ЭПИЛОГ

ЭПИЛОГ

Я приходил в себя мучительно долго. Рваными кусками проблесков сознания и глухими провалами в "ничто". Я панически боялся этих провалов. Постоянно видел какие-то абстрактные кошмары. То себя со стороны в своем прошлом вместе с ней, то обрывочные фрагменты запредельного счастья. Они внезапно сменялись кровавым хардкором с ожившими мертвецами, которые тянули меня в то самое "ничто"… Потом все исчезло, и теперь я видел одну и ту же картинку. Она ужасала своим монотонным постоянством. Мне казалось, что я стою на том самом холме с нашей беседкой и рою яму. Долго рою, тщательно. И знаю, что рою ее для себя. В ноздри забивается запах роз, он удушливо-тяжелый с примесью запаха крови и разложения. Вокруг тьма беспросветная. Ни звука. Только мерный шум рассыпающейся земли. Однообразно бьет по мозгам до вязкой боли в висках. Я мог бы остановиться, мог бы вылезти из этой ямы, но я не хочу. Мне кажется, что я должен ее докопать и лечь там на дне, выжидая, когда комья полетят в лицо. И мне страшно подыхать такой паршивой смертью. Только яма — мой собственный выбор. Я это прекрасно осознаю, как и то, что ничего уже не изменить. Пусть иногда я вдруг оказывался совсем в других местах и даже видел свет, но я знал, что обязательно вернусь обратно в свою тьму.

И возвращаюсь, только уже лежать на ее дне, и кто-то сверху, очень похожий на меня самого, начинает закапывать. Я закрываю глаза и чувствую, как ударяются о мое тело комья земли. Мне становится нечем дышать, и я не могу пошевелиться. Кто-то связал мне руки. И я знаю кто — это я сам. Считаю про себя броски земли и понимаю, что очень скоро я уже не смогу делать и этого, и вот тогда наступит спокойствие и, возможно, забвение.

Я услышал ее голос неожиданно, когда меня уже основательно присыпало тонким слоем земли. Вначале он звучал очень тихо и где-то далеко. Она что-то говорит именно мне и приближается все ближе и ближе. Попробовал пошевелиться, но меня уже плотно придавило ко дну, и я пытаюсь вертеть головой и не могу, хочу закричать и тоже не могу. Грудную клетку раздирает как огнем, я весь горю, и эта боль адски невыносимая. Дышать. Я ужасно хочу дышать. Но вместо воздуха мне в рот набивается земля. Пытаюсь открыть глаза и вижу второго себя, стоящего наверху с лопатой. Он смеется. Надо мной. Набирает комья грязи и снова кидает мне на лицо. И тогда ОНА меня позвала. Громко, по имени. Так громко, что я дернулся всем телом и начал сдирать веревки с завязанных за спиной рук. Только не замолкай, Мышка. Говори. Я пока не знаю, что именно ты мне рассказываешь, но твой голос дает мне силы и надежду выбраться с проклятой ямы. Но сил ничтожно мало, я беспомощен, как младенец. С ужасом понимаю, что мне не освободиться, мое тело меня не слушается. Каждое движение причиняет невыносимые страдания, словно меня лишили кожного покрова и раздробили мои кости на осколки. И я снова закрываю глаза. Нет, маленькая, не получается. Меня слишком придавило здесь, и я не в силах даже вздохнуть, не то что выбраться. Ты не зови и не жди меня. Уходи, Нари. Уходи из этого проклятого места. Я должен быть тут один.

Возвращается боль. Едкой пульсацией по всему телу, и вспышками перед глазами мое детство, где отец еще не пил и брал меня с собой на рыбалку. Мы оба с высоко закатанными штанами стоим по колено в воде, и он идет вперед, а я за ним с ведром и удочкой. Кричу, чтоб подождал. А он вдруг оборачивается и, улыбаясь, говорит мне, что я мал еще так глубоко заходить, что мне на берег пора, меня мамка заждалась, а он дальше с Антоном пойдет. И так обидно становится. Чувствую, как по щекам слезы катятся, а они уходят все дальше и дальше. Я зову их обоих, прошу подождать меня, взять с собой, а они даже не оборачиваются ко мне. Растворяются в горизонте, сливаясь с заходящим солнцем.

