III
Надо рассказать о свойстве белого цвета. Свойстве снега. Не того, едва разбуженного и умершего в полете, а того, который сделал-таки свое дело: укрыл землю белым. Это потом, когда вы провалитесь в жидкую грязь, скрытую первой порошей, вы скажете небу все, что вы о нем думаете. Но первая реакция на белый, белый снег — радость. У Марии Петровны это связано с еще одним ощущением. Она очень любила позднюю осень и голые деревья. В них она видела истинную красоту дерева, его характер, который дурные листья, на ее взгляд, только портили. Голое же, черное, острографическое дерево на фоне белого снега было для Марии Петровны верхом откровения. Именно тогда ветки и сучья были не просто для нее живыми, они были одухотворены, осмыслены, они покачивались, скрипели, гнулись, разговаривали без этой заполошной кроны, от которой только шум и мусор. Мария Петровна в эти дни могла гулять сколько угодно, не видя людей, а общаясь с деревьями. Ей стало наконец покойно, потому что виделся выход из положения, а главное, вместе с белым снегом глубоко и уже как бы и навсегда ушла боль о Кулачеве. Она сейчас чувствовала себя человеком, вышедшим из кризиса. «Нет уж! — говорила она себе. — Я себя вязать никому не давала, а уж другого вязать тем более грех». Их любовь хороша была для природы, для безделья, а когда загорланят все, а он как человек порядочный станет терпеть и мучиться, и жалеть… Он мужчина балованный, что, она этого не знает?
Была, конечно, мысль, почему бы не оставить Кулачева для природы и безделья и не встречаться время от времени, вполне подходящий вариант, и девять женщин из десяти именно так и решили бы. И правильно сделали бы, между прочим…
Но где-то мы уже упоминали, что Мария Петровна была женщиной десятой… Она думала о безмужней беременной дочери, о внучке с пышно цветущим лоном, о времени, которое наступает ей на горло, и об этой ее «страсти на поздний ужин», как она называла связь с Кулачевым.
Потом она скажет: «Я боялась горя, что он уйдет от нас естественным путем мужчины, которому не нужны проблемы с чужой страстью. Я чуяла горе и грешила на него… Горе было в другой комнате».
Последний раз Кулачев звонил на старый Новый год, потому что на Новый он уехал к знакомым егерям заливать тоску.
А Мария Петровна как раз ждала его звонка. Даже Алка ждала.
— Не позвонил?! — вскричала она. — Ну и стерва!
«Значит, я была во всем права, — горько думала Мария Петровна. — И все-таки ждала как дура… Наперед тебе, Емеля, наука!»
Поэтому звонок тринадцатого января Марию Петровну всполошил.
— Я желаю тебе счастья, — сказал Кулачев, — со мной.
А себе — с тобой. Других пожеланий нет. Не правда ли, я однообразен?
— Я думала, что мы это проехали, — ответила Мария Петровна.
— На морозе в лесу все прочистилось, и я вернулся новенький, но со старой песней. Знаешь, я переехал в квартиру дядьки. Она слепит меня своей белой пустотой.
Этот дом строился для тебя, Маша!
— Наш журнал прикрывают, — сказала она. — Я уже оформляю пенсию.
— Очень хорошо, — ответил он. — Есть проблемы?
— Никаких. У меня стажа на двоих.
Он расспрашивал о Елене, Алке, даже о сестре-колдунье.
— Про нее не надо, — сказала Мария Петровна.
— Надо! — закричал Кулачев. — Она что-нибудь напортила?
— Господь с тобой! — засмеялась Мария Петровна. — Наоборот, она припадает на грудь… Это сложно, Борис…
Это наше личное.
Дело в том, что Наталья приглашала их всех встретить Новый год вместе, выпить, вкусно поесть и забыть все плохое. Вещунья-профессионалка в голову не могла взять, что получит отказ. Она ведь построила такой грандиозный проект их будущей общесемейной любви, куда так клево укладывались роды, младенец, принесение даров и дальнейшее оберегание их всех, и дружба Елены и Аллы с ее деловой дочкой Милой, у которой все есть, но чего-то существенного нет. Одна надежда на сближение с неудачливой семьей родственников, в которой вырабатываются другие ферменты, глядишь, и девочка с пистолетом и поясом карате примет в клювик нечто ей неизвестное и доселе недоступное. В свою очередь и внучке Алле не мешает поучиться жизненной хватке.
Она, Наталья, ей скажет: «Детка! Виноград давят ногами, а получается изысканное вино». Почему ей именно это хотелось сказать Алке, Наталья-Мавра не знала. Но сидела, как заноза, эта фраза в голове для внучатой племянницы.
Ей же возьми и откажи в осуществлении новогодней мечты. Без всяких экивоков. Прямо. А тут примчалась Катя с сообщением и плачем, что Кулачев собрал вещи и ушел. Но плачет она просто так, по привычке, потому что поняла: жизни вместе у них все равно не будет, так лучше разойтись по-хорошему, она не кривая и не косая, у нее, слава Богу, есть вполне серьезные поклонники, просто надо выйти из этих чертовых соплей.
— А вот чего твоя престарелая сестра от него лицо воротит, так на это у меня ума нет, — закончила Катя.
Мавра напоила ее кофе с коньяком, потом они поели грибного супа с водочкой, вернулись к коньяку, одним словом, девушки оттянулись, хотя и не нашли взаимопонимания на разлучницу Кати.
— Она сильная баба, — сказала Наталья.
— Ну и какому мужику это надо? — ответила Катя. — У нас ведь надо любить слабость, или я не так запомнила?
— Наши отношения с мужчинами — игра без правил, — ответила Наталья. — У тебя французский парфюм, а он уходит к бабе-с кислыми подмышками.
Другая вся проникается интересами его дела, даже выучивает терминологию, а он выбирает юристку, которая добросовестно копает под его же фирму. «Черт с ним, с делом, — говорит он. — Женщина важнее».
— Вот и меня возьми, — воскликнула Катя. — Я еще в хорошем возрасте, не дура, внешность вся при мне, в постели все умею, а он идет к старухе, которая ходит ни в чем, у которой и дочка, и внучка, и все неладно, ну?!
— Без правил, — повторила Наталья-Мавра. — Без правил.
Зимой Алка встретила на улице Мишку. Он приезжал в институт травматологии «чинить палец». Они обрадовались друг другу, время освободило их отношения от личного, и сейчас осталась только старая детская дружба.
Алка потащила Мишку домой, поила чаем, рассказывала про Юльку и ее новации про детей из пробирок.
