Глава 18
Петербург.
27 февраля 1725 года
Все слушали молча. Никто не смел противоречить. Конечно, прежде всего дело было в том, что я — самодержавный император, и спорить со мной, особенно в свете недавних казней, чревато плахой. Но ведь ранее прозвучало и мое прямое императорское слово: я сам требовал, чтобы они меня останавливали, если я, по их мнению, в чем-то не прав. Но в ответ должна была прозвучать не лесть, а железная аргументация, чтобы я понял — мой сановник говорит по делу, а не просто сотрясает морозный воздух.
Они молчали. А я, тяжело дыша и глядя на их озябшие лица, продолжал внутренний монолог. Конечно, тот же великий Суворов в моем времени не утверждал, что врага нужно бить исключительно штыком, хотя именно его тактика побед в XVIII веке стала убийственной для всех врагов России. Суворов уповал на другое: стрелять нужно точнее. Пуля дура, если выпущена в молоко. А для того, чтобы стрелять точно, нужно, как минимум… просто регулярно стрелять.
Я немного успокоился, взял со стола кружку с горячим сбитнем, согрел об нее ладони и уже совершенно спокойным тоном продолжил:
— А что мы имеем на деле? В армейских пехотных частях стрельбы производятся в лучшем случае раз в три месяца. В остальное же время солдата в казармах учат заряжать и разряжать пустое ружье, чистить медь до блеска, тянуть носок на плацу, а порой — и вовсе ничему не учат, кроме как генеральские поля орать… — я, возможно, немного преувеличивал бедственное положение дел, но мне нужно было сгустить краски.
В целом, если уж положить руку на сердце, я сгущал… И с обувкой слегка перегнул, но никто не остановил, даже Голицын, что я был не совсем прав, ни иные. Не знают положения дел в армии? Тогда все еще хуже. Но будем познавать вместе, получается.
— Где же пороху-то на всё это напастись, государь, чтобы стреляли часто? А свинца? — тихо, с глухой тоской в голосе произнес князь Михаил Михайлович Голицын. — И в сопогах повинны быть солдаты, да соломой утепляться…
В его тоне чувствовалась едва ли не личная обида и унижение старого полководца, вынужденного оправдываться за нищету вверенных ему войск.
Я резко обернулся к нему.
— Соломой?.. Но правильный вопрос, князь, ты задал, — чеканя каждое слово, ответил я, глядя ему прямо в глаза. — Зришь в корень. Если мы хотим иметь по-настоящему сильную армию, мы должны ее бесперебойно снабжать. Поэтому первостепенным для империи сейчас является даже не сама армия как таковая, а постановка всей России на новые промышленные столпы. Армия — это лишь вершина айсберга! Мда… что есть айсберг не ведаете… Вершина горы еть суть армия. Сукно у нас на мануфактурах в последнее время стали ткать лучше, чем двадцать лет назад, но оно всё еще паршивое и уступает английскому. Жалованье платится вовремя только гвардейским частям в столице, да и то — со скрипом. Часто, чтобы офицеру кормится, его нужно отпускать в свое поместье. А полки где квартируются? Да когда как. Казармы нужны, постоянные места… слово такое есть немецкое… дислоцирования.
Я сделал шаг к Голицыну и несильно, но весомо хлопнул его по плечу:
— Не твоя это нынче забота, Михаил Михайлович. Державная. И будет тебе снабжение. Специально по этому году я дам военному ведомству сверх всяких смет один цельный миллион рублей.
Министры вокруг стола дружно ахнули, позабыв про мороз. Миллион рублей наличными — сумма по нынешним временам колоссальная, астрономическая. Голицын вскинул на меня потрясенный взгляд.
— Деньги будут, — жестко отрезал я, пресекая перешептывания. — Но тратить их с умом! Учить солдат боевому делу от зари до зари. Пошить им всем обувку добрую, зимнюю. А еще… вводить в войсках будем вещь такую, как…
А вот тут я замялся. Слово едва не сорвалось с языка. Назвать шинель — «шинелью»? Но в нынешнем русском языке этого слова в таком значении просто не существует. Для них это прозвучит как какая-то тарабарщина, заморская блажь, придуманная в бреду, а не название важнейшего, эпохального элемента солдатского обмундирования.
— Назовем это… особым зимним кафтаном, — наконец нашел я понятный эквивалент.
Я жестом подозвал Бестужева, выхватил из его рук пухлую кожаную папку, в которой хранились многие листы с черновиками моей грядущей военной реформы. Покопавшись, я достал на свет плотный лист бумаги с лично нарисованными эскизами. Тот самый чертеж пехотной шинели: с высоким воротником, хлястиком и глубокими полами. Я развернул бумагу так, чтобы видели все.
