- 38 -
В больнице, как всегда, уныло.
Этот коридор будто создан специально, чтобы капать людям на мозги, что жизнь конечна. Вокруг тусклые стены, выцветшие объявления и запах хлорки.
Иду по коридору и внутри всё сжимается от волнения. Каждый раз, как в первый. Вроде уже знаешь, что увидишь, а всё равно сердце делает кульбит.
Стучу тихо костяшками по двери, не дожидаясь ответа, толкаю её плечом и вхожу в палату.
Мама лежит у окна, почти утонув в подушке и аккуратно сложенном гармошкой одеяле. Голова чуть повернута к стеклу, взгляд куда-то за пределы двора, за тёмные крыши и серое небо. Не фокусируется ни на чём конкретном, просто скользит по миру так, как смотрят люди, которым уже всё равно, что там дальше.
От этого зрелища душа реально кровью обливается.
Мама, которая всю жизнь носилась, суетилась, ругалась, тащила всё на себе, теперь лежит маленькая, как будто усохшая. Лицо какое-то серое, землистое, потухшее. Только глаза живые, да и те с усталой обречённостью в глубине.
– Привет, – выдыхаю, пытаясь выдавить из себя хоть подобие улыбки. Получается отвратительно плохо.
Она медленно поворачивает голову. Правая сторона тела почти не слушается, даже уголок губ с этой стороны упрямо тянет вниз, делая выражение лица суровее.
– Варя, – произносит, язык чуть спотыкается, но слова разобрать можно. – Пришла ко мне.
– Ну а куда я денусь, – пытаюсь пошутить, ставлю пакет на тумбочку. – Фрукты тебе, йогурт… Сейчас тебя причешем, приведём в порядок, будешь у меня красотка.
– Да брось, – усмехается раздраженно мама. – Не трать зря время.
Пододвигаю стул ближе к кровати, сажусь, поправляю одеяло, хотя с ним и так всё впорядке. Надо занять руки, иначе начну плакать сразу.
– Как ты? – спрашиваю, хотя сама ненавижу этот вопрос. Как будто она сейчас скажет: «О, отлично, Варенька, вчера марафон пробежала».
Мама смотрит в потолок. Молчит несколько секунд. Так долго, что я уже успеваю придумать пять вариантов её ответа, и ни один из них не утешительный.
Потом неожиданно выдыхает:
– Плохо я.
Я моргаю, цепляюсь за первое, самое банальное:
– Давление?
– Давление… – мама отмахивается здоровой рукой, сухой, с выступившими косточками. – Давление – это ерунда. Таблетками собьётся. Я… я жить так не хочу, Вар, – произносит она очень чётко. – Понимаешь? Лежать, как бревно. Быть тебе… обузой.
– Мам, – автоматом возражаю, чуть подаюсь к ней, – ну что ты…
– Не перебивай, – неожиданно жёстко обрывает.
Смотрит прямо мне в глаза, не моргая:
– Это не жизнь.
Делает паузу, будто проверяет, слышу ли я.
– Когда тебя с кровати на кресло перекладывают, с кресла в туалет, с туалета обратно. Когда ты не можешь сама встать, сама помыться, сама одеться. Когда каждое движение, как подвиг и отдельная спецоперация.
Морщит лоб, подбирая слово, губы чуть дрожат:
– Когда ты… – делает вдох, – бесполезна своим родным. Только проблема для них.
Ком подступает к горлу так резко, что я физически чувствую, как он упирается подъязычной костью.
– Ты не бесполезна, – шепчу. Голос предательски срывается. – Ты… моя мама.
– Вот именно, – криво усмехается она, и от этой усмешки хочется выть. – Мать, которая теперь только лежит и смотрит в потолок.
Медленно поворачивает голову обратно к окну.
Поворачивает голову к окну.
