Глава 23. Моцарт
О том, что с этим мужиком договариваться не стоит, я, в принципе, знал.
Не потому, что не умел договариваться с мудаками. Как раз наоборот — это, можно сказать, была моя обычная работа.
А потому, что понимал: шило, которое по самую рукоятку засунула в задницу начальника СИЗО Ева, и оно у него там теперь свербит, я не достану. Как она заставила «хозяина» тюрьмы пойти на должностное преступление, я понятия не имел. У нас на него ничего нет. Пока. И всё, что принёс мне адвокат — жалкие ошмётки жизни потомственного вертухая, вросшего в эту тюрьму как пират в «Летучий голландец»: часть команды — часть корабля.
Но я не столько собирался договариваться, сколько мне просто надо было оказаться в его кабинете.
— Ну шо, Имильяноу, попраились? — поприветствовав меня словесной кашей, в которой я едва разобрал свою фамилию, кивнул он на стул в кабинете, настолько забитом всяким церковным барахлом, что я чувствовал себя в православном киоске.
Иконы на рушниках и без, брошюры, свечи. Зубы ломило, как в унылом, казённом интерьере всё это было неуместно. Но хозяин кабинета, явно чувствовал себя защищённым, обложившись крестами как амулетами.
Кивнул, самоуверенно выставив за дверь конвой. И остался со мной один на один, демонстрируя не столько храбрость или глупость, сколько власть — единоличную и бесконтрольную. Ничего я ему не сделаю — говорила его дородная рожа.
Да я и не собирался.
— Вашими молитвами, Пётр Николаевич, — присел я на краешек стула, следя за его обожжёнными руками: кожа на них светилась ярко-розовыми проплешинами. Говорили, когда в старом здании начался пожар, он кинулся тушить его собственноручно. Хотя говорили и другое: что он сам его устроил. Боялся, что переезд в новое здание отложат — строители едва укладывались в сроки, и повышение его накроется. Очень хотелось подполковнику внутренней службы получить звание полковника, вот и простимулировали, и переехали в новые, практически сырые апартаменты, с непросохшей штукатуркой, с недочётами, с нарушениями, на которые закрыли глаза. Да только и здесь его повышать не торопились.
Глянув в монитор на широком столе, заваленном документами, он защёлкал мышью, открывая записи с камер видеонаблюдения. Я демонстративно отвернулся, всем своим видом давая понять, что далёк от любопытства: ну где теперь я, а где — все эти современные технологии.
— Будете деньгы предлагать, Сергей Анатольич? — оказалось, не только глотал он буквы, но и гэкал, и гыкал, и в принципе редкие слова произносил правильно.
— Да ну, что вы, Пётр Николаевич, не с моими скромными возможностями сейчас оскорблять вашу преданность работе такими смелыми предложениями, — рискнул я его расстроить, оценив по две жёлтых звёздочки на погонах, к которым так и просилась третья.
— Нет? — хмыкнул он. — Жаль. Всё, отчырыкался, воробушек?
Я вздохнул. Он самодовольно заржал, одёрнув наглухо застёгнутый военный китель, совсем как у вождя народов.
Что-то было в нём от каждого из «вождей». И от каждого чего-то не хватало. Его белорусскому выговору не хватало чистоты. Православной вере — скромности и искренности. Горбатому носу — сталинской грозности. Волосам, зачёсанным назад — густоты. Усам — пышности. Но он старался. Насупился.
— А какого ж рожна?..
— Припёрся? — растянул я губы в улыбку.
— Или угрожать надумау?
— Окститесь, Пётр Николаевич, как можно. Вы позволите? — оглянулся я на закрытое окно. — Душно.
Он великодушно кивнул, позволяя.
— А то смотры у меня. Я ваших кляуз не боюз. У меня их вот, кажный день, — он похлопал рябой ручищей по стопке папок, — пысем, просб, обращэний. По семьдесят штук на дню. Чэм вам ешо занимаца-та, задэржанным? Вот и пышыте, и пышыте. Всё жалуитесь.