— Вот такую справу обязаны носить все линейные пехотные части в холода, — я постучал пальцем по эскизу. — Плотное, толстое сукно. Это будет тепло, не стеснит движений в штыковой атаке и позволит спать на снегу, завернувшись в полы.
Я обвел взглядом свиту, предвосхищая возражения интендантов о дороговизне меха.
— Слушать мои правила: в караулах, на постах, будет дозволительно стоять в овчинных тулупах, обязательно в валенках, али в унтах, — но только лишь тогда, когда быстро вода замерзает на дворе, в лютые морозы! В иных же случаях — маршировать, воевать и жить в этих новых суконных кафтанах не нужно, лишь зимой. Либо, если погода позволяет, в шерстяных плащах-епанчах, которые мы из летней формы тоже убирать не станем. Солдату нужно удобство для убийства врага, господа. А не красота для парада. Уяснили? И убираем парики. Короткая стрижка, али вовсе лысые. Дозволяется будет волосы растить офицерам, ну и солдатам, если в полку вшей не будет ни у кого.
Они читали о реформе, я многое только лишь повторял, напоминал, что о написанном мной же помню. Как, например, и о том, что при каждом полку будет создаваться санитарная служба, как часть общей медицинской. Она должна будет следить за состоянием бивуаков и долгосрочных стоянок полка, за питанием, водой, отхожих местах и многом другом.
Вернувшись под навес, я еще долго и упорно вколачивал в головы своих сановников прописные истины военного дела.
— Стрелять солдатам надлежит не реже, чем два раза в неделю! — диктовал я, глядя, как Бестужев торопливо делает пометки. — Причем начатая еще моим великим предшественником унификация вооружения должна быть продолжена немедленно. Это же позорище, господа! Калибры у ружей гуляют так, что солдатам перед боем приходится зубами или молотками пули под стволы подгонять! Они-то всё это делать умеют, от нужды приспособились. Да только казенных напильников у простого рядового нет. И покуда мы эту проблему с разнобоем калибров с корнем не вырвем, приказываю: выдать в войска хотя бы плоские напильники или надфили. По два на каждый плутонг! Чтобы пулю могли обточить по науке, а не топором рубить.
Я говорил и смотрел прямо в глаза Голицыну. Он должен все это начинать делать, его епархия. Хотя лезть в дела армии я не перестану.
— Князь Михаил Михайлович, ты учи солдата… как никогда не учили, словно сильнейший нас на голову вражина стоит под Петерсбургом и Москвой. Учи на совесть… спрошу по всей строгости…
Я перевел дух и обернулся к стоящему поодаль командиру.
— Генерал Матюшкин! Подведи-ка ко мне людей из тех, что ты отобрал по моему тайному приказу, — распорядился я.
Это была еще одна из немногих заготовленных мной реприз сегодняшнего спектакля. Уже через пару минут перед навесом, печатая шаг, выстроились три шеренги. Совершенно три разных типа солдат, разделенных по возрасту.
Вообще, гвардия — подразделение элитное, и подобных проблем здесь стараются не держать. Чуть кто захворал или состарился, не дослужившись до серьезных унтер-офицерских чинов — мигом списывают в дальние армейские пехотные полки. Там, в гарнизонной глуши, эта проблема и скапливается, гноя армию изнутри. Но ради сегодняшней демонстрации Матюшкин постарался на славу и вытащил нужные мне типажи из петербургских задворок.
И уже скоро передо мной и высшими русскими чиновниками стояли три десятка русских солдат. Первый десяток — совсем зеленые рекруты, взятые по прошлой осени. Второй десяток — матерые служаки, отдавшие армии по пять-семь лет. И третий десяток — явные старики, мужики возрастом от сорока пяти и выше, хотя по их изможденным лицам им смело можно было дать все семьдесят.
Я медленно спустился с помоста и подошел к первой шеренге. Осенний набор.
— Посмотрите на них, господа, — я остановился напротив одного из парнишек, взял его за острый, торчащий подбородок, заставив поднять испуганные глаза. — Худой, прозрачный, в чем только душа держится. А ведь этого парня казна откармливала почитай что полгода! Каким же заморышем он тогда в армию пришел? Вот и выходит математика: первый год службы мы их должны просто жратвой пичкать, чтобы от ветра не падали, а не строю учить. Убытки одни, а и по прошествию цельного года солдата армия не имеет, токмо учить собирается.