Мишку разговор смутил, и Алка подумала: "Я дура, я забыла, что он «сырые сапоги». В другой раз она не преминула бы это сказать, но сейчас промолчала, удивляясь своей деликатности. Перешли на более обкатанные темы, например, на переломы, Мишка показал, как ему пытаются выровнять палец, а он сам не очень этого хочет, потому что с армией теперь проблем не будет. Он — не стрелок.
Алка очень это поддержала.
— Ты помнишь Лорку Девятьеву? — спросил Мишка. — Ну ту, что все искала партию?
Еще бы Алка ее не помнила!
— Ну что с ней? — спросила она, очень стараясь, чтоб ничего лишнего ни в лице, ни в голосе не проступило.
— Вышла замуж за того Надзора, с которым мы тогда сцепились. На Новый год венчались, а у нее было уже шесть месяцев. Ее отец сказал, что убьет Надзора, если тот не женится. И один раз побил, сильно…
Венчался с побитой мордой.
Почему-то именно в этом месте напал смех. Это же надо, какое сокрушительное было то лето! Мишка с кривым пальцем, тот тип побитый и под венцом, она тогдашняя в тронутом уме. Отсмеявшись, она сказала:
— Я вспомнила, как он меня столкнул в Учу. Вот псих Мишка внимательно посмотрел на Алку. Она так это запомнила? Ну и слава Богу! А вот он забыть не может чувство ожога от Алки, от силы их гнева — Надзора и ее, — как он просто вскипал на поверхности холодной речки. И он до сих пор не понимает: с чего так все полыхало и почему она, Алка, стала ему тогда неприятна, и хоть потом в больнице он и плакал о ней, все в нем кончилось тогда. На берегу загоревшейся реки.
Мишка этого не поймет никогда. Один раз на него пахнуло из бездны страстей, и он отпрянул. И тут же некие сторожа-блюстители взяли и наглухо заколотили где-то там в глубине его души одну дверь. И он пойдет по жизни спокойно, с исключительно нормальной температурой, ординарными чувствами, и только кривой палец будет саднить, напоминая о чем-то так и не изведанном в жизни.
Где-то все это копится… Слова, повороты головы, вздохи и взгляды — все такое мелкое и незначительное, что забывается сразу и навсегда. Мелочь. А однажды на вас сваливается Нечто. И все, что забылось и ушло как бы в другое пространство, начинает свой разбег… Мстительное незамеченное… Агрессивное неуслышанное…
Жестокое пренебреженное…
Может, с них все и идет?
Во всяком случае, с того момента, как Кулачев вернулся от егерей и позвонил Марии Петровне, а Катя прибежала к Мавре и сказала, что не такая уж она ветошь, чтоб ею разбрасываться, еще найдутся…
С того странного слова «мальчик», которое «проговорилось» у Елены, а у Алки вырвался смех по поводу свадьбы «одной беременной» с «одним побитым», а Мишка с кривым пальцем сел в электричку и вздохнул почему-то старчески тяжело… Мария же Петровна скрепила бумажки для будущей пенсии, полезла в шкаф за сумкой с документами, а там комом лежала неглаженая чужая мужская рубашка, и она не могла сразу сообразить, откуда она у нее.
…С этих, с таких разных и самих по себе не связанных мелочей время приобрело другую скорость, оно как бы увидело цель и рвануло к ней. И первым знаком был взрыв в машине Натальи. Она только-только подписала контракт с телевидением на свою пятиминутку психолога-врачевателя, так тут же в машине рвануло. То, что Наталья осталась жива, безусловно, было чудом: именно за секунду до этого она широко открыла дверцу, чтоб та лучше захлопнулась, и вылетела в нее же взрывной волной.
Она даже не успела испугаться и даже вскочила сразу на ноги, не понимая, что произошло. Ужас пришел потом, а боль — еще позже. Уже в больнице, когда выяснилось, что, кроме поверхностных ушибов и порезов, ничего страшного у нее нет, прокручивая в голове все случившееся, она памятью своей наткнулась на странное видение, которое было у нее секундно, когда она вылетела из машины. Она видела свою маму, и мама держала на руках ребенка. Наталья знала кого. Маленькую Елену.
Именно ее.
Воспоминанием это быть не могло. Во-первых, Елена родилась после смерти матери. Так сказать, исторический факт. Но главное, главное…
Мама была по памяти другая, совсем другая.
Она жила в постоянно переходящем спазме. То руки, то шеи, то живота. Она жила с ожиданием подкарауливающей боли, которая набрасывалась не исподтишка, а в открытую, глядя ей в лицо. Поэтому и лицо у мамы было напряженным, набрякшим… Женщина же видение была расслаблена и мягка, в ней не было страха, и она зачем-то как бы показывала Наталье Елену.
Не тот Наталья человек, чтоб, отодвинув свои проблемы, решать потусторонние кроссворды. Ну раз, ну два подумала, что бы это значило, но уходила боль — уходило и воспоминание. Вернее, даже не так. Не уходило, а отходило в сторону и как бы ждало…
Когда в больницу пришла Мария Петровна, Наталья перво-наперво ей об этом рассказала.
— Мама такая светлая-светлая… Спокойная-спокойная…
— А с чего ты взяла, что она была с Еленой? Она ее не знала, — спросила Мария Петровна. — Может, с тобой? Или со мной?
— Откуда взяла — не знаю, — ответила Наталья. — Но это была Елена.
Мария Петровна разговор на эту тему прекратила, и возникшей было панике — с чего, спрашивается? — отвернула голову в два счета. Но вечером позвонила Елене и строго наказала сделать УЗИ и подумать о том, в какой роддом идти, чтоб не подхватить стафилококк. На кончике языка уже было намерение рассказать о том, как она намечтала их дальнейшую жизнь, но решила погодить.
Еще неизвестно, как Елена это все воспримет. Не исключено, что придется ждать до первых трудностей быта, когда «ее выход» просто сам собой напросится и будет благом.
Но саднило, саднило от «видения Натальи». И хоть один за другим подворачивались абсолютно разумные толкования, в которых никаких страхов заложено не было, но покоя это не давало. Не случится ли чего с ребенком? Елена не лучшее время выбрала для родов, только что из развода, малокровная, бессильная, психологически раздавленная.
Мария Петровна, не получив ответа на вопрос, кто отец ребенка, никогда больше этой темы не касалась. Вся ситуация была против правил жизни, которую она прожила, но ведь настало другое время. Оно было другое во всем — на цвет, на вкус, на ощупь… Оно другим пахло. В этом времени были другие правила, а может, их не было совсем, но женщины рожали теперь детей без мужей и не рожали с мужьями. Ее Елена вышла не просто из развода, она вышла из традиционных сетей, она порвала их и захлебнулась свободой. Так думала Мария Петровна. Елена и понесла от свободы, еще пуще думала она, а какие они, ребеночки, что от вольной воли? Жизнеспособные ли?