— Темааа. Пожалуйста, я прошу тебя, вернись ко мне. Я здесь, слышишь? Рядом с тобой. Не уходи. Не бросай меня снова. Я люблю тебя. Я так сильно тебя люблю.

Да, я опять ее слышу. Так хорошо слышу, что от ее голоса по телу судороги проходят. Выдергивает меня прямо в боль. Ослепительной вспышкой агонии. Но мне не так страшно, если болит. Я почему-то понимаю, что пока больно — я живой. Пока слышу ее — живой.

"— Разве можно любить вот так, Тем?

— Как, Мышка?

— Как я тебя. Так, что больно дышать, больно говорить… Разве так можно любить?

— Нельзя… нельзя, Нари… это аномалия. Это неизлечимая аномалия.

— Мы вылечимся от нее, как думаешь?

— Мы даже пробовать не будем, маленькая.

— Никогда?

— Никогда".

Наверное, именно в этот момент, я впервые открыл глаза и сквозь бордовый туман ослепительно дикой агонии во всем теле увидел ее лицо. Потом меня еще часто будет утягивать под слой земли, где я задыхаюсь в беспомощных попытках освободиться и снова вижу свое собственное улыбающееся лицо.

Меня швыряет во фрагменты прошлого, в непонятный, уродливо-бессвязный бред… но я уже сознательно начал реагировать на ее голос. Все чаще и чаще выныривал на поверхность, чтобы ее увидеть. Выдирал руки с веревок, разбрасывал ледяными пальцами комья земли, карабкался по скользким стенам и снова падал вниз под дьявольский хохот того, второго меня, который толкал обратно лопатой на дно… а я упрямо лез наверх, и тот "я" начинал все чаще исчезать. Нееет, меня не тянуло к свету, вокруг меня по-прежнему было темно. Я тянулся к ее голосу.

Еще не понимал, бред ли это, или вижу сквозь туман, на самом деле вижу огромные темные глаза, наполненные слезами, черные волны волос и дрожащие губы. До меня запах пахлавы и конфет доносится. Ее запах. И я больше не хочу возвращаться обратно в могилу. Я к ней хочу.

Потом Мышка мне рассказывала, что прежде чем я впервые осознанно посмотрел на нее, прошло больше двух месяцев. К тому моменту я уже перенес несколько серьезных операций и несколько раз возвращался с того света на удивление реаниматологов. Врач говорил, что это, скорее, чудо, чем закономерность в моем случае, а я считаю, что это она насильно меня вытягивала с той могилы. Вот этими своими хрупкими тонкими руками брала за шиворот и тащила наверх к себе. Не давала уйти. Заставляла бороться.

Первое время я не разговаривал, даже моргнуть не мог или повернуть голову, а только рассматривал ее. Жадно пожирая взглядом, впитывая черты осунувшегося бледного лица и эту сумасшедшую улыбку на пересохших губах, когда замечала мои открытые глаза, и я не верил… не верил, что она сидит вот так, здесь со мной. Что там на дне ее глаз больше нет всепоглощающей ненависти… Как давно я не видел ее взгляд именно таким. Как когда-то в нашем "вчера", где она звонко смеялась, когда я подхватывал ее на руки и сильно кружил, пока самого не начинало тошнить.

"Я твой персональный Ииисус, Мышка-а-а-а. Слышишь? Я тво-о-о-о-ой"

Но в ее глазах есть боль. Много отчаянной боли, и я хочу сказать, чтоб уходила. Что я не хочу больше для нее боли. Не хочу, чтоб она из-за меня страдала.

