- 39 -
Мне всё-таки не даёт рухнуть на пол чья-то крепкая рука под локтем.
– Осторожно, – произносит мужчина совсем рядом, голос его пробивается сквозь ватную завесу в ушах. – Давайте сюда, в процедурную. Не спешите.
Я даже толком не вижу лица. Перед глазами всё ещё белёсое марево, как будто кто-то замазал мир мелом. Просто послушно двигаюсь туда, куда меня ведут. Вернее, меня ведут, а я больше вишу на этой руке, чем иду сама. Ноги ватные, ступни почти не чувствую.
Коридор тянется странно долго. И через несколько мучительных минут я оказываюсь на жёсткой кушетке в маленьком кабинете.
Над головой висит круглая лампа, свет от неё режет глаза так, будто в зрачки иголки втыкают. На стенах развешаны выцветшие плакаты с человеческими сердцами в разрезе, как издевка. Хлопают дверцы металлического шкафа, шуршат упаковки. Мне что-то вкалывают внутривенно, рядом медсестричка возится с аппаратурой.
– Руки вдоль тела, не двигаться, – сухо, без сюсюканий, говорит мужчина с седыми висками.
Холодные присоски липнут к коже груди, одна за другой, оставляя за собой липкий след. На запястья и щиколотки туго фиксируют манжеты, проводки тянутся, как тонкие змейки.
Аппарат рядом оживает, начинает тихо потрескивать, внутри что-то жужжит, и через секунду на белую, ещё тёплую ленту выползают чёрные зигзаги моего сердца.
Я лежу и слушаю собственное дыхание. Оно уже более-менее выровнялось, но внутри всё равно пусто. В ушах звенит навязчиво, будто кто-то тонко водит пальцем по стеклу.
Доктор наклоняется над лентой, внимательно и долго рассматривает ее. Чуть морщит нос. Потом он тяжело вздыхает.
– Так, – протягивает он, чуть отодвигая кардиограф. – Снимаем.
Сестра ловко, привычно отлепляет присоски, одна за другой. Я медленно сажусь на кушетке, поправляю кофту дрожащими пальцами. Доктор тем временем что-то записывает в бумагах, ручка быстро бегает по строкам.
– Значит, так… – доктор поднимает голову, смотрит на меня поверх очков.
– Варвара… – представляюсь я.
– Карты вашей я не вижу, – произносит он, хмурясь. – Но то, что у вас и так диагноз по сердцу есть, – это без сомнений. Это слышно, видно и по ритму, и по вашему виду. И то, что вы сейчас по коридорам до потери сознания ходите – это тоже факт, – добавляет недовольно.
Стучит загнутым пальцем по ленте, где эти чёрные зубцы пляшут, как пьяные.
– Ритм нарушен, нагрузки вы не держите, – перечисляет он почти по-деловому. – Давление скачет. Вам нужно лечь к нам хотя бы на несколько дней. Обследование, подбор терапии, покой.
Во мне поднимается истерический смешок, но наружу вырывается только кривое, жалкое подобие улыбки.
– Мне… сейчас не до этого, – выдыхаю, глядя куда-то мимо его плеча. – Я уже… лучше себя чувствую. Честно. Просто… перенервничала. У меня ребёнок маленький. И мама после инсульта. Я не могу вот так просто лечь.
– Именно поэтому вам и надо лечь, – раздражённо отзывается он, чуть повышая тон. – Потому что у вас ребёнок и мама после инсульта. А если вы хлопнетесь где-нибудь в подъезде или в садике, кому они нужны будут? Кому ваш ребёнок и ваша мать нужны будут, если вы сами себя угробите?
Меня будто по лбу бьют. Я молчу. Смотрю в пол.
– Я настаиваю на госпитализации, – медленно, чётко повторяет врач, будто ставит печать. – Это не прихоть. Это необходимость.
– Я… – поднимаю взгляд, чувствую, как поднимается паника. – Я напишу отказ. Претензий к вам не будет. Честно. Я просто сейчас не могу. У меня нет… возможности.
Он смотрит на меня так, будто я только что плюнула ему в душу и сверху прилепила справку об отсутствии претензий.