Может, покойная мама через Наталью и предупреждает их о чем-то?
Но окончательно валун к обрыву подвинула Алка. После того, как она отсмеялась тогда вместе с Мишкой, к ней вернулась легкость тела. Она даже не подозревала, какая зажатая была с самого лета, в каком напряжении были ее мышцы, откуда ей было знать, что ее прабабушка прожила со спазмом всю жизнь. Но корча кончилась. Она с удивлением ощупывала свой живот, ноги, мягкие и легкие, еще пуще удивлялась той странной, почти безумной силе, что охватила ее тогда в один день, а мучила столько…
Классная руководительница, дама, продвинутая в вопросах сексуального воспитания, на беседе с девочками трандела им о презервативах и таблетках, а Алка думала, что учительница, в сущности, дура, потому что говорит о ерунде, а в жизни, в человеке все гораздо круче, и на вопрос учительницы, есть ли вопросы, Алка встала и сказала:
— А не лучше ли презерватив надевать на голову? Не ближе ли это к истине?
— Какой истине? — вполне серьезно спросила учительница.
— К той самой! — ответила Алка. — Вы учите, как смазывать пистолет и куда вставлять патроны, а меня интересует — в кого я буду стрелять?
— Об этом должна думать твоя голова, — засмеялась учительница.
— Вот я и говорю, когда она думает не то, на нее надо натянуть презерватив.
Отсмеялись, но учительница Алку сцапала и отвела в сторону.
— По-моему, — сказала она, — у тебя остались вопросы.
— Ни одного, — ответила Алка.
Учительница пыталась и так, и эдак, продвинутые, они ведь все приставучие, но ничего от Алки не добилась. Решила: Алка — девочка умственная, фантазийная, а физически и сексуально отстает. Та же возвращалась и думала, что учительница просто недотраханная баба и самоудовлетворяется разговорами про это. У учительниц такое — сплошь и рядом.
Тем не менее разговор разбередил головенку. Алка шла и размышляла обо всем сразу. О бедном Кулачеве, которого бабушка продинамила. Это же надо! Такой мировой дядька, а бабушка как ножом его отрезала. Ну не дура ли? Думала о матери, которая нашла время забеременеть, и неизвестно от кого. Она хорошо помнит, как отловила ее на Грохольском без кровинки в лице. Тогда мать назвала фамилию и имя некоего мужчины, но Алка уже успела напрочь их забыть, пыталась вспомнить — никак. Алка теперь знает, как могло быть у матери: как было у нее. Не будь тогда той кретинки, Лорки Девятьевой, «тот тип» взял бы тогда ее, Алку, и повел хоть куда…
Хоть в реку, хоть в лес. И она пошла бы. И могла бы сейчас носить в животе ребеночка, потому как никаких предохранительных причиндалов у нее не было, как, видимо, не было и у матери. Но она — ладно. Малолетка. Но как об этом не подумала мать? Значит, это было как смерч, как вихрь, как шаровая молния.
Эй ты, учительница! Ты знаешь, что так бывает? Ты хоть слышала про это? Бедная мамочка попалась… Возможно, сразу… И разве могла она после этого убить дитя, рожденное вихрем? Еще Алка думала о том, как это будет у нее и с кем… Она вычеркнула из сердца темных блондинов с культуристским разводом плеч… Ей их уже хватило.
Виделся высокий, узенький мальчик — брюнет с большими карими глазами. И пусть он чуть-чуть сутулится от смущения своим ростом. Надоели незакомплексованные, гордо несущие впереди себя свое «оружие». Этот будет смущен. Не так, как Мишка — «сырые сапоги», от сверхзакомплексованности, что тоже не подарок. Он будет смущен от счастья, что в мире, где ничего не поймешь, где полным-полно всего разного, где красота валяется под ногами пополам с уродством и часто это сиамские близнецы, так вот, в этом мире шиворот-навыворот она, Алка, выйдет ему навстречу, и он скажет ей: «Привет!»
Давайте сделаем выдох.
У подъезда Алкиного дома, опершись ногой на пенек от сломанной лавочки, стоял мальчик. Он был высокий, черноглазый, сутулый, у ног его лежал рюкзачок, и он смущенно убрал ногу с пенька и даже смахнул с него как бы грязь от собственных ботинок.
Алка даже раскрыла рот и остолбенела.
— Привет! — сказал мальчик с легким акцентом. — Я тут… жду…
Надо было сделать усилие для шага, и ей наконец удалось вынуть ногу из вязкого варева, потом с трудом вынуть другую. Она вошла в лифт с ошметками неведомого груза и слепо нажала кнопку.
Судьба прижала бока времени.
Время припустило бег…
Выписавшись из больницы, Наталья, во-первых, расторгла контракт с телевидением, во-вторых, по цепочке отменила все свои сеансы, в-третьих, вынула деньги из хрустальных емкостей, пересчитала их и спрятала, а потом, обрядившись в затрапезу и напялив темные очки, поехала к Елене У Елены сидел Кулачев, намазывал на беленькие кусочки хлеба масло и икру и скармливал беременной девушке. Картина была вполне семейная, почти елейная, Наталья, настроенная на другой лад, была сбита с толку…
Хорошо, что была беспроигрышная тема — взорванная машина.
— Кому свинью подложила? — спросил Кулачев прямо.
— Брось! — возмутилась Наталья. — Я этим занималась осторожно. — И добавила значительно:
— Тебе ли не знать… Я думаю — со мной ошибка. Не туда подцепили предмет. Я стояла рядом с такими машинками, будь здоров! Вот и вышла промашка.
— Не принижайся, — не унимался Кулачев, — не принижайся. На тебя такой был спрос.
— Все! — ответила Наталья. — Завязала. Уйду в центр нетрадиционников. Там тихо, как в могиле.
Она сама налила себе чаю, сама себе сделала бутерброд с икрой, сахару насыпала много, глотала громко, с вызовом. Кулачев засмеялся и сказал; л с.
— Меня, кажется, выгоняют…
Уходя, он поцеловал Елену в макушку и дверь закрыл тихо.
— Чего матери надо? — в сердцах сказала Елена. — Ну скажи… Чего?
— Она боится, — ответила Наталья. — Боится разницы в возрасте. Боится другого уровня жизни. Боится изменений… Она ведь считала, что уже пришла, что уже остановилась, а ей предлагают идти и идти дальше… Страшно.
— Ты же сама говорила, что она сильная.
— Так с сильными это и происходит. Слабых несет ветер. А твоя мать всюду пускает корни…
— Жалко, — печально сказала Елена. — Жалко…
Сколько там жизни осталось…
Наталья вздрогнула от этих слов. Нельзя такие слова говорить, нельзя.