И не могу… потому что я больше не могу ее отпускать. Не могу и не хочу. Я все еще не верю, что это не бред… не верю, что мне не кажется. Наверное, это снова издевательская насмешка моего сознания, и скоро я снова буду лежать на дне своей вонючей ямы. Но разве могут быть иллюзией горячие слезы, поцелуи, которыми касается моего лица, моих рук… и запах. Этот невероятный, умопомрачительный запах счастья, смешанный с едкой вонью лекарств и больницы. И именно это сочетание заставляло верить, что я все же жив.

Врач говорил ей, что я вряд ли что-то соображаю. Что этот этап будет совсем не скоро, но наблюдается явный прогресс. Вот же болван. Я не просто соображаю, я даже анализирую настроение Нари по выражению ее лица, по интонации голоса, по взмаху ресниц и повороту головы. Внимательно слушаю, как она говорит с кем-то по телефону на своем языке, или смотрю, как читает книгу, свернувшись калачиком в кресле. Я чувствую ее даже с закрытыми глазами, когда боль опять швыряет меня во тьму… Но в темноте все же не так жутко, как под землей.

Врачи говорили ей, что ее присутствие в больнице почти круглосуточно совершенно бесполезно. Что мое состояние тяжелое, но, по крайней мере, стабильное и ухудшений пока не предвидится. Она может уехать… Наверное, в этот момент во мне очнулся сумасшедший эгоист. Безумец, который испугался ее отпустить и снова вернуться в могилу. Хотелось заорать, но я не мог. Даже звук издать. Она тогда склонилась ко мне, осторожно касаясь кончиками пальцев моей щеки. Бл**ь. Ради этого стоило карабкаться из могилы тысячу раз.

— Я уеду ненадолго в Армению. На несколько дней. Мы решили полностью перебраться сюда, и мама отдает ту квартиру. Ту самую по соседству с Петросом. Ты у него был. — она всегда со мной говорила так, как если бы я был в полном сознании и мог бы ей ответить, — у них родился еще один внук, и стало тесно жить всем вместе. Мы оформляем на них всех документы. Петрос столько нам помогал — это самое малое, что я могу для него сделать, он и от этого отказывается. Пришлось хитрить. Ты ж знаешь, Капралов, хитрить я умею.

О дааа, я прекрасно это знал. Особенно, если ей что-то было нужно. Маленькая ведьма шла на любые уловки и в итоге добивалась своего.

— Я съезжу ненадолго и быстро вернусь. Я буду ужасно скучать по тебе все эти дни. Ужасно. Ты даже не представляешь, как сильно я буду скучать.

Я представлял. Еще как представлял. Она еще не ушла, а я уже начал леденеть от тоски по ней. Нари взяла мою руку и прижалась губами к старому шраму вдоль костяшек отсутствующих пальцев, а я вдруг тронул ее ладонь своими. У меня получилось. От радости заболело в груди, и я услышал, как сменился писк моих приборов. Она вскинула голову и встретилась со мной взглядом, а потом из ее глаз просто покатились слезы. Градом. Беспрерывным потоком. Она смотрела на меня, приоткрыв рот, и молча плакала, а я пытался гладить ее скулу. Такую нежную шелковистую. "Гладить" громко сказано, но я слегка шевелил пальцем и с ума сходил от того, что снова могу ее вот так чувствовать, и она жадно прижимала мою ладонь к щеке, всхлипывая и не прекращая смотреть мне в глаза. Да, маленькая, я вернулся. Ты меня вернула. Упрямая девчонка. С того света достала.

Мое выздоровление превратилось в настоящую пытку для всех и, прежде всего, для меня. Когда врач рассказывал, в кого я превратился, то мне самому хотелось обратно в ту могилу и побыстрей закопаться с головой, но Нари не позволяла мне сдаваться. В нее вселился дьявол. Одержимый черт, полный решимости совершить невозможное. Меня собрали по кускам. Я видел снимки. Гребаный андроид, а не человек. Весь в стержнях и титановых пластинах. Ноги, рука, бедро. Врач говорил, что мне повезло, что не был задет спинной мозг. Но они не могут ничего гарантировать, и, вполне возможно, я не встану с инвалидной коляски. Но в моем случае даже то, что я шевелюсь и разговариваю — это уже чудо. В жопу такие чудеса. В тот день я погрузился в мрачную депрессию.