Я глотнул свежего воздуха, ворвавшегося в откинутую створку. Осторожно подцепил приклеенный к запястью пластырь. И сместившись так, чтобы «взгляд» камеры был направлен прямо в монитор, приклеил к пластику окна. Выглядела камера как кусок замазки, оставленный небрежными строителями, или мазок густой краски. Если бы возникли вопросы, что я там делаю: как бы хотел его сковырнуть, потянулся, да не стал. За решёткой этот кусок штукатурки долго никто не будет «отмывать». Или как повезёт, конечно.
Из окон кабинета начальника СИЗО на последнем этаже административного здания хорошо просматривался внутренний двор, футбольное поле, санитарная часть. Слева, в самом углу забора — высился храм, скромное бледное здание с куполом. Наискосок справа — вольер для содержания собак. Мимо него медленно, невыносимо медленно, ехал автозак — белый Камаз-вахтовка с зарешеченными окнами — вёз ежедневную дань богу правосудия.
Я скрипнул зубами: всюду камеры, датчики движения, глушилки. И обзор. Неограниченный обзор на всех тридцати с лишним гектарах земли. Два километра периметра, но никаких вышек со снайперами — всё заменила новая интегрированная система безопасности.
Справятся ли мои парни с ней?
Если не успеют, если Колян не сможет, если у Леонида Михалыча не получится, если я не выстою, если охрана периметра среагирует быстрее или у него будут строгие указания не отвлекаться… Было столько «если». Но главное: если я не буду что-то делать, то просто лягу и умру, потому что кровоточащую рану в груди мне будет просто нечем заткнуть. Выбора у меня не было.
Другому, рядовому, обычному арестанту господин начальник, конечно, вряд ли разрешил такие вольности — расхаживать по своему кабинету и пялится в окно. Но я всё же был не другой. И, не желая, дёргать удачу за усы, я поспешно сел на место.
— Я, Пётр Николаевич, хочу предложить вам повышение, — озвучил я предложение, ради которого пришёл.
— И ты ему веришь?
Сегодня Колян по палате уже не метался. Как говорится, поздняк метаться: всё решено. Он вяло поковырялся в каше. Она так и осталась на тарелке коржом, рядом с моей, такой же нетронутой и засохшей.
— Конечно, нет, — расправил я плечи. Тех, кто шёл на службу в храм, уже собирал по палатам конвой. — Но выбора у меня не было. А тут хоть какая-то гарантия, что охрана периметра не откроет стрельбу на поражение, а будет знать, что это санкционированный бунт. И у нас будет только один мешок с трупом. Моим.
Я встал. Пора прощаться.
— Может, всё же я полезу в драку? А ты в храм? — крепко обнял меня Патефон.
— Тебя же соплёй перешибёшь, какая тебе драка. А в храм меня не пустят, рожей не вышел, — он дёрнулся возразить, но я похлопал его по спине: — Да шучу я, шучу. У меня разрешения нет. Не могу я к богу без подписи следака пойти.
Патефон даже не усмехнулся. Вздохнул.
— Ну держи тогда, — сунул мне в карман шприц. — Там на игле колпачок, и поршень заблокирован. Но ты эту пластмаску заранее не снимай, а то выпрыснешь мимо.
— Разберусь, — отклонился я и засунул ему в ухо наушник.
— Сукин ты сын, — опешил он. — И давно он у тебя?
— Неважно. Ты, главное, слушай внимательно и строго следуй командам. Помни: ты их слышишь — они тебя нет. Поэтому просто делай, что говорят.
— Иванов! — рявкнул конвойный, сверился со списком и кивнул. — На выход!
— Даст бог, свидимся, Серый, — одними губами сказал Патефон.
— Обязательно, — так же безмолвно ответил я и сцепил зубы.
— Емельянов, на прогулку! — буквально следом рявкнул дежурный конвойный из другого наряда, что выводил во двор тех, кто не шёл в храм.
Когда мы проходили мимо, в кабинете врача шла подготовка к санитарной обработке. Уже облачённый в костюм химзащиты Леонид Михалыч едва заметно мне кивнул. Доктор замерла, провожая нас глазами.
«Когда сделаешь укол, дышать станет трудно, — поясняла она, последний раз обрабатывая мою рану на боку, спокойно, уверенно и неторопливо. — Это нормально, так лекарство и действует. Но дыхательный рефлекс сохранится. Моргать, вращать глазами вот не получится: глаза пока никто не закроет, могут подсохнуть. Но это не страшно, потом пройдёт. Шевелиться тоже не сможешь. И лучше не ешь. И в туалет сходи. Но если штаны намочишь, даже лучше. Натуральнее. Сфинктеры после смерти всегда расслабляются. Это только в кино умирают красиво, в жизни всё выглядит куда отвратительнее».