— Не смей так говорить! — закричала она. — Не смей!
— Ты на меня не кричи, — сказала Елена спокойно. — Не тебе от меня мою мать защищать. Ты вообще как в нашей жизни возникла? А главное — зачем? Я все хотела тебя об этом спросить.
— Долго рассказывать, — ответила Наталья. — Но я, как ты говоришь, возникла… Я, может, и сама не хотела, может, мне без вас спокойней было бы, но случилось, как случилось… Мы родственники, Ленка, и нам надо держаться друг за друга. Ну что нам делить?
— Нечего! — засмеялась Елена. — Все твое — твое…
— Ну прости меня за то, прости! — тихо сказала Наталья. — Очень прошу — прости.
— Наташка! Не в тот угол молишься! Ты перед матерью виновата, не передо мной.
— Она не простит, — тихо ответила Наталья. — Твоя мать — такая штучка, каких черт не видывал… А я перед ней даже на колени бы встала…
— Это зрелище, — засмеялась Елена, — не для слабонервных. Поэтому не становись уж… Тем более что действительно скорей всего встанешь зря.
Остро вспомнилось, как становилась на колени мать, когда Елена подбивала ее судиться за наследство. Как они ее тогда поднимали с отцом, а в глазах матери такое было непрощение… Кому? Им? Что начали этот бесполезный разговор? Наталье, за то, что превратила любовь к себе в нелюбовь к себе же? Жалкому их безденежью?
«Какая же я была стерва», — думала Елена о себе той, но не было в мысли гнева. Думалось как бы и не о себе и как бы со стороны. Последнее время с ней так бывало часто, люди, события начинали существовать отдаленно-отдаленно. «Это потому, что я ношу, — думала она. — Во мне мой мир, а остального мне не надо». Но и эта, объясняющая, мысль тоже существовала там, где Елена как бы и не существовала. Вне ее.
Вот, к примеру, сидит Наталья. Если прикрыть глаза, то можно увидеть, как она растворяется в чистом… пламени ли? небе ли? В чем-то… «Так вот накатит, — думала Елена, — а ты живи, как живая с живыми. А ты не здесь и не с ними».
Они молчали, в их молчании то ли рождался дурак, то ли пролетал ангел, но это было производительное молчание, ему бы еще несколько секунд, чтобы пройти по хрупкому мостику истины, но распахнулась дверь, и влетела сияющая Алка, ведя за собой высокого, смуглого, сутулого паренька с огромными смущенными глазами.
— Мы тоже хотим чаю! — закричала Алка. — Его зовут Георгий.
Елена и Наталья споро вскочили со своих мест и закрылись в комнате, вид у них был слегка заполошенный и даже несколько угодливый.
— Грузин, — тихо сказала Наталья.
— Армянин, — не согласилась Елена.
— Чеченец! — сказали обе одновременно и засмеялись.
И вот тут точно — пролетел ангел.
Алка намазала бутерброд икрой, а мальчик замахал на нее руками.
— Я это не ем! — сказал он тихим голосом.
— Таких людей, чтобы это не ели, на земле нет, — ответила Алка.
— Есть. Это я. — И добавил:
— И ты не ешь… Это для твоей мамы. Ей нужно. Папа для нее купил.
— У нас нет папы, — с чувством сказала Алка, чтоб раз и навсегда закрыть этот вопрос честным путем.
— Тем более, — ответил мальчик, — ей нужен хороший продукт. Спрячь, пожалуйста, икру.
И Алка спрятала, хотя за секунду до того хотела откусить от бутерброда смачно, чтоб ему стало завидно. В холодильнике было много даров от Кулачева. Алка выставила аккуратненькие, в ячеечках кексы.
Пили чай и смотрели друг на друга. Когда попили и Алка стала собирать кружевные бумажечки, в которые была завернута каждая кексинка, то нашла только свои.
— Где твои бумажки? — спросила она.
— Получается, что я их съел, — смущаясь, ответил Георгий.
Вот в этот момент у Алки и оборвалось сердце. Ухнуло куда-то вниз, затрепыхалось, заегозилось, а когда вернулось на место, Алка была не Алка. У нее закипали слезы, ей хотелось спрыгнуть с крыши, защитить маму и ее ребеночка, попросить прощения у бабушки, простить дуру-учительницу, отдаться этому мальчику и умереть от счастья.
Елену определили на сохранение, и ее надо было отвезти на машине. «Сестры-вермут» всполошились, потому что те, у кого были-машины, поставили их на прикол из-за гололеда.
— Не берите в голову, — сказала им Елена. — Я найду.
И увидела, как они облегченно обрадовались.
Именно в этот миг настигло Елену странное чувство отстраненности от всех проблем. Все как бы не имело значения, что было полной дурью, полнейшей! Как могли не иметь значения все эти проблемы с отвезти-привезти в ее случае, если частника-водилу ей просто не осилить? Тем не менее побуждаемые поверхностным, бытовым сознанием мысли глубоко не проникли — скользнули и ушли. Она сказала матери, что надо ложиться в больницу. Мария Петровна даже обрадовалась, что Елена будет под приглядом. У нее сидела внутри осторожная дрожь от рассказанного Натальей сна.
И конечно, она тоже сразу подумала о машине, которую надо найти.
— Уточни время, и я заеду за тобой на машине.
— С машиной сложно, — ответила Елена. — Гололед.
Ездят одни крутые.
— Уточни время, — повторила Мария Петровна.
После нескольких звонков знакомым омашиненным подругам, услышав самые искренние и самые соболезнующие отказы, Мария Петровна взяла себя в рот и с чувством выплюнула. Была противна эта жалкость просьб, была противна собственная неустроенность: что же это, я дочь до больницы довезти не могу? Что же я такая косоруко-косолапо-из-уха-серо-текущая?
У Марии Петровны пальцы не тряслись, когда она звонила Кулачеву. Они были деревянными и не гнулись.
Он примчался в тот же вечер, и она, пока возилась с замками, просто упустила момент, когда он ее обнял.
Щелк-прощелк деревянными пальцами, и уже вся в руках, обхвачена и захвачена.
Она уткнулась ему в грудь, услышала тарабах его сердца, даже как бы уловила синкопы, по-медицински они называются тоже красиво — экстрасистолы. «Господи! Как хорошо! — подумала она, вдыхая запах его одеколона, тела, чувствуя, как в нежности его рук окостеневшие ее пальцы становятся гибкими и способными ощутить под рубашкой майку, угадать под ней бугор его плеча, а скользнув вниз, вникнуть в теплую подмышку, такое удивительное, сладкое возвращение в свои пределы, домой. — Господи! Как хорошо!»