Я отпустил подбородок рекрута и повернулся к свите, повысив голос:
— А ведь за этот самый год из него можно и должно сделать достойного бойца, который будет грудью линию держать и стрелять добре! Но чем этот рекрут занимается на самом деле? Я вам скажу! Он свиней разводит! Он генеральские усадьбы строит! Порой доходит до того, что солдатики, как во времена бунтующих стрельцов, у нас землю пашут на господ офицеров! Казенный солдат превращен в дарового холопа!
Под навесом повисло гробовое молчание. Почти все сановники потупили взоры и уставились в затоптанный снег. Я бросил быстрый взгляд на Миниха. Будучи честным служакой, он всё же невольно отвел глаза. Я понял: и он грешит подобным делом. Жаль… хотелось все же иметь хоть кого-то в своем окружении, но с кристально чистой репутацией. Нет таких.
Просто в их системе координат никто не думает, что это воровство у государства. Логика железобетонная: если есть бесплатная рабочая сила в зеленом мундире, отчего бы ее не использовать на постройке личной дачи, обустройства поместья? Отношение к службе такое не только лишь в армии, везде. Кто чем заведует, тот считает, что это его, мол, государь посадил на кормление.
Я шагнул ко второй шеренге, ко другому десятку солдат.
— А вот это — краса и гордость! — тон мой резко потеплел. — Вышколенные, плечистые, усатые молодцы. Хоть сейчас делай из них показательные роты. Смотришь — душа радуется! Это те самые русские богатыри, при виде которых у любых европейцев пятки сверкать будут еще до того, как наши в штыки ударят. Это пять-семь лет кто служит. Кто и службу ведает, кто и здоров силой и разумом, увечий не много получил. Вот стандарт армии! Таким быть русскому солдату!
И, наконец, я подошел к третьей шеренге. Вздохнул. Стариков я собирался разнести в пух и прах, но, глядя на эти серые, изрезанные морщинами лица, почувствовал укол жалости.
— А эти… — я покачал головой. — Они свое отслужили. Но не годятся они больше ни для долгих форсированных переходов, ни для жаркого сражения. У одного суставы вывернуты, хромает. У другого руку тянет от старой раны. Третий вон, слышите, как сипит? Переболел чахоткой и задыхается на морозе.
Мой внутренний голос человека из XXI века язвительно шептал: «Да если бы у меня здесь был рентген или простейший аппарат УЗИ, я уверен, что всю эту шеренгу немедленно упекли бы в стационар на долгое, мучительное лечение. У них же легкие в рубцах, а суставы стерты в порошок!»
Но вслух, для людей XVIII века, я сказал иначе, жестко и прагматично:
— Зачем мы держим подобных людей в строю? Кого мы пытаемся обмануть бумажной численностью полков? Они съедают провиант, им шьют мундиры, им платят жалованье. Но в первом же серьезном марш-броске они упадут замертво на обочине, став обузой для обоза. А если дойдут до поля боя — не выдержат ни штыкового удара, ни отдачи от тяжелой фузеи. Зачем они нужны армии, господа министры? Жду ответа!
Понятно им было, что вопрос прозвучал риторический, не требующий ответа, так, для красоты речи сказанное. Хотя пусть напрягут мозги, да прочувствуют мой эмоциональный позыв. Не нужны нам в большом числе такие старики. Вот те, кому лет так сорок, нужны в некотором числе, как инструкторы.
Но только на оплате, чтобы и семьи могли они завести и здоровые были чтобы, службу знали от и до. И тогда будет чему им научить молодняк. Дедовщину бы немного сбавить введением инструкторов, а не отдавая судьбу новобранца на откуп старослужащему, иначе… Это просто ужас. И даже смерти, которые списываются под санитарные потери. Это одна из причин, почему солдаты бегут из армии даже в то время, когда Россия активно не воюет.
— Вот потому-то я и говорю, господа! — мой голос звенел, разрывая морозную тишину, и я уже не пытался скрыть клокочущих внутри эмоций. — Если через пятнадцать лет беспорочной службы мы будем отпускать солдата на волю, пока он еще в силе, пока способен растить детей, пахать пашню да жонку мять на сеновале — то и в России прирост людской будет! А мы с вами получим надежный, обученный резерв. Если, не дай Бог, такая навала, как тяжелая война со шведом или турком, вновь придет на наши земли, мы этих мужиков вмиг призовем. Разве долго будет поставить таких ветеранов под ружье, если вдруг не станет хватать молодых? Да в один день встанут!
Я обвел взглядом замерзших министров, рублеными жестами подчеркивая каждое слово.