Блядь, не хотелось бы обосраться. Именно с этой мыслью я и вышел во двор.
И в прямом и в переносном смысле обосраться, добавил я, глянув на полоумного амбала с перемотанной свежими бинтами головой. Но выбирать было не из кого. Кто поспокойнее или послабее — быстро сдастся. Кто поумнее — избежит драки. Этот же упоротый — будет стоять до конца. А мне надо продержаться пока не выедет автозак. Пока не зазвонят колокола. Пока…
Я хрустнул пальцами, сжимая кулаки. Размял плечи. Минут десять ещё надо послоняться без дела.
И, наверное, это были самые длинные десять минут в моей жизни.
Я старался ни о чём не думать, душу не рвать. Но чёртовы мысли лезли.
Всё я понимал, что обрежу концы, если сбегу. Но пусть лучше так, чем гнить в тюрьме. И лучше сбегу сам, чем буду обязан чёртовой бабе с красными волосами. Стать ей обязанным — куда хуже, чем мотать срок. Жизнь с ней — куда хуже тюремных застенков. И едва ли стоит того, чтобы ждать её милостей.
Хорошо, что Патефон ничего не сказал, выслушав новый план.
Он умел. Душить многословными монологами, когда хотелось слов. И молчать — когда их совсем не хотелось.
О чём говорить? Всё уже сказано.
И чего ждать? Пора!
Привычно толкнув амбала плечом, именно такой реакции я и ждал — что он с рёвом развернётся и пойдёт в наступление.
Чего я никак не ождал, что этот боров с первого же удара уложит меня на землю.
Я отлетел, плюхнулся в грязь. Перед глазами всё поплыло. Небо качнулось.
И амбал, вставший надо мной ощерившись, наверное, думал, что этого достаточно, что я больше не полезу. Но, ломая руками тонкий ледок на луже, — Патефон был прав: приморозило и, судя по свинцовым тучам, пойдёт снег, — я встал.
И полез.
Вокруг тут же собралась толпа желающих зрелищ. Под её ободряющие крики я и кинулся на амбала снова.
Увернулся от увесистого кулака, летящего мне в голову. Присел, обхватил его за рыхлое туловище. Упёрся ногами, подсёк и всё же повалил — пришла его очередь валяться в грязи.
Этого он мне простить, конечно, не мог. И тоже встал. И тоже кинулся.
Мелькали кулаки, руки, ноги.
Мы сплёвывали грязь и кровь.
Падали и вставали.
И снова падали. И снова вставали.
Я видел его сломанный нос. Заплывший глаз. Разбитые губы. Уверен: я выглядел не лучше. Боль срослась с телом, став его частью. Кровавая пелена перед глазами уже не проходила. Но сквозь неё я, наконец, увидел, как из ворот распределительного пункта выехал автозак. Медленно, не торопясь, лениво ехал он за спинами улюлюкающей толпы в арестантских одеждах. Значит, мне пора сдаваться.
Упасть, прикрывшись руками. И дождаться, когда вмешаются надзиратели. Начнут махать своими дубинками, разнимая дерущихся, разгоняя «болельщиков».
Я так и сделал — причин геройствовать у меня не было ни одной: не обосраться бы!
Дубинки исправно замолотили по телу. Я поднял руку и что-то крикнул. То, что сказал мне крикнуть Патефон — знак, сигнал, чтобы «свои» отбили, пришли на помощь.
И «свои» пришли — рванули, расталкивая толпу надзирателей.
Во дворе невысокого санитарного корпуса было не так много людей — подавить их сопротивление было несложно.
Пусть маленький, местечковый, но это всё же был бы подавленный бунт — хитрый начальник тюрьмы мог с чистой совестью прикрутить на свои погоны по новой звёздочке.
Но о том, что может пойти не так, не знали ни я, ни он.
Позади санитарного стоял большой шестиэтажный тюремный корпус, и чего никто не мог ожидать, что его сидельцев так не вовремя тоже будут конвоировать в храм.