Кулачев замер, держа ее в руках, боясь спугнуть счастье. С этой женщины станется — вырвется, вытолкнет.
Но ведь ему такая и нужна — своя-несвоя, награда, которая уходит сама, когда захочет…
— Ну что же ты со мной делаешь? — тихо сказал Кулачев в ее макушку. Седой круг ее волос нахально захватывал пространство головы, а он знал, как она к этому относится — к собственным заброшенным угодьям. Плохо относится. И до сих пор следила.
— Потому что сверху это выглядит лысиной! — так она ему объясняла летом, когда он предложил ей не красить волосы.
Сейчас в этой забытой седой тонзуре скрывалось признание страданий Маруси, ее смятения перед всем случившимся.
— Что же ты, дурочка, делаешь с нами? — спросил он тонзуру. — Кому же от этого лучше? Живу в пустой квартире один, как идиот… гнию… Пью водку…
— Не ври, — сказала Мария Петровна.
— Не вру, — ответил он. — Иначе не могу уснуть…
— Ну… не знаю, — сказала она, выходя из рук. — Она скоро рожает… Ее кладут на сохранение, я все придумала, как будет потом.
Она рассказывала ему подробно, даже излишне. В этой излишности и было самое главное — ее неуверенность, что проект будет принят. И она толклась на частностях, мелочах, доказывала — себе? Елене? — как оно хорошо придумано! Она даже употребила чужое ей слово «клево», что доказывало: Маруся видит перед собой и Алку как возможного оппонента.
— Сядь, — сказал он. — Проект хорош за неимением лучшего. А лучший есть. Никто никого не трогает, и все остаются на местах. Я переезжаю к тебе, а мою новую квартиру оставим Алке, когда ей понадобится.
Мария Петровна испытала почти ненормальное счастье. Как было хорошо! Но, уловив именно ненормальность, решила тут же придавить и счастье.
— Не будем возвращаться к теме, — сказала она не своим голосом.
— Будем! — сказал Кулачев; — Я переезжаю к тебе сегодня.
У нее кончились силы борьбы. Она сидела, опустив руки, немолодая, седая, удрученная женщина… По улице, подметая грязный тротуар дорогими мехами, ходили длинноногие красотки этого времени. Кулачев любил на них смотреть, на их лихость и пренебрежение к цене вещей и самой жизни, на их упоение этим секундным счастьем владеть мехами, машинами, мужчинами… Они выбрали счастье момента и кайфовали вовсю. Он восхищался их свободой от всего — и от ненужного в равной степени, как и от нужного. Это была новая порода женщин. Секретарши, парикмахерши, студентки, медсестры чувствовали себя вправе иметь счастье сразу. "Ах, мои лапушки, — думал о них Кулачев, — как же я вас люблю!
Как я рад, что вы есть и метете тротуар собольим мехом.
Так им и надо — королевским мехам. Я бы так и ехал за вами всю жизнь, если бы мне не надо было в один переулок. Там есть совсем другая женщина. Другой породы. Я вас не обижаю, нет… Но за вами я поеду, а за нее я умру.
И вы мне скажете: «Идиот! Езжай за нами. Ты же еще не в смертном возрасте. Тебя еще и колом не убьешь…» Вот этого вы никогда не поймете — близости любви и смерти, их погибельно-упоительной связи… А женщина — ну что вам сказать? Я не знаю, что… Она — Одна. Единственная. Сто пятнадцатая… Группа крови".
— ..Ее кладут на сохранение в сто пятнадцатую больницу. Ты меня слышишь? Что с тобой?
— Какие проблемы? — сказал Кулачев.
— Ты ездишь по гололеду?
— Еще как! Я гололедный ас…
— Я бы тебе не позвонила…
— Да здравствует сохранение и гололед! Да здравствует сто пятнадцатая группа крови…
— Что ты мелешь?
— Я спятил.
Он хитрый. Он воспользовался моментом и снова обнял ее… И она поняла, что надо сдаваться. А главное — как этого хочется…
Елена сказала в палате, что муж в командировке; а через два дня к ней пришел Кулачев, и беременные подружки спросили:
— Он тебе кто? Любовник?
— Почему не брат? Сват? Шурин? Деверь? — возмутилась Елена.
— Точно любовник, — сказала лежащая глобусом живота вверх Вера, попавшая сюда по причине плохо видящих глаз. «Мне тужиться опасно», — объясняла она. У нее прекрасно срабатывал закон компенсации — плохо видя. Вера слышала любой секрет в чужое ухо и радостно делилась открытиями. Именно она выклевала тайну, что молодой ухоженный мужик любовник не Елены, а ее матери, женщины немолодой и строгой.
«Только мне этого не хватало, — думала Елена. — Обсуждать с ними маму».
Но они сели вокруг нее кружочком, даже Вера приподнялась на локоток и сказала:
— Да ладно тебе… Разбежимся в разные концы и сроду не увидимся… Как это у них началось? Кто кого охмурил?
— Я не разговариваю с матерью на эти темы, — ответила Елена.
— A с кем же ты разговариваешь? — строго спросила Вера.
— У нас в семье это не принято. Ни с дочерью, ни с матерью… Это табуированная тема.
— Какая? — спросила Вера. — Мать гуляет с дядькой, который годится тебе, и вы про это ни гугу?
— Девочки! — сказала Елена. — Мне сердиться вредно, но если вы меня не оставите в покое, я устрою скандал. Я такое устрою, что мы все родим преждевременно.
— Скажи одно, — все-таки вставила слово Вера. — Всего одно. Он детей бросил ради твоей матери?
— Нет, — ответила Елена. — Нет у него детей. Все?
Все!
Мысль, сделав нехитрый переворот, сошла с колеи и побрела туда, куда не звали. К Павлу Веснину. Не раз и не два пыталась дойти Елена в это зафлажкованное место — резервацию под его именем. Идти или не идти дальше? Искать или не искать? И всегда все кончалось одним и тем же: она его непременно нашла бы, будь она пуста. Тогда поиск был бы не поиск, а просто игра в угадайку: «Ты меня помнишь? Ты меня знаешь?» Сейчас же — что бы она ни говорила и как бы себя ни вела — задача дается ему. Как ты поведешь себя, Павел Веснин, в этом случае? А? Как? Но ведь она сама пришла к нему в ту ночь? Сама!
Нет, если бы он хотел, он бы уже объявился хоть раз.