Я думал о том, что так и должно было быть. Все это вполне заслуженно… но она… вот она этого не заслужила — ухаживать за мной. Да и не выйдет ничего. Не встану я. Ниже колен ноги меня не слушаются, и правая рука вообще висит плетью. Бесполезно все это, а позвоночник все еще не держит тело вертикально. Я пока не то что встать — я сесть не могу без посторонней помощи. Побриться, бл**ь, и поесть. Она меня бреет, и она меня кормит. Слава Богу, все остальное делает сиделка, иначе я бы просто сдох. Мышка поняла, что я на грани. Увидела по моему состоянию.

Тогда Нари привела ко мне сына. Впервые за это время. Хитрая маленькая ведьма выпустила на меня тяжелую артиллерию. Просто завела его в палату, и я как увидел, так и замер. Боясь вздохнуть. Я в Ереване почти не рассмотрел его. Под всеми этими трубками и дыхательными аппаратами. Только глаза запомнил огромные голубые, похожие на мои. Вот и сейчас эти самые глаза смотрели на меня с любопытством, и там на дне тысячи чертей, но это уже не мое — это ее.

Я вдруг неожиданно для себя схватился за поручень над кроватью и умудрился, превозмогая боль, сесть сам.

— Иди, Тур, поздоровайся с папой. — потом я узнаю, что сказала она это для меня, а не для него. Наш сын тогда еще не говорил по-русски. Она назвала меня вслух его отцом.

Бл**дь. Наверное, я в этот момент был похож на полного идиота, у которого ком встал поперек горла, и сердце билось так бешено, что мне казалось, я сейчас заору или, как последний лох, не смогу сказать ни слова от горечи во рту и жжения в глазах. Мальчик подошел к моей постели и долго смотрел на меня, склонив голову на бок — она тоже так всегда делает, когда о чем-то задумается, а потом он вдруг повернулся к Нари и сказал что-то по-армянски. Я судорожно сглотнул и посмотрел на его мать.

— Артур сказал, что вспомнил тебя. Ты приезжал к нему в больницу, и бабушка на тебя кричала в коридоре. Прогоняла. А он не хотел, чтоб ты уходил, потому что точно знал, что ты его папа.

У нее слезы по щекам, губу закусила, и на меня смотрит, а я вдруг понял, что адски хочу выйти из этой чертовой больницы. К ним. Хочу жить. Хочу рядом быть каждый день. Знакомиться с сыном, спать с ней в одной постели и просыпаться по утрам с ее запахом. И я, бл**ь, в лепешку расшибусь, но добьюсь этого.

И я вышел намного раньше, чем думали врачи. Наверное, я надеялся, что так же быстро начну вставать с коляски и ходить, но у меня не получалось. Ни личные тренеры, ни физиотерапия, ни реабилитационные центры. Все казалось бесполезным. Нари постоянно была рядом. А мне, как любому мужику, сходящему с ума от собственной неполноценности, хотелось иногда прогнать. Заставить уйти, чтоб не видела эту беспомощность. Не возилась. Прекратила эти пустые попытки сделать невозможное. Не будет больше чуда. На хрен все. Лучше б сдох и не становился обузой.

Я даже прогонял. Срывался. Швырял костыли, пинал проклятую коляску и говорил, чтоб Нари уходила. Чтоб перестала мучить себя и меня. Чтоб начинала свою жизнь заново. Что я никогда не встану с этой проклятой коляски. И на хрен ей не нужен долбаный инвалид.

— И что? Ты правда считаешь, Капралов, что это имеет значение? Для меня? Ты такой же несносный, как в коляске, так и когда был без нее.

— Бревно — вот я кто. Бесполезное безногое бревно. На хрена тебе такой? Я даже, бл**ь, не могу… я тебя… — ударил кулаком по поручню коляски, хотел уехать в свою комнату, но она не дала. — Зачем все это?