– Как бы сильно тебя ни любили, Варюша, – произносит она устало, но твёрдо, – долго это никто не выдерживает. Вначале все переживают, таскают, ухаживают. Бегают вокруг, как вокруг хрустальной вазы. Боятся уронить, разбить. Себя не жалеют. А потом… – она чуть поднимает брови, – потом усталость приходит. Такая, с привкусом стыда. Потому что тебе и жалко, и тяжело. Злишься поначалу на себя, что устал. Что хочешь просто посидеть, молча, чтобы никто не звал, не стонал, не просил стакан воды. А потом она, эта злость, потихоньку на того, кто лежит, перелезает. На меня, на таких, как я.
Мама пожимает плечом, насколько позволяет тело.
– А потом все молчат, улыбаются, говорят правильные слова, но каждый по-своему… ждёт, когда всё это закончится. Чтобы вздохнуть. Просто… вздохнуть свободно и облегченно.
– Мама, не надо так говорить, – слова срываются на шёпот. – Пожалуйста.
– А как говорить? – она смотрит на меня в упор, без жалости, без попытки сгладить углы. – Сказки тебе рассказывать? Всё будет хорошо? Мне шестьдесят с лишним, инсульт, рука и нога не работает. Я что, по-твоему, съем волшебную таблетку и бегать начну? Не начну. Не надо меня героизировать, Варя. Я не герой. Я старый, уставший человек, который сам довёл себя до ручки. Плевала на врачей, на таблетки, на давление. Всё некогда было, всё дела. А теперь вот лежу, как памятник собственной глупости. И теперь ещё тебя туда же тяну.
Она попадает в самое больное место, и мы обе это знаем.
Мама первой отводит взгляд, выдыхает, голос чуть смягчается:
– Как Лёва? – спрашивает она уже тише. – Не надо больше обо мне, – морщится, – расскажи мне что-нибудь… хорошее. Про внучика, например.
И вот тут у меня впервые за утро получается улыбнуться хоть как-то по-настоящему, а не вот это дёрганое подобие.
– Лёва… нормально, – выдыхаю, будто теплеет внутри от одного его имени. – Вчера в новом комбезе бегал, как угорелый.
На секунду вижу перед глазами его радостную, раскрасневшуюся мордашку.
– Гордился, что ему папа его подарил.
Делаю небольшую паузу, собираюсь с духом:
– Гордей узнал про него, – произношу тихо, наблюдая за маминым лицом. – Они виделись.
Мама переводит на меня внимательный, заинтересованный взгляд:
– Гордей… всё узнал?.. – спрашивает неуверенно, словно боится, что ослышалась.
Я киваю.
– Возник… как чёрт из табакерки, – криво усмехаюсь. – Пришёл в сад, увидел Лёву…
Пожимаю плечами.
– Жизнь как-то по-дурацки закрутилась, мам. Он, оказывается, парня пропавшего без вести, Егора, девушку встречал с ребёнком, помогал ей, в роддом к ним ездил. Мне ничего не сказал, а я… – отвожу взгляд, – убежала и спрашивать не стала нормально. Сама всё дорисовала, как всегда. Решила, что у него вторая семья, что меня с моим ребёнком он уже списал.
Горько усмехаюсь:
– Он, оказывается, к Вике с Сергеем приезжал. Увидел Серёжу в трусах в дверях и решил, что мы с ним вместе живём. Ой, короче… – нервно взмахиваю рукой, – такая солянка из недомолвок и додумываний. Еле разобрались. Но теперь он… – сглатываю, – вроде как хочет присутствовать в жизни сына. Говорит, что больше никуда не денется.
Мама коротко фыркает, и в этом звуке так много знакомого, родного скепсиса:
– Вот же, конь в пальто, – бурчит. – Как всегда, сначала всё через задницу сделает, потом героически исправляет.
Я невольно улыбаюсь:
– Мам…
– Что мам? – она смотрит серьёзно, почти строго, как в те времена, когда ловила меня на каких-нибудь подростковых глупостях. – Не гони его. Пусть помогает. Это его ребёнок так же, как твой. С самого начала надо было его к воспитанию приобщать, а не тащить всё одной, – вздыхает, – хотя… он у тебя такой солдафон, что быстрее бы тебя до инфаркта довёл своими приказами. Может, и к лучшему, что ты от него тогда перебралась подальше. Хоть спокойно выносила и родила.