— А если мы дадим каждому уволенному в запас не только вольную, но еще и корову из казны, да по пятьдесят рублей подъемных, чтобы дом срубил, топор с пилой и косой купил? Мы же с вами тогда заселим на сотни верст от рек те пустующие земли, которые поныне зверьем да бурьяном полнятся! Кому-то еще нужно здесь объяснять, что при таком законе солдаты перестанут бежать из армии на Дон или еще куда подальше?
Я почти кричал. Мне, человеку из другой эпохи, было искренне, до зубовного скрежета непонятно, почему эти очевидные макроэкономические истины не видны людям, управляющим государством.
Я помнил страшные цифры. Перед Полтавой, да и после нее, из действующей армии дезертировало до тридцати процентов всего личного состава! Может и больше. Ведь полковники и генералы явно скрывали истинные цифры бедствия. И не зря Петр Великий так разозлился на донских казаков.
И ладно бы они просто бежали к казакам — хотя и в этом для государства мало радости. Но ведь другие, отчаявшись, уходили прямиком в разбойники, сбивались в дикие ватаги. Многие находили себя в старообрядческих общинах, в большинстве начинавших представляться мне, как секты. И немалые массы людей, здоровых и крепких мужиков вываливались из армии и экономики. Катастрофа, на самом деле, одна из, которой можно было избежать.
И уходили они со всем казенным обмундированием, с ружьями, порой прихватив еще и амуницию спящих товарищей, чтобы продать всё это и хоть как-то прокормиться. Убегали от безысходности, потому что служба до самой смерти или увечья — это хуже каторги.
— А будут ли столь массово бежать люди, — уже тише, проникновенно продолжил я, — если каждый рекрут будет четко понимать: нужно потерпеть? Годик, пять, пусть даже десять лет. Потерпеть, не подставлять лоб под пули зазря, но служить честно. Ведь у человека появится главное — Надежда! Надежда, что срок выйдет, и он получит волю и состояние, что для крестьянина превеликое — пятьдесят рублей для рядового, семьдесят рублей для сержанта. А если к этому выходу привязать еще и качество выслуги — как добре служил тот или иной демобилизованный, не имел ли взысканий, то и дисциплина взлетит до небес, особенно у тех, чья служба будет клониться к закату. Демобилизованный — это отпущенный из армии.
Я высказал им всё это, глядя в растерянные лица. Но я озвучил лишь половину своего плана. О самом главном, о тектоническом сдвиге, который я закладывал под самую основу этого государства, я благоразумно промолчал.
Моя внутренняя математика была пугающей и прекрасной одновременно. Когда регулярная армия состоит более чем из двух сотен тысяч человек… За какие-то тридцать лет, что и исторической перспективе не так и много, из этой армии смогут выйти на покой, обзавестись семьями и землей сотни тысяч — а с семьями и под миллион! — крепких, вооруженных, знающих цену дисциплине людей. Свободных землепользователей. Мужиков, навсегда не обремененных крепостничеством.
Это будет совершенно новое сословие, своеобразное русское йоменри, выпестованное в казармах. Монолитная опора Государства Российского и лично трона императора, независимая от капризов родовитого боярства и дворян.
Эти ветераны будут искренне счастливы и благодарны за то, что сделала для них корона. А те пятнадцать лет муштры, которые поначалу казались им невыносимым адом, со временем сотрутся, обрастут героическими байками. Ибо человеку свойственно помнить хорошее, вымарывая из памяти голод и порки.
Я резко отвернулся от них, подошел к походному столу, где дымился странный самовар, непривычной глазу формы, и выхватил у Бестужева из рук заранее подготовленный указ. Развернул плотную бумагу, придавил края тяжелой медной чернильницей, чтобы не трепал ветер.
— Бумагу подписывайте, господа! Прямо здесь и сейчас, — приказал я ледяным тоном, указывая на нижний обрез листа. — Но если есть кому что сказать супротив — говорите немедленно. Чтобы после в кулуарах не было шепотков, будто я принудил вас к этому силой. Либо сейчас, либо более рты свои по этому поводу не смейте открывать!
Повисла звенящая пауза. Было слышно лишь, как ветер треплет флаги на вышках, да переступают с ноги на ногу замерзшие ветераны в шеренгах.
Зачем? Самодержавие же у нас. Я если подписал, так и хватит этого. А вот так… словно бы повязывал этих людей с собой на крови. Если сам поставил свою подпись и приложил свою личную печать, то нечего и не остается делать, как, собственно, делать. И это не единственный такой закон, что будет подписан Государственным Советом, после еще рассмотрен на заседании Сената, а потом и я его подпишу.