Нари тогда забралась ко мне на колени, обхватила мое лицо ладонями и жадно впилась губами в мой рот. Это было похлеще удара плетью. По оголенным нервам. Потому что я зверски ее хотел. Даже в таком состоянии у меня вставал просто от одного взгляда на ее грудь под домашним халатом, на запах волос, на улыбку. Или видел, как оделась, чтоб выйти из дома, и сатанел от ревности, что там рядом будут все эти самцы, истекающие на нее слюной.

Но я бы не стал показывать ей свою похоть в страхе увидеть отвращение. Я мало походил на себя прежнего. Шрамы, одрябшие мышцы, бледный, с ямами под глазами. Кто такого на хрен захочет? И этот поцелуй заставил меня застонать от едкой волны наслаждения на грани с агонией снова почувствовать ее губы на своих губах. Ее горячее дыхание, ее тело на мне. Но я, мать вашу, даже обнять ее не могу нормально. Правая рука не слушается, а левая… Левая именно левая.

— Вот зачем, — стянула платье и отшвырнула на пол, а у меня в горле пересохло, когда тело ее увидел. Золотистую кожу и белое кружево на ней. В паху не просто заныло, а все затрещало от нарастающей волны обжигающего электричества. Бешеная эрекция, от которой взвыть захотелось. Никаких ласк и прелюдий, Нари расстегнула ширинку и, проведя ладонью по до боли напряженному члену, сразу приняла меня в себе, заставив хрипло застонать и, запрокинув голову, закатить глаза.

Это был наш первый секс после того, как я выписался из реабилитационного центра. Она доказывала мне, что плевать на то, что я в коляске, плевать на все недостатки, плевать. Доказывала так, что я сам начинал в это верить, особенно когда извивалась на мне и скакала со всей похотью голодной самки, заражая и меня этим голодом, этой жаждой по ее плоти. Нескончаемым адским желанием брать снова и снова. И я брал, как безумный, чокнутый оголодавший нищий, который дорвался до пиршества. Но в тот раз, когда излился в нее, слишком быстро, с бешеным ревом, содрогаясь от наслаждения и впиваясь скрюченными пальцами левой руки в мягкие бедра, понял, что не могу ни прогнать, ни отпустить… МОЯ. Она принадлежит мне. Она хочет принадлежать мне.

— Выходи за меня, — глухо, почти не слышно, уткнувшись вспотевшим лбом между ее грудей с острыми искусанными мною сосками, все еще толкаясь в нее последними судорожными толчками. И замер, боясь услышать ответ. Я бы понял, если бы отказала или смолчала. А она сильнее прижалась ко мне всем телом и так же тихо прошептала:

— В третий раз ты либо женишься на мне, наконец, либо я тебя лично пристрелю, Капралов.

Мы расписались по-скромному, без гостей. Вдвоем. Только она и я. Кольца надели на цепочки и повесили на шею. Она так захотела, потому что я не мог носить обручалку. Смотрел на нее в белом платье, скорее, похожем на элегантный вечерний наряд, и понимал, что сам себе, мать вашу, завидую. Что не заслужил этого. Что не положено мне. И в ту же секунду думал о том, что нет… мы заслужили. Мы с ней столько всего прошли вместе, что сейчас обязаны быть счастливы. Жизнь нам задолжала. Люди задолжали. Обстоятельства проклятые. Всем назло мы должны… И мы были счастливы. Безмерно. Как только могут быть счастливы люди, которые слишком долго довольствовались жалкими крошками и несбыточными надеждами.

Нари упорно продолжала заставлять меня работать с личным тренером и физиотерапевтом. Я многого добился, очень многого. По крайней мере, ко мне вернулась чувствительность в правой руке, я накачал мышцы и набрал вес. Я больше не походил на скелет, обтянутый кожей. Еще бы. Она кормила меня как на убой. Но… я так и не мог ходить.

Я с этим смирился, а она нет. В очередной раз, когда я, обессилев, рухнул на коляску и отшвырнул от себя гребаные костыли, послав к дьяволу и тренера, и ее, она сказала, что я чертов эгоист, который думает только о себе. Который себя жалеет. Наверное, Нари была права, а я просто устал. Я задолбался пытаться изо дня в день и беспомощно падать на пол и ждать, когда мне помогут встать. Не иметь возможности играть с нашим сыном, ползать по квартире в этой коляске, цепляя углы. Зависеть от всех и от каждого.