Она тянется здоровой рукой, сжимает мои пальцы. Ладонь у нее холодная, сухая, но хватка крепкая, как раньше:
– Ты не железная, – говорит мягче, почти ласково. – Ты не обязана всё тянуть сама. Хватит из себя танк строить. Ему тоже положено свою долю таскать. И моральную, и материальную. Не только приказы свои раздавать.
Я колеблюсь секунду, потом всё-таки выдыхаю то, что крутится на языке с утра:
– Света у него была, – признаюсь, будто совершаю предательство. – Женщина. Они расстались… вроде как. Он говорит, что только мы у него теперь. Но я… – качаю головой, – я не знаю, верить или нет. Не понимаю, что он вообще от меня хочет. И чего сама хочу.
Мама какое-то время молчит. На соседней койке женщина кашляет, напоминая нам, что мы здесь не одни. После чего мама снова переводит взгляд на меня:
– Варь, – говорит наконец тихо, но очень решительно, – слушай сюда внимательно.
Делает паузу, чтобы я точно посмотрела на неё:
– Мачеха ребёнку никогда не заменит мать. Как бы она ни старалась. Может быть хорошим человеком, может ухаживать, кормить борщами, сказки читать. Но мать – это ты. И будешь ты, пока дышишь.
Она чуть сжимает мои пальцы сильнее:
– Ты поэтому голову включи и займись своим здоровьем. Ты сына родила, вытащила одна, воспитала как могла. Вот и хватит геройствовать. Пусть теперь и он, – кивает куда-то в сторону двери, – поможет. Родной отец всё-таки. Не чужой дядя с улицы. Ему положено. И тащить, и отвечать, и рядом быть.
– Ты говоришь так, как будто всё просто, – горько усмехаюсь, чувствуя, как внутри всё сжимается, как пружина. – Как будто обиды и прошлое можно, знаешь, в отдельную коробку сложить, крышкой накрыть и на антресоли закинуть. А они… – качаю головой, – никуда не деваются, мам. Лезут в голову в самый неподходящий момент.
Провожу ладонью по лицу, будто могу стереть усталость.
– У меня страх, – честно признаюсь. – Прям… животный. Что пройдёт время, он обвыкнется, притрётся, и всё начнётся по второму кругу. Сначала будет стараться, а потом опять замкнётся, уйдёт в свои дела и начнёт молчать. Я же его знаю. Ему легче проглотить, чем объяснить.
Делаю короткий вдох:
– Ещё троих из роддома встретит, – криво усмехаюсь, хотя на самом деле не смешно, – а может уже и настоящую любовницу заведёт. Помоложе и попроще. Или… – голос срывается, – сына куда-то увезёт и снова не поставит меня в известность. Он же у нас весь про рационально. Решит, что так лучше, и всё. У меня же сердце. Мне вообще, по его мнению, в вакууме жить надо, под колпаком, и чтобы стресса ноль. Меньше знаю, крепче сплю.
– Это всё твои страхи, – отсекает мама твёрдо. – Они у тебя размером с вагон, я вижу. Но страхи – это одно, а жизнь – это другое.
Она чуть наклоняет голову, смотрит пристально, почти сурово:
– А одна будешь, что случится, через сколько соседи Лёвку найдут? – спрашивает просто, без обиняков. – Ты об этом думала?
Её слова бьют в солнечное сплетение.
– Нового мужика, конечно, ещё встретишь… Только ты сама-то трезво посмотри. Какой мужик с радостью побежит поднимать одинокую женщину с ребёнком и сердцем больным? Со всеми этими приступами, отдышками. Ещё и зная, что тебе больше рожать нельзя. Не каждый на такое пойдёт, Варь. Это тоже надо признавать, как бы ни было неприятно.
Я отвожу взгляд, рассматриваю узор на одеяле, чтобы не расплакаться прямо в упор под этим её спокойным анализом.
