный самородок для тех нужд, которые я собирался покрыть. Человек удивительного, нестандартного склада ума, опередивший не только свое время. Даже в XIX веке он бы не потерялся, имей он доступ к должному образованию и возможностям. А так — гений самоучка, влюбленный в механику. Много чего он уже изобрел, построил, создал токарные станки удивительной сложности. А ведь ему на вид лет тридцать, может быть, с маленьким хвостиком. И, насколько я знал из смутных воспоминаний будущего, он должен был дотянуть до последних лет правления Елизаветы. Так что впереди у этого человека — целая жизнь, полная возможных свершений.
Хотя, увы, после моей смерти его быстро задвинули на задний план, как, впрочем, и всё изобретательство в России. Было ли это виной моих предшественников? Отчасти. Система Российской империи и не предполагала стремительного промышленного переворота — для него должны были сложиться иные, социальные предпосылки. Но вот в техническом оснащении, в талантах мастеров, Россия отнюдь не была на задворках Европы. И Нартов, стоявший сейчас передо мной со сдержанным, но живым интересом во взгляде, был тому лучшим доказательством. Его ум — вот настоящая золотая жила, куда более ценная, чем все голштинские короны вместе взятые.
Сложно было не узнать генерала Ганнибала. Так как у него… чёрное лицо. Да, именно так. Честно говоря, я даже в прошлой жизни всегда относился к темнокожим людям или людям с иным, неевропейским разрезом глаз как-то по-особенному — не то чтобы снисходительно, но с повышенной, почти нарочитой внимательностью. Как будто было внутреннее желание им помочь всегда и во всём, чтобы только ни в коем разе никто не посчитал меня расистом.
Ну, это в будущем повлияли такие вещи, как публичные покаяния, гипертрофированная политкорректность, многие другие явления, которых в этом грубом и прямолинейном времени ещё нет. И удивительно, но здесь, сейчас, цвет кожи даже для ретроградного, на первый взгляд, русского общества не оказал такого уничтожающего эффекта. Вот он, генерал, инженер, мыслитель, вроде как неплохой организатор — стоит, выпрямившись, и его чёрное, умное лицо с проницательными глазами не вызывает у окружающих ничего, кроме уважения, смешанного с обычным для придворных любопытством к диковинке. Послужит своему отечеству. И мне.
Удивительно, но в самом дорогом, шитом серебряными нитями камзоле с массивными золотыми пуговицами стоял Акинфий Никитич Демидов. Я вызывал ещё и его отца, Никиту, но узнал, что тот сильно хворает и переезд из Тулы в Петербург, особенно по такой погоде — когда то мороз, то снег сменяется с дождем, заносит дороги, — может стать для старика последним путешествием.
Наоборот, послал реляцию, чтобы Никиту Демидова обследовали лучшие врачи и чтобы не дай Бог в этом году он не помер. По смутным обрывкам памяти из фильма, который когда-то смотрел в будущем, знал, что Никита Демидов умер в один год с Петром Великим. Эту историческую параллель стоило разорвать.
А вот это, видимо, Яков Батищев. Тоже удивительный самоучка, который, если верить докладам, просто пришёл в Тулу по поручению от командования, там посмотрел случайным образом на кустарное производство оружейных стволов и создал механизм, который эти самые стволы начал производить в большем количестве, с отличным качеством, практически без участия самого человека.
При этом служил в Ингерманланском полку простым офицером невысокого чина, даже не занимаясь никаким изобретательством официально. Вот это и есть непорядок, ведь подобные люди должны заниматься тем, что у них получается выдающимся образом. А уж служить обычным офицером — мы найдём кому.
Вильям Иванович Геннин… Этого немца-инженера я вычислил, что называется, по остаточному признаку. Всё-таки операционная система, позволяющая мне пользоваться знаниями и памятью Петра Великого, то и дело даёт сбой, выдавая образы смазанно, как старую гравюру, подёрнутую дымкой.
— Присаживайтесь, господа! — сказал я, указывая рукой на стулья, выстроившиеся вдоль длинного стола.
Кабинет был оборудован так, как было бы привычно для любого управляющего из будущего: большой массивный стол стоял передо мной, за ним — вполне неплохое кресло французской работы с высокой спинкой. И буквой «Т» к этому столу был приставлен ещё один стол, длиннее моего раза в три, вдоль которого и стояли те самые стулья — простые, дубовые, без излишеств, но крепкие.
Первым присел Ганнибал. Он сел так, как солдат садится на привале — быстро, чётко, без лишних движений. При этом все остальные смотрели на меня, как скотину смотрят на незнакомого, но явно главного в табуне жеребца: с опаской, любопытством и готовностью в любой момент сорваться с места. Демидов-младший замялся, поправляя кружевной жабо, Батищев смотрел на стул, будто ожидая, что из-под него выскочит пружина.
Я выдержал паузу, в ходе которой вызванным деятелям нужно было решиться и присесть в непосредственной близости от императора. В воздухе висело напряжение, смешанное с недоумением — такие неформальные собрания были в диковинку. Те вопросы, которые мы собирались рассматривать, не предполагали особого политеса и придворной высокопарной эстетики. Здесь нужна была работа, а не реверансы.
Наконец, нехотя, словно опасаясь, что стул под ними развалится, остальные последовали примеру генерала и опустились на свои места. Паркет тихо заскрипел под ножками. Теперь они сидели напротив меня — пятеро мужчин, чьи умы, а не титулы или происхождение, были настоящим богатством страны. Я откинулся на спинку кресла, положил ладони на прохладную поверхность стола.
«Ну что ж, — подумал я, встречаясь взглядом с каждым по очереди. — Начнём. Покажите, на что способны ваши головы, когда их не душат мундирные воротники и придворный устав».
— Итак, вопросов у меня к вам много, — начал я, махнув рукой следом за всеми нами вошедшему писарю. Тот, подобно теневой фигуре, стал беззвучно раскладывать толстые папки возле каждого из присутствующих. — Мы ничего открывать сейчас не будем. После я оставлю вас одних, и вы почитаете и обсудите между собой все эти предложения, что я буду привносить. Да, именно предложения. Потому как повелевать я не стану. Ибо мы должны найти лучшее из лучших решений, а не только лишь моё волевое.
В кабинете повисла тишина, нарушаемая лишь шелестом бумаги. Собравшиеся переглядывались, не веря своим ушам. Император, спрашивающий мнения? Предлагающий, а не приказывающий? Для них, выросших в системе, где слово государя — закон, отлитый в бронзе, это было чем-то немыслимым. Их лица отражали смесь надежды, недоверия и глубокой настороженности. Возможно, они думали, что разговор может идти в таком ключе и таким вполне доброжелательным тоном. Хотя тон мой, в следующее мгновение, не таким уж и добрым и оказался.
— Виллим Иванович, — обратился я к Геннину, и мой голос, до этого ровный, приобрёл стальную холодность. — Расскажи мне, сколько времени в году ведомственные тебе Сестрорецкие заводы работают на полную силу? Скоро своровано денег, сколь ты отрядил Меншикову и иным… Когда ружья сестрорецкие я увижу… Все рассказывай. А остальным приготовится, как на исповеди.