– Конечно, – сухо произносит. – Напишите отказ. Куда же без него. Сейчас все очень смелые.
Он аккуратно складывает ленту гармошкой.
– Вы, люди, – начинает он, и голос становится едким, но под этой едкостью слышится многолетняя усталость, – никак не можете понять простую вещь. Врачи вам не из вредности про госпитализацию говорят. Мы не сидим тут, потирая руки: «Ага, кого бы нам ещё в палату уложить, чтоб жизнь мёдом не казалась».
Серые глаза буквально сверлят меня, без жалости, но и без ненависти.
– Мы видим, как вы к нам потом приезжаете, – продолжает он, – на скорой. В лучшем случае в сознании, с круглыми глазами и криком: «Доктор, спасите, помогите, у меня же ребёнок». В худшем… – он делает неопределённый, но очень понятный жест. – И уже поздно. И начинается: «Почему вы раньше не сказали? Почему не предупредили?» А до этого у всех спешка. Огород, дети, внуки, работа, отчёты, собака не накормлена. На всё время есть. Кроме себя.
Он щёлкает ручкой, будто ставит жирную точку.
– Вы сейчас молоды относительно, – кивает на меня. – В вашем возрасте надо не по коридорам падать, а спокойно работать и сына из садика забирать. Вместо того чтобы лечь, обследоваться, подобрать нормальные препараты, вы мне будете рассказывать, что у вас дела. А потом, когда станет совсем плохо, не факт, что мы уже сможем помочь. И знаете, кого вы тогда будете обвинять? – приподнимает бровь, чуть склонив голову. – Точно не себя.
Мне хочется провалиться под кушетку, спрятаться под неё, как ребёнок под кроватью, чтобы меня перестали стыдить. Потому что каждое его слово истина.
– Отказ писать всё же будете? – спрашивает сурово врач, почти устало, как будто заранее знает ответ и всё равно обязан его уточнить.
– Да, – выдыхаю еле слышно. – Буду.
Он невольно поджимает губы, но от комментариев воздерживается. Поворачивается к столу, достаёт из стопки чистых бланков один лист, расправляет его на краю кушетки, сверху кладёт ручку.
– Пишите, – пододвигает бумагу ко мне. – Здесь, здесь и здесь, – коротко показывает. – И, Варвара… – на секунду тон его становится мягче, – я не из тех, кто людей запугивает ради галочек в отчёте. Поэтому вы, пожалуйста, хоть чуть-чуть голову включите. У вас есть ребёнок. Маленький. Ему нужна живая мать, – делает акцент, – а не памятник героизму. Как бы красиво этот памятник ни смотрелся в ваших фантазиях про я всё сама сделала.
Мне хочется огрызнуться, сказать, что никаких фантазий у меня нет, только счета и капельницы, но язык к нёбу прилип.
Я опускаю взгляд, беру ручку. Пальцы всё ещё дрожат, как после сильного мороза, чернила ложатся неровно.
«От госпитализации отказываюсь… с возможными последствиями ознакомлена… претензий по поводу… не имею… подпись».
Строчки плывут, буквы выходят кривыми, но я всё равно довожу до конца. Подпись ставлю так, словно действительно подписываю приговор. Сама себе. С сознанием, что делаю не так, но иначе сейчас не могу.
– Спасибо, – сухо говорит врач, забирая лист.
И от этого его тона так стыдно и страшно одновременно...
До дома добираюсь как во сне.
Автобус качает, в окне серое месиво города. Я автоматически держусь за поручень, считываю остановки, перехожу дорогу вместе со всеми. Всё как в липком сне, где ты вроде бы идёшь, но ноги как в пластилине, а мир вокруг плоская декорация.
Лестница в подъезде кажется бесконечной.
Лишь закрыв за собой входную дверь, позволяю себе расслабиться и прислонившись к ней спиной, облегченно выдыхаю. Добралась.
Первым делом вытаскиваю телефон. Набираю номер заведующей.
Пока гудки тянутся, успеваю пять раз передумать: сказать, что всё нормально; что я всё-таки выйду на смену; что не буду всех подводить. Но сил действительно ни на что нет.