— Не выйдет, понимаешь, Нари? Не выйдет. Все. Хватит. Смирись что я такой. Либо не знаю… либо оставь меня в покое. Достаточно. Не будет. Как раньше. Не нравится так — уходи.

Сказал и чуть не завыл от боли, пронизавшей все тело. Потому что сам себе был противен, и, если бы ушла, пустил бы себе пулю в висок. Да, жалкий идиот. И это не было жестокостью по отношению к ней… это было вселенской усталостью и разочарованием. Я не хотел ей вот этого всего. Я хотел, чтобы она смеялась. Пусть живет полной жизнью, а не продумывает маршрут по городу или в магазин так, чтоб я мог сопровождать ее в своем особом извечном транспорте. Она ничего не ответила, только побледнела и пошатнулась, придерживаясь за стену, и начала медленно сползать на пол.

Я понял, что подхватил ее на руки только тогда, когда прижал к себе, пошатываясь и глядя на белое, как полотно, лицо.

— Что? Что такое, Мышка?

А у нее по бледным губам улыбка расползается, и в глазах слезы дрожат, и она за шею меня обнимает, осыпая мое лицо короткими поцелуями, а потом так внимательно в глаза смотрит, обхватывая мое лицо ладонями:

— Ничего, Капралов, ничего особенного. Слабость. При беременности такое случается.

Сильнее к себе прижимаю, до хруста, и в груди все разрывается от дикого желания громко заорать, но я будто онемел и в глаза ей смотрю.

— А ты вообще-то встал с коляски и стоишь без костылей. И еще — я никуда не уйду, Артем.

— Ты думала, я тебя отпущу? — очень хрипло, едва узнавая свой голос.

— Только попробуй.

Тогда я впервые просил у нее прощения. Целовал всю от кончиков пальцев до кончиков волос и умолял меня простить. Мне это было нужно услышать. Что она прощает. Обязательно, очень нужно, чтобы простить себя самому. Вот эти слова, от которых сердце бешено колотится о ребра и кажется, что рождаешься заново.

"Я давно тебя простила, Артем. Это ты… ты себя прости и отпусти нас. Не держи нас во вчера. Я "завтра" хочу. С тобой. Понимаешь? Завтра, послезавтра и навсегда. "Никогда" у нас уже было… я "навсегда" хочу. Обещаешь мне "навсегда"?

— Обещаю. Только навсегда и никак иначе".

С того дня я понемногу начал ходить. Артур вытаскивал меня на улицу, и мы играли с ним в футбол. Правда, играл он один. Я стоял на воротах и часто пропускал мяч, за что мне приходилось везти его в Макдональдс. Хитрый малый мало того, что выигрывал у меня, так еще и получал то, что хочет. Впрочем, кого-то мне это напоминало. Кто-то тоже не любил проигрывать никогда и ни за что.

Мать Нари переехала к нам, когда ее дочь была уже на седьмом месяце. Пожалуй, для нас для всех этот момент стал самым сложным. Но мы с Мышкой упорно старались преодолеть все препятствия. Через какое-то время я начал разговаривать с тещей, а точнее, она со мной. Это походило на мое выздоровление. Так же медленно, неуверенно с одним шагом вперед и тремя назад, но все же у нас получалось. Нас очень сильно сближал Артур и сама Нари.

Мы с Мышкой о прошлом старались не говорить и не думать. Мы похоронили его вместе с нашими мертвецами и носили им цветы. Мы больше не разделяли эту боль на две части. Она стала общей. Нашей болью. Каждый знал свою вину и ту цену, которую мы все заплатили за нее. За ненависть иногда платят жизнью, не своей… а жизнью близких и любимых людей.

В начале лета Нари родила мне второго сына… Мы назвали его Антоном. Моя Мышка так захотела.