- 22 –

- 22 –

* Гордей *

Упираюсь взглядом в косяк двери и стою, как вкопанный.

За этой фанерой – мой сын.

Мысль доходит до меня медленно, как после контузии. И вместе с этим – злость. Тяжёлая, как бетон.

Варя, мать её.

То, что она себя угробила, я ещё как-то могу уложить в голове.

Хотела быть героиней, пожалуйста. Голодала, падала в обмороки, по больницам таскалась с этим своим сердцем – её тело, её решение. Где она там рожала, в платной палате или на табуретке в коридоре – тоже её выбор.

Но сына скрыть? Вот это уже совсем другое.

Это не про «я женщина, я так чувствовала».

Это про то, что меня из уравнения тупо вычеркнули. Не спросили, не поставили перед фактом, не дали хотя бы право сказать «я за» или «я против». Просто сделали вид, что отца у ребёнка нет. Есть только мама и её больная душа.

И меня от этого колбасит сильнее, чем от всей её записки вместе взятой.

Потому что это моё.

Моя кровь. Моё право хотя бы знать, что он вообще на свете есть.

А она… взяла и сочинила себе удобную сказку.

Я, значит, кобель, изменник, с любовницей, тайной дочерью и двойной жизнью. Сочинила, прогнала через свою боль, сама в это поверила, и живёт спокойно.

Удобно.

Он – сволочь, она – ангел с нимбом. И можно играть в эту бабскую драму до пенсии: «я ушла от чудовища, спасая ребёнка».

То, что у чудовища ребёнка сперли и молча уволокли – это уже мелочи, да, Варя?

До того, как я узнал о пацане, всё было проще.

Не хочешь меня видеть? Не вопрос. Решила, что я гнида? Живи с этим.

Я не мальчик на побегушках, чтобы бегать за тобой по всей старне и доказывать, что я не слон.

Не спросила, не разобралась, не захотела слушать – окей, это уже твой выбор.

У меня своих крестов хватает: Ника со своими заскоками, Аня, долг перед Егором, служба, пусть уже и гражданка, но от этих «гражданских» тоже по ночам подскакиваешь. Там тоже не сахар.

Но теперь всё по-другому.

Теперь за этой дверью сидит не какой-то «мифический ребёнок, которого лучше бы не было», а конкретный пацан. Живой. Настоящий. Который рисует динозавров и называет её «мама». И который, нравится Варе или нет, мой тоже.

Стоило услышать его обращение к ней, как картинка сложилась моментально.

Его лицо, возраст, даты, та чёртова записка…

И самое мерзкое, что внутри не тишина от этого осознания. А такой гул, словно по вискам стучат изнутри.

Сначала чистый, голый шок. Как после взрыва. Когда звук есть, но ты его не слышишь, всё белым шумом заваливает.

Потом злость. Та самая, вязкая, тяжёлая. Не на пацана. Он тут вообще при чём. А на неё.

Стояла напротив, белая, как простыня. Плечи дрожат, руки к груди, глаза огромные, дыхание сбито. Видел, как ей хреново.

Даже поймал себя на том, что считаю её вдохи. Прикидываю, через сколько минут придётся вызывать скорую, если так пойдёт дальше.

И при этом одновременно хотелось её тряхнуть. До скрипа зубов.

Всё это время у неё под боком рос мой сын, а я об этом узнаю случайно, в коридоре детского сада.

Когда она выдохнула: «Уходи», меня как будто лицом об пол приложили и вытерли ноги.

Уходи, да?

Сначала сбежала, потом спрятала ребёнка, потом отрезала от себя, теперь ещё и из жизни сына хочет так же вычеркнуть. Одним словом.

И да, это задело.

Не только мужское эго. Зацепило то, что я, оказывается, в её голове до сих пор не человек, с которым можно разговаривать.

Я – проблема, которую нужно вырезать из кадра, чтобы картинка опять стала удобной.

И при этом, врать не буду, когда увидел, как её начало вести, как она рукой к груди потянулась, как воздух ловить стала…

Сердце дёрнулось.

Хоть и хотелось продолжать давить словами до конца.

Чёрт меня дери, я знаю её диагноз лучше многих. Я помню все разговоры с врачами. Знаю, как она задыхается, видел это уже, когда по отделениям её таскали, когда к капельницам подключали.

Мозг сразу выдал картинку, как она заваливается здесь, в садике, у меня на глазах. Дети ревут, охранник синеет, скорая полчаса ползёт.

И кто в итоге будет крайним?

Правильно. Тот самый кобель, который довёл бывшую жену. Вот поэтому я отступил.

Не из жалости, не потому что передумал злиться. А потому что если сейчас её добить, сам себе этого не прощу. И пацана этим травмировать, тоже на хрен не надо.

Открываю дверь шире.

Обычная комната: стол, детские стулья, фломастеры расползлись по столешнице, на полу листы с кривыми монстрами и человечками-палками.

На полу сидят две малявки.

Аня в куртке, шапка на пол-лица сползла, щеки красные, довольная, как после хорошей прогулки. Рядом Лев.

Хоть имя нормальное дала.

Сидит боком ко мне. Спина узкая, под тонкой футболкой лопатки считай просвечивают. Руки – палки, запястья, как спицы. Нога поджата под себя, носок носка уже почти протёрт.

Худой. Не стройный, а именно худой.

Это не от природы. Это когда едят, как придётся.

Взгляд цепляется за его куртку на спинке стула. Тонкая. Это не на нашу зиму. Это «что нашли – то и носим».

От одной этой картинки поднимается тяжёлая волна злости. Уже не адресно на Варю, а на всё сразу.

Пацан мой. Моя кровь.

А выглядит так, будто его сильный порыв ветра унесёт.

Подсознательно начинаю считать: сколько он весит на глаз, какой возраст по росту, сколько ему по-хорошему надо есть, что там с физической формой? Хоть в какую-нибудь секцию ходит?

И тут же сам себе отвечаю: какая, к чёрту, секция. У неё денег нет, времени нет, здоровья нет.

Конечно, проще всего – спрятать ребёнка, объявить отца чудовищем и дальше героически выживать в одиночку. Только вот выживает она, а расплачивается за наши ошибки ребенок.

– Так, художники. Закругляемся с динозаврами. Через десять минут выходим.

Они вскидывают головы.

Лёва смотрит прямо в лоб, как и я когда-то. Ни стыда, ни «ой, чужой дядя, спрячусь за стул». Чистый интерес, только настороженный немного. Просто еще не решил, ты опасен или нет.

Глаза… зелёные, как у Вари, но посадка – моя. Чуть сощуривает, когда всматривается. Брови так же двигаются. Больше внутрь, чем вверх. Скулы те же, линия подбородка уже намечается.

И я в эту секунду понимаю, что никакого ДНК-теста и не надо было бы. Всё уже написано у него на лице. Мой.