Приехал бы и позвонил в дверь. Значит, это была «в той комнате незначащая встреча». И ребенок у нее не от него…
Он скорей от той погибшей девочки, что уронила на них слезу. Хотя в ее положении и в наше время оперировать, даже очень тайно, мистическими мыслями глупо и бездарно. Не подумать ли тебе, подруга, как ты вырастишь двоих детей на одну зарплату? Конечно, есть мама… Но получалось, что у мамы в кои-то годы возник роман, а она на нее с малым дитем, свинство же!
В больнице отметили, что у Елены как бы все показатели пошли на минус, и ее положили под капельницу.
Наталья у места своей аварии оказалась неожиданно.
Только-только отколупнула с лица струпья после несчастья и научилась тональной пудрой скрывать розовые пятнышки от них.
С тех пор как она бросила свой плодоносящий бизнес, прошло всего месяца два, но течь в дому образовалась приличная. Главное же, опереточный муж, смирно стоявший в дорогом стойле, быстро отвязался, объяснив это тем, что ему, творческому человеку, стало утомительно перебирать ногами в одном месте. «Застой», — образно сказал он о стойле.
Наталья ждала, что в этот момент у нее загорячеют ладони и возникнет тонкая звенящая струна и вниз по струне к ней придет знание в виде слова ли, изображения, касания и твердая, как кристалл, или густая, как горячий асфальт, проблема ли, неизбежность превратится сначала в облако, потом в туман, потом в кольцо дыма, а потом просто исчезнет навсегда, оставив после себя легкий запах сгоревшей бенгальской палочки. Но со времени аварии она была бессильна. Тогда, сразу, отказывая своим клиентам, она думала, что поступает так, руководствуясь неким высшим смыслом, а оказалось, руки, выбиравшие деньги из вазы, знали все раньше. Денежки надо поберечь.
Теперь, когда спали струпья с лица и муж вышел из пут, в которые вошел сам добровольно и радостно, Наталья поняла, что жизнь ее выкинула из машины не только в прямом смысле, но и в некотором другом тоже. Она думала, сколько еще сможет продержаться на старом ведьминском авторитете, используя накатанные приемы, а то, что к этому надо будет прибегнуть, не вызывало сомнения: она привыкла жить хорошо, начиная считать деньги сначала со ста, потом с тысячи, потом с десяти тысяч, потом с пятидесяти долларов, перед самым вылетом «в дверь, как в трубу», сто долларов были у нее расхожей бумажкой на день. Надежды на работу среди нетрадиционников лопнули. Кучно держались только слабаки. Те, что знали «струны и горячие ладони», предпочитали индивидуальную трудовую деятельность. И правильно делали, между прочим.
Оказаться без таланта и без хорошего счета в сорок лет — это штука посильнее, чем фауст-патрон. Это атомная бомбардировка, когда на стене после тебя останется одна тень.
Нет, Наталья еще не была в той панике, которая уже поражение. Нет и нет! Больше всего она злилась на мужа и сейчас прикидывала варианты. Что дешевле: быть с ним или не быть. Не проще ли его выделить… Снимая ему, к примеру, квартиру. «Самое дешевое, конечно, — думала Наталья, — его отравить. Это, конечно, я так, в порядке бреда… Но вариант красивый… Я бы его хорошо похоронила».
Именно на этой увлекательной мысли ее захватил звонок: звонила Мария Петровна.
— Елене поставили капельницу, — сказала она. — Я очень беспокоюсь. Не можешь ли ей помочь ты… своими методами?
«Господи! Где ты была, сестра, два месяца назад, когда от меня шел ток!» — подумала Наталья. Но сказала Другое.
— Конечно, — сказала она. — Где она лежит?
Попала же она на место собственной аварии, потому что хотела по дороге захватить «одну ведьмочку» из молодых, да раннюю, которая ее, Мавру, чтила, которая с ума спятит, что та ее о чем-то просит. У Натальи есть хорошее объяснение: «Родственница. Она, Мавра, родственников не пестует. Запрет, мол, ей такой дан».
В их деле, где начинается правда, а кончается вранье, никто не знает. Сам человек не знает: плетет, вяжет лыко, а глядишь — у него в руках уже серебряная нить… Но не факт, что надолго красавица нить попалась в руки… Глядишь — опять лыко.
Ведьмочка жила почти на том самом перекрестке, откуда вперед головой вылетела Наталья, а Мавра, сердешная, сгорела дотла.
Ступив на асфальт, Наталья почувствовала жар и изнутри, и извне. Так уже было в детстве. Она забыла про это, а сейчас вспомнила. Перед тем самым последним маминым гриппом. Она играла во дворе, сгребая лопаточкой грязь. Ночью выпал снег, но утром растаял, и ей так тогда хотелось добраться до беленьких кучек, что еще гнездились там, где не топтались люди. Она пробивалась к снегу лопаткой, а мама кричала, чтоб вышла из грязи.
Мама выбивала половик, который свернула с вечера, мечтая бросить его на чисто-белый снег, а снег исчез, и приходится по половику тюкать выбивалкой, а была мечта о снеге, была…
Так вот, вдруг маленькая Наташа почувствовала жар изнутри и снаружи. Мир на минуту стал другим, без снега, без грязи, без половика, без выбивалки… Без мамы…
Она смотрела в ту сторону, где была мама, но там не было никого… Там абсолютно никого не было…
…Сейчас же — наоборот — мама была. Она опять стояла, держа в руках Елену, как тогда, в первый раз.
— Что ты мне хочешь сказать? — спросила Наталья. — Если помочь ей, то я туда и иду.
Но в этот миг как оглашенная выскочила из подъезда «ведьмочка» Клара, круглая, как колобок, девица, вся в перетяжечках, как младенец. От нее тоже шел жар, отчего Натальин жар скукожился, засох, свернулся, обратился в прошлогодний лист и пристал к сапогу.
Наталья аккуратненько сняла лист и спрятала в сумочку. Клара внимательно следила за этими странными движениями. Мавра — мастер в их деле и просто так грязь с улицы в сумку не положит. Хотя у проидошистой Клары была и другая мысль, погрубее, попроще: Мавра положит любую грязь хоть в сумку, хоть к сиськам — для понту! Дело это известное, жизнью проверенное, не напустишь туману и тайны, ни черта не сработаешь. Их рыбешка очень уж часто ловится на кусочек дерьма. Но то, что Мавра ворожит перед ней, Кларой, которую сама и пригласила, обижало. Я-то тебе не клиент!
— Меня на этом самом месте звездануло, — сказала Наталья.
— Да ты что! — восхитилась Клара. — Я знала — рвануло машину, но не знала, что тебя. — Хотя прекрасно все знала.
— Меня! — засмеялась Наталья. — Но я уверена — по ошибке. Я чернотой никогда не занималась.