– Я тебе не говорю с ним под венец вновь бежать, – продолжает мама, чуть смягчая голос, – хотя помню, как ты в первый раз меня не слушала. Ни про разницу в возрасте, ни про то, что мужик он сильно жёсткий, и тебе с ним непросто будет. Ты же тогда вся горела: «любовь, мама, мы всё выдержим». Выдержали, ага…
Она сокрушенно качает головой.
– Сейчас думай наперёд. Холодной головой. Как между вами будет – это ты сама со временем решишь. Хочешь, будешь рядом как женщина, а хочешь, останешься только матерью его ребёнка. Это уже ваша кухня. Но Лёвку моего, – делает акцент, – без поддержки не оставляй. Мы-то с тобой, – усмехается печально, – ненадёжные обе.
Мама шумно выдыхает, будто устала от собственного монолога:
– Ты лучше своим сердцем займись, – упрямо повторяет. – Ты мне нужна ходячая. Поняла? – кивает на себя, на свои неподвижные ноги. – А не вот так, как я.
Глаза тут же предательски наполняются слезами. Мир плывёт, контуры у кровати и тумбочки становятся размытыми.
– Мам, ну перестань, – прошу, голос надламывается и тонет где-то в груди. – Не говори так… пожалуйста.
– Буду, – спокойно перебивает она. Ни крика, ни истерики, только твёрдость. – И ты это знаешь. Если я сейчас буду делать вид, что ничего не понимаю, это хуже будет.
Она на секунду закрывает глаза, потом снова смотрит на меня, но уже не так пристально, будто куда-то сквозь:
– Я очень тебя люблю, Варя, – произносит неожиданно мягко. – Вот прям очень. Больше жизни. Поэтому и говорю честно, а не так, как тебе приятнее слышать.
Двигает здоровой рукой, указательным пальцем чуть стучит по простыне:
– Если я так и останусь лежачей… – делает паузу, будто даёт мне время переварить, – сдай меня куда-нибудь. В дом престарелых, пансионат, неважно как это называется. Лишь бы ухаживали более-менее прилично.
Смотрит прямо в глаза:
– Не ломай себе жизнь и здоровье. Не тащи меня на себе годами. Поняла? Это лучше будет, чем когда ты годы угробишь на памперсы и пуп себе надорвёшь меня таская в ванну.
У меня внутри всё обрывается. В ушах звенит.
– Ты… что несёшь вообще? – возмущаюсь обиженно. – Какое сдай? Мам, ты что… – чуть привстаю со стула, – ты мне что, ненужный шкаф, который мешает в коридоре, и его надо вынести на помойку или в гараж? Куда тебя сдавать?
– Я – твоя мать, – спокойно отвечает она, без тени обиды. – И именно поэтому сейчас говорю это, пока голова ещё работает. Пока могу сама за себя решать, а не когда ты будешь в муках гадать, как правильно. Я не хочу, чтобы ты смотрела на меня годами, как я на свою бабку смотрела, – тихо, но отчётливо произносит мама. – И внутри шептала себе по ночам: «Господи, пусть уже…» – она осекается, не договаривает, но я и так слышу этот несказанный конец. – Это самое страшное чувство, – добавляет она глухо. – Когда любишь и устала одновременно. Когда и хочешь, чтобы человек жил, и не можешь больше вот так каждый день. Да и он устал. Ему-то тоже жизнь не в радость уже.
Мама чуть криво усмехается:
– Лучше я сама это озвучу вслух, пока могу. Чтобы тебе потом не было стыдно за свои мысли. Чтобы знала, что я сама так решила. И понимаю тебя лучше, чем кто либо.
Она на секунду закрывает глаза, будто собирается с силами, потом открывает и говорит очень тихо, но так, что каждое слово впечатывается в меня:
– Моя задача как матери, не привязать тебя к себе навечно, цепью к кровати, а отпустить. Дать тебе шанс жить своей жизнью. Воспитывать и поднимать своего ребенка. А не превратить тебя в сиделку с вечной усталостью в глазах.
Пауза растягивается, воздух в палате становится густым.
– Вот это, – добавляет она, – и есть любовь. Не держать любой ценой, а вовремя… отпустить.