На работе относятся с пониманием. Отключаюсь, просто несколько секунд держу телефон в руке, смотря на чёрный экран. Потом почти механически бреду на кухню.
Мои таблетки лежат в аптечке в отдельной ячейке. Я сама их туда положила, чтобы в панике не копаться.
Кладу под язык, горечь тут же расцветает на нёбе, отдаёт в горло. Понимаю, что хочу есть, желудок сжался в кулак и протестует, но сил что-то готовить нет.
До кровати доползаю, не переодеваясь. Падаю поверх покрывала, даже сапоги хотела снять, но на середине движения понимаю, что это выше моих возможностей. Всё тело ноет странной тупой усталостью, голова гудит.
«Надо встать, – успеваю подумать. – Надо приготовить Лёве ужин. Надо маме ещё раз позвонить. Надо Горд…»
Где-то на этом меня просто выключает. Как будто кто-то выдернул вилку из розетки.
Просыпаюсь от настойчивого, противного звонка в дверь.
Сначала не понимаю, что это за звук. Он врывается в сон, как пожарная сирена. Сердце тут же подскакивает в горло, начинает барабанить.
– Мам! – из подъезда, приглушённо, но вполне отчётливо, доносится. – Мам, открывай! Мы пришли!
Рывком сажусь на кровати. Комната полутёмная, сумеречный свет из окна, стрелки на часах показывают почти семь вечера.
– Чёрт… – шепчу, шаря рукой по тумбочке в поисках телефона.
Экран загорается. Несколько пропущенных звонков. Все от Гордея.
Ужин!..
Ноги ватные, но я заставляю себя встать. По пути к прихожей бросаю взгляд в зеркало.
Картинка абсолютно безрадостная. Лицо белое. Глаза огромные и растерянные.
«Прекрасно, – думаю мрачно. – Вот так и встречу бывшего мужа... Красавица!».
Делаю пару глубоких вдохов, пытаюсь хоть чуть-чуть привести лицо в порядок. Щиплю себе щеки, убираю выбившуюся прядь. Улыбка получается кривой, но другая у меня сейчас в ассортименте отсутствует.
Подхожу к двери, щёлкаю замком, открываю.
На площадке радостный Лёва и Гордей. В одной руке у него пакет, явно тяжёлый, пальцы белеют от натяжения ручек, в другой, Лёвина шапка.
– Мам! – сынок, едва видя меня, влетает в коридор, как маленький ураган. – Мы пришли! Папа меня забрал! Мы в магазин поехали, а потом…
Он тараторит, машет руками, с него сыплется снег. Глаза горят, в голосе сплошная энергия. Я рефлекторно тянусь к нему развязать шарф, расстегнуть молнию комбеза.
Только ловлю на себе тяжелый взгляд.
Поднимаю голову.
Гордей всё ещё стоит на пороге, не разуваясь. Смотрит на меня пристально, внимательно.
Он сканирует меня с головы до ног за секунду. И мне становится неуютно, будто я стою голая посреди коридора, а все мои тайны у меня на лбу прописаны.
– Я… – пытаюсь натянуть привычную дежурную улыбку, – проспала, – честно признаюсь, хотя могла бы соврать. – Вообще разленилась, – усмехаюсь, делая вид, что это всё очень смешно. – Ужин ещё не готов. Сейчас что-нибудь соображу…
Делаю шаг в сторону кухни, но мне сразу прилетает в спину:
– Что с тобой, Варя?
Я останавливаюсь.
– В смысле? – делаю вид, что не понимаю, хотя внутри всё уже похолодело.
Гордей наконец переступает порог, закрывает дверь пяткой, ставит пакет на тумбу, Лёвину шапку кладет рядом. Подходит ко мне, опирается рукой о стену и нависает надо мной. Без права сбежать или улизнуть от ответа.
– В том смысле, – произносит он ровно, – что ты белая, как штукатурка в морге.
Чуть склоняет голову, не отводя взгляда.
– Губы синие, – констатирует, будто перечисляет симптомы. – Дышишь, как после кросса, хотя прошла три шага.
Пауза растягивается, и я почти слышу, как он делает внутри какой-то вывод.
– Сердце? – задаёт он наконец этот вопрос, от которого у меня внутри всё сжимается разом.