— А я занималась, — сказала Клара. — Но бросила — очень потом болит физика. Видишь? — Она показала Наталье запястье. На нем странно была сдвинута кожа, как будто ей кто выкручивал руку, а сумел скрутить шкуру.
На перетяжечках это виделось особенно хорошо. — Болит, сволочь. Сейчас вот болит. Ты на меня не действуй, ладно?
— Я сегодня пустая, — ответила Наталья.
— Ну и хорошо, — обрадовалась Клара. — Значит, болит от чего-то другого.
Но потом, пока ехали, у Клары рука прошла, трепались про разное, в основном про мужчин. Клара была незамужней и не торопилась: ждала знака судьбы. Наталья в этом разговоре вернулась мыслью к собственной ситуации — отпустить «своего козла» на волю или не отпустить, а Клара возьми и скажи:
— У тебя еще будет мужик. Военный чин.
Так что не держись за оперетту…
Клара сказала и пожалела, потому что тут же поняла, что потом и «чина» не станет. Она косила глазом на красавицу ведунью и пыталась разобраться: что же не так с коллегой по работе, какой такой у нее изъян, что видится она до конца одинокой… «Дала бы, что ли, ладонь посмотреть…» Клара примеряла судьбу на себя — тоже ведь одна и в очередь никто не становится. Может, все дело в даре? Тогда, может, ну его? А как его ну? Клара вся сжалась, свернулась в себя, а эта великая Мавра аж трепещет от ее слов, засветилась, дурочка.
А Наталью действительно охватил трепет восхищения Клариным даром. Она так не умела сроду, в самые лучшие свои моменты, когда, казалось, все знала, вплоть до…
«Я ведь даже заблокироваться от нее теперь не могу», — думала она. Сжала ладони, потом расслабила, еще и еще…
— Ничего не вижу, — засмеялась Клара. — Не дрейфь.
Наталья давно думала об этом неуправляемом, неукротимом выплеске неведомой энергии, которая обрушилась на людей вместе со всем другим обрушением.
Произошел сдвиг, и обнажилось потайное, и что с ним делать, куда его девать нынешнему человеку-обрубку, неясно. Он слепой, глухой и давно ничего не слышит. Его душа, как дурочка на базаре, ходит, бормочет, стыдит его.
А он ей: да пошла ты, мразь!
Кому дано объяснить это время и этого человека, какому ведуну? Люди все поголовно живут со сдвинутой психикой, в крайнем случае со сдвинутой кожей на запястье.
Елена посетителям обрадовалась, сказала, что капельницу уберут завтра.
— Тут у нас нянечка, она ругается на лежачих, кричит, что рожать-то будут ногами! — смеялась Елена.
Посидели, поболтали. Клара тайны своей профессии не скрывала, поводила по палате руками, плохо видящей Вере сказала, чтоб та не маялась дурью — ребенок из нее выскочит, как пуля. Другим жаждущим тоже пообещала разного хорошего.
— А вы сами рожали? — спросила у Клары одна периферийная с не тем резусом.
— Мы сами не рожали, — ответила Клара. — Мы сами девушки.
— Откуда же вам тогда знать? — поджала губки резусная. — Тут ведь такая тонкость…
Клара тяжело, с натугой вздохнула и сказала, что неверующая из русской глубинки может ей не доверять, но все-таки пусть после родов муж на нее не наваливается сверху своим огромным пузом, нечего стесняться, надо сказать, что есть и другие способы любви. Резусная натянула на голову одеяло и не вылезала до самого ужина, а после ужина сказала, что понятия не имеет, как это мужу можно сказать про такое, как будто про это вообще говорится.
Но это было уже вечером, Елене сняли капельницу, и она расхаживала по коридору. Наталья же была дома и думала нелегкую думу.
Дело в том, что Клара сказала сразу:
— Ты беспокоилась о ребенке? Все в полном порядке. Такой парень! Но я тебе скажу прямо… что-то тут не так… Я не поняла что… Может, права та дура, которая меня уличила в незнании… Что-то не так…
— Что? — приставала Наталья.
— Ну не знаю, не знаю, — отвечала Клара. — Не приставай больше. Ты же видишь, я не вру, не скрываю… я не понимаю…
И теперь Наталья ждала звонка Марии Петровны, которая тоже спросит «ну?», и она ей соврет: скажет, что все в порядке, ребенок, мальчик, здоров, а Елене сняли капельницу.
И хватит с ними. То их не было, родственников, а то сразу стало много-много. Свои дела вставали во весь могучий рост. Наталья собиралась еще раз сходить на место аварии, где ее охватил сегодня огонь и жар, и она вспомнила, как мама выбивала половик. Сходить надо поздно вечером, когда на улице мало людей, это, конечно, по нынешнему времени дело небезопасное, мало ли какая подворотня что в себе хранит. Значит, надо взять с собой Милку. Пусть невдалеке посидит на стреме в машине с пистолетиком в кармане. Пусть девочка посторожит маму, идущую за тайной.
Казалось, обо всем договорились: Кулачев переезжает.
Но в последнюю минуту Мария Петровна все поломала.
— Маруся! Господи! Ну почему? — чуть не кричал Кулачев.
— Подожди, — отвечала она. — Все-таки я заберу ее после роддома к себе. Заберу. Хотя бы на первое время.
Она очень слаба. Тебе же будет неудобно. Ты хоть знаешь, что такое крохотулечка в доме? Да и Лена будет смущаться. Я помню, как стеснялась своего свекра, когда у меня на халате проступало молоко. Я оттягивала халат, и оно бежало по животу, липкое, щекотное…
Сказать ей, как он, Кулачев, хочет это познать даже вот таким способом, через чужого ребенка? Он просто не сомневается, как она вытянется струной и скажет ему одним из своих холодных голосов: «Ты вполне можешь это иметь естественным путем». Опять объяснять, что она — его единственная женщина, и что если она не может ему родить, то это куда меньшая потеря, чем если родится ребенок без нее? Поэтому Кулачев смолчал. И попросил только не гнать его без нужды и раньше времени. «Иногда ты ведешь себя как городовой». Марию Петровну сравнение насмешило, а Кулачев просто с ума сходил от счастья, когда она смеялась и была мягка.
Мария Петровна хотела, чтобы Алка во время материной больницы жила у нее, но не тут-то было. Алка ей доставалась только по телефону, голос ее всегда был в состоянии бега и исчезновения. Но было что-то в нем, что останавливало Марию Петровну от лишних вопросов, а главное — от лишнего беспокойства. Алка просто сочилась радостью, и надо быть полным идиотом, чтобы влезать в эту радость пальцами и вопросами.
Когда Елену положили в больницу, Юлька сказала, что это замечательный момент собраться «хорошенькой компанией». И была удивлена Алкиным отлупом.