Я качаю головой, слёзы сами катятся по щекам:
– Не могу я так, мама. Я не смогу тебя просто… сдать. И жить, как ни в чём не бывало.
– Никто не говорит как ни в чём не бывало, – устало отвечает она. – Будет больно. Будет стыдно. Будет тысяча сомнений. Но ещё хуже, если ты будешь пять лет ходить вокруг меня кругами, с больной спиной, больным сердцем и вечным чувством вины, что устала. Я уже свою жизнь прожила, Варь. Ты – в середине своей. У тебя ребёнок. У тебя, возможно, есть шанс на семью, на мужчину… каким бы он там ни был. Я не имею права отнимать у тебя это всё только потому, что моё тело решило слечь.
– Мам, хватит… – я уже почти рыдаю.
– Ладно, – выдыхает. – Всё. Не буду. Расскажи лучше про Лёву ещё.
Я судорожно шмыгаю носом, ладонью размазываю слёзы по щекам, как школьница, которая забыла платок. Пальцы дрожат, горло жжёт, но я послушно хватаюсь за эту соломинку. Потому что говорить про ребёнка проще, чем говорить про смерть и дома престарелых.
Мама с удовольствием слушает, кивает, даже улыбается.
Через какое-то время я поднимаюсь.
– Мне надо бежать, – шепчу. – Смена. Вечером ещё зайду, если успею.
– Иди, – кивает она. – Обними нашего мальчика за меня. Скажи, что бабушка его любит. Сильно.
Наклоняюсь, целую её в щёку, холодную и сухую.
– Люблю тебя, – шепчу в самое ухо, и голос снова дрожит, предатель.
– Я тебя тоже, дурёха, – отвечает она с материнской теплотой. – Иди уже. Пока сама не разревелась.
Улыбаюсь сквозь слёзы, выпрямляюсь, забираю пустой пакет и выхожу из палаты, аккуратно прикрывая за собой дверь.
Делаю два шага и меня накрывает.
Как будто кто-то сорвал плотину. Слёзы бьют в глаза сразу, мгновенно, так, что я даже не успеваю сделать нормальный вдох. Горло сводит, дыхание сбивается на судорожные глотки воздуха.
Перед глазами вспыхивают белые пятна, полосы ламп на потолке расползаются, стены будто начинают медленно съезжаться, как в кривом зеркале.
Грудь жжёт огнём, словно мне внутрь под рёбра поставили маленькую печку и раскочегарили до предела. Под ложечкой пустота такая чёрная дыра, как будто туда засунули кулак и сжимают изнутри.
Сердце делает пару неуверенных ударов, потом начинает сбиваться на знакомые, мерзкие перебои. Пауза, толчок, ещё пауза. Мир на секунду дергается, как картинка, у которой пропадает сигнал.
«Так. Стоп. Дыши».
Отхожу к ближайшей стене, почти врезаюсь в неё плечом, упираюсь, как в единственную опору во вселенной. Плитка холодная, через кофту пробирает до костей, но это даже немного отрезвляет.
Пытаюсь считать вдохи. Воздуха мало. Как будто он стал густым, вязким, как кисель, а я пытаюсь протолкнуть его через горло.
Ноги предательски подкашиваются, колени становятся ватными. Я автоматически ладонью хватаюсь за подоконник, чтобы не сползти прямо на пол. Пальцы скользят по пластику, цепляются, как у утопающего за край бассейна.
«Соберись. Встань. Сейчас выровняешь дыхание и пойдёшь дальше. Ты не имеешь права здесь валяться».
Но тело и мозг, похоже, решили дружно объявить забастовку.
На мои внутренние приказы им откровенно плевать.
Где-то сбоку, через ватную пелену, доносится женский голос:
– Девушка, вам плохо? – он звучит так, словно доносится из-под воды, далёкий, глухой.
Я закрываю глаза, прижимаюсь затылком к стене, пытаясь хоть так заякориться в реальности
Слышу свой пульс в висках. Тяжёлый, глухой, как удары кувалды по металлу.
Я больше ничего не контролирую. Я больше не могу приказывать себе дкржаться.
И это, пожалуй, страшнее всего...