А какой мужик, зэк он или нет, пропустит драку?
Смяв оцепление, эта колонна сидельцев тоже ринулась в бой… и всё смешалось.
Кто что орал, куда бежал, кого бил — смешалось настолько, что я с трудом понимал откуда и куда бегут эти люди, кого больше: надзирателей или сидельцев, и что вообще происходит. Одно было ясно точно: валяться сейчас не время, а то затопчут. И хорошо бы забиться в какой-нибудь тихий уголок и пока не отсвечивать.
И я бы забился, посмотрев на свои любимые лавочки у стадиона. Только меня за шкирку схватила ручища и развернула.
— Я с тобой ещё не закончил, — зарычал амбал, которого, как и меня, надзиратели бросили, ринувшись усмирять толпу.
— Ах ты настырный урод! — зарядил я ему в табло.
Встряхнул ушибленную руку. А он даже не пошатнулся. И снова попёр, как медведь-шатун, не разбирая куда, не видя вокруг ничего, кроме одной цели — покончить со мной здесь и сейчас.
Уже кричи не кричи, тяни руки не тяни — помощи больше ждать неоткуда.
И пощады тоже.
Его огромные кулаки роняли меня на землю снова и снова. И всё тяжелее, труднее и медленнее я вставал. Всё труднее и медленнее давался каждый замах, каждый удар. Каждый вздох. Голова гудела и кружилась. Ноги не держали. Руки уже не поднимались.
Но словно удар под дых оказался не очередной апперкот амбала — весь воздух из груди выбила сцена, что заставила меня замереть.
О, нет! Нет-нет-нет! Я чуть не взвыл от досады, когда увидел, что толпа зэков остановила автозак и теперь раскачивает его, чтобы повалить. Бьёт стёкла. Ломает двери.
Минус один.
— Проклятье! — выругался я, но даже не успел сплюнуть кровь, когда очередной удар сбил с ног.
Амбал прыгнул сверху, ломая рёбра и уже не дал мне возможности даже пошевелиться. Я словно тонул, вдруг резко утратив звуки, словно упал в воду — лёгкие заливало кровью, невыносимая тяжесть будто тянула на дно.
В этой тишине было так хорошо, так спокойно, и так хотелось поверить, что всё закончилось. Ведь всё закончилось? Вот она, моя девочка, улыбается, поправляя волосы: «Дурак ты, Емельянов! Конечно, я тебя ждала…»
Она ждала… Она не поверила, что я могу её бросить… Моя!..
Я блаженно улыбнулся.
Ускользающее сознание тихо констатировало: минус два.
Но тут же в него вдруг ворвался звон.
Звон церковных колоколов. Громкий, мелодичный, торжественный.
И в этот момент я нащупал в кармане шприц.
— Не дождётесь! — рванул я зубами стопор поршня, как чеку, и всадил иглу амбалу в плечо.
— Так-то лучше! — спихнул я его резко обмякшее тело с себя, хватая ртом живительные крохи воздуха.
На губах пузырилась кровь.
Резко завоняло дерьмом. Я усмехнулся: ну, хоть в мешке для трупов теперь потащат не меня, но и обосрался не я.
— Сергей! Сергей, ты так? — приподняли чьи-то руки мою голову.
— Леонид Михалыч? — я болезненно скривился. — Прости.
— Да брось! Тут, сам знаешь, лотерея: повезёт или нет, твоей вины никакой, — поспешно сняв, подсунул он мне под голову свою арестантскую куртку. — Мне, можно сказать, повезло.
— Как? — закашлялся я.
— Выбрался под шумок, с толпой смешался, — перекрикивал он всё ещё бьющие колокола.
Потом раздался лай собак — их всё же выпустили, злющих натасканных ротвейлеров. Потом — голос начальника тюрьмы в мегафон.
Но я слышал то, чего он не мог перекричать — звук винтов вертолёта.
Вертолёта, что на сброшенной вниз лестнице, уносил на волю Патефона.
И я точно знал, что уносил: прямо над нами небо взорвалось цветным фонтаном — эти засранцы, улетая, запустили фейерверк.
Всё резко стихло.
И в этой пронзительной тишине мне на лицо упала снежинка.
Он всё же пошёл, первый снег, улыбнулся я, закрывая глаза. На Покров.