Пройдя все инстанции он, как мне представляется, заработает в полную силу.
С позволения сказать, члены, подошли по одному. Остерман, Миних, Голицын… Никуда они не делись. Сняв перчатки на морозе, окоченевшими пальцами брали гусиное перо, макали в стынущие чернила и ставили свои витиеватые подписи.
И никто не высказал ни единого слова против. Возможно, из-за животного страха перед моей недавней жестокостью. А может, кто-то из них, тот же Миних или Голицын, своим полководческим умом всё-таки осознал правоту моих доводов…
Я стоял, опираясь на трость, смотрел на появляющиеся подписи и поражался. На самом деле, больше всего я опасался, что именно этот пункт — массовый выход обученных, вооруженных солдат на абсолютную волю — вызовет среди высшей знати серьезнейшие пересуды, скрытый саботаж и обвинения в подрыве крепостных устоев. Я готовился к тяжелой политической битве.
Но нет. То ли они от холода и шока не просчитали долгосрочных последствий, то ли их мышление было настолько зашорено сегодняшним днем, что они просто не способны были заглянуть на два десятилетия вперед.
Возможно, в своих мыслях я несколько преувеличивал ситуацию, и до заветного миллиона свободных вооруженных хлебопашцев доживут далеко не все. Но процесс запущен. И эти люди, которых теперь не посмеет высечь ни один барин, будут рожать новых, абсолютно свободных людей. А значит, маховик истории сдвинулся с мертвой точки.
Процентов тридцать… Хотя точной статистикой я сейчас не обладаю, но, полагаю, не больше солдат доживает в нынешней армии до тридцати лет непрерывной службы. Впрочем, если в полной мере заработает моя новая система мер — санитарно-гигиеническая, если мы нормально оденем и обуем бойцов, если будем учить их грамотно воевать, чтобы не бросать пехоту на убой чисто ради численного перевеса, — то процент выживаемости взлетит кратно.
А еще отдельно я продумываю санитарно-полевую службу, чтобы в бою вытягивали раненных. Больше половины же раненных солдат умирает оттого, что вовремя не оказана медицинская помощь, элементарно не остановлена кровь. Но пока я не нашел исполнителя, который занялся бы подобной проблемой, мне самому такое не потянуть, тут на местах нужно быть и много времени уделять проблеме.
И уж точно я ни единым словом не обмолвился этим вельможам о главной, скрытой пружине моего замысла военной реформе. О том, насколько я рассчитываю на этих отслуживших ветеранов в будущем промышленном перевороте.
Именно так! Говорим об армии, но я всегда имею ввиду экономические смыслы. Всё это сплетено в такой сложный макроэкономический узел, что дух захватывает, если попытаться охватить картину целиком!
Пусть не через двадцать, пусть через сорок лет, но в России появится миллион свободных, независимых от барина землепользователей, которые будут растить детей. Землицы им станет не хватать на две или три семьи. Дай Бог, если у нас случится прирост земли за счет Дикого Поля, что на лет так пятьдесят проблему нивелирует, если еще и с югом Сибири в купе.
И все равно, разве в таком случае не возникнет на рынке колоссальный избыток свободных рабочих рук? Та самая армия наемных рабочих, которая навсегда похоронит крепостной, рабский труд! Да, из нынешнего, восемнадцатого столетия эта экономическая неэффективность рабства пока не бросается в глаза, но для перехода к мануфактурам мне остро потребуется профессиональный труд мотивированного мастерового.
Сын вольноотпущенника уйдет в город, где должно быть училище ремесленное, выучится… Вот и мастеровой, профессиональный рабочий. Нужно будет пояснять только, что наемный труд куда как эффективнее, чем рабский. И что крестьянин, особенно в своей абсолютной массе крайне темный, необразованный, не может быть хорошим рабочим и понимать слесарное, токарное дело, да вообще хоть что-то понимать.
А то берут, снимают целыми деревнями и везут на завод. Ну и какие там работники? А то, что средний период такой вот «трудовой деятельности» составляет чуть больше десяти лет и все… смерть? Это ли не ошибка государственного масштаба, которую нужно исправлять?
Но это дело пропаганды, государственных указов, правильных людей на высших должностях империи.
И какие бы военные или социальные реформы я ни проводил, мой разум человека из будущего всё равно упрямо сводит всё к экономике. Я делаю всё во имя того, чтобы в России росла и крепла именно экономическая составляющая. Это — фундамент империи.