— Нет, — сказала та. — Я переросла счастье коллективизма.
На самом же деле день ее был поделен на школу и на охоту. Георгий, грузин-полукровка из Абхазии, приехал в Москву к русской бабушке, днем пек лаваш на Бутырском базаре с дядей по грузинской линии, вечером ездил в университет слушать лекции с вечерниками, хотя со всеми этими военными делами на его родине у него даже аттестата не было.
Бабушка его жила в подъезде Алки, а Алка ее терпеть не могла за страстную приверженность ко времени, которое Алка не помнила по причине малолетства. В этом далеком времени «дети не пекли лаваши на базаре», «дети имели аттестаты», «дети жили дома» и у них были «дороги жизни», «понятия правил» и «уважение к взрослым».
Однажды, еще до Георгия, Алка сказала «этой старухе», что у нее лично, у Алки, тоже есть и дороги, и понятия, и уважение и не надо к ней цепляться.
— Ты ходишь ни в чем, — сказала старуха.
Алка посмотрела на свои голые ноги, на свой пуп, на кончики пальцев с розовыми ноготочками, как у мамы.
Ей все это нравилось, и это нельзя было назвать ничем.
— Я одета в красоту молодости, — гордо сказала она старухе, совершенно не имея в виду сердечного приступа у той. Но бабка просто вывалилась из лифта и все верещала, верещала, как она, Алка, пропала пропадом в этой жизни. Елена ходила объясняться, вернулась и сказала Алке:
— Значит, так. В лифт с ней не садись. Увидишь на улице — переходи на другую сторону. Задаст вдруг вопрос — ты немая Поняла?
Алка засмеялась и стала садиться со старухой в один лифт и всю их общую дорогу мычала.
Ну могла ли она знать, что у этой идиотки такой внук?
С генетикой ведь не все ясно. Никто не обращает внимания на то, что Мендель был монахом, а значит, хитрецом, что он заморочил людям голову горохом, скрыв что-то всамделишное, главное. Это все равно как если бы в электрических столбах мы искали тайну электричества. Алка сказала об этом учительнице биологии, и та пошла пятнами.
— Несчастному Менделю еще от тебя не доставалось, — сказала она Алке.
— Я жить по гороховому правилу не хочу, — ответила Алка. — Мендель — хитрован. Я точно знаю, что есть другой закон природы или, если хотите. Бога. Я его чувствую, а сказать не могу.
— Ты — доказательство моей теории, — сказала Алка Георгию. — У тебя такие жлобы родственники, а ты как с другой планеты.
— Если ты будешь обижать мою бабушку, — сказал он, — я буду умирать тяжелой смертью.
Можно после таких слов мычать в лифте? Алка стала ходить максимально прикрытой, «здрасьте» бабушке кричала с другой стороны улицы, и та объясняла народу, что «стоило ей взяться за ребенка», и «распутства как не бывало».
Так вот пока Елена лежала в больнице, Алка после школы ездила в лавашную и горячим хлебом расстроила себе желудок. Потом она провожала Георгия в университет и пару раз была на лекциях, но ей они активно не понравились. «Шулеры и шаманы», — сделала она свой вывод и о студентах, и о преподавателях.
Вечером же она отлавливала Георгия, когда тот возвращался, и случалось, если не сталкивалась с его бабушкой, перехватывала его. Тогда они пили чай, болтали, Алка умирала от жалости, глядя в его усталые глаза, предлагала сачкануть разок-другой из лавашного рабства, но он качал головой и объяснял, что дядя за него поручился.
Неведомая, странная жизнь приходила вместе с Георгием в их квартиру. Она уводила от мыслей привычных и беспокоящих. Почему долго лежит в больнице мама, вся наширканная иголками? Почему у бабушки-любовницы нет в глазах счастья, а один за все испуг? И что это за родственница свалилась им на голову и звонит, и пристает, и вяжется. Наталья Алке не нравилась с первого взгляда, она так и сказала единственному нормальному в семье психов Кулачеву:
— Меня от этой тетки с души воротит.
— Не говори ей об этом, — засмеялся Кулачев. — Козленочком станешь!
Алка до мелочей помнит тот день. Позвонила бабушка и сказала, что Елена хочет видеть Алку.
— Я и сама собиралась, — пробормотала Алка.
Было воскресенье, она встала поздно. Представила Георгия в белом колпаке в лавашной. Вздохнула. С наружной стороны окна по жестяному козырьку ходила синичка, Алка ей постучала в окошко, птичка было вспорхнула, но поняла, что не стоит бояться, и вернулась на жестянку. Потом Алка почему-то долго ждала, когда вскипит чайник. Вообще время казалось тягучим и вязким. Чайник не закипал, автобус ехал сонно. Даже в метро не было скорости, Алка на эскалаторе услышала чей-то вскрик: «Поумирали вы все, что ли?»
Мама сидела в кресле в самом углу холла, а на другое кресло положила кофту, книгу и сумку: «произвела захват места». Но, как выяснилось, нужды в этом не было, народу было мало, и кресел пустых было полно.
Алка подробно (удивляясь этому!) рассказала, что и как в школе. Рассказала о Георгии и о том, что с его бабушкой у нее все о'кей.
— Даже? — засмеялась Елена.
— А что поделаешь? — вздохнула Алка.
Была выдана и информация о бабушке — «не пускает Кулачева навеки поселиться, потому что собирается забирать тебя к себе».
— Она мне говорила, — ответила Елена. Ее лоб прорезала неизвестная Алке резкая поперечная морщина, вместе с известной продольной они образовали на лбу Елены крест, и Алка не знала, как и что сказать, чтоб мать убрала эту новую морщину.
— Я хочу тебе рассказать об отце моего ребенка, — вдруг сказала Елена. — Это вовсе не значит, что я собираюсь ему об этом сообщать. Отнюдь! Я не знаю этого человека совсем… Он однажды ночью свалился мне на голову… Я его сначала выгоняла, а потом сама пришла к нему в постель… Сама… У меня не было в жизни такого никогда… Утром он ушел… У него были дела… Плохие дела… Но это не важно… Он мог прийти, если бы хотел, еще, но он не пришел… Никогда больше… Со всех сторон обидно и глупо… Со всех…
— Ты мне говорила его имя, а я забыла, — сказала Алка.
— Павел Веснин…
— Почему ты торчала тогда у Склифа? — спросила Алка.
— У него погибла дочь… Я думала, у меня будет девочка… Одна за другую… А идет, кажется, мальчишка… Его надо назвать, как отца…
— Ну и назовешь! — ответила Алка. — Это же твое право.
«Господи! — подумала Алка. — Какое это вообще имеет значение? Имя? О чем она морочит себе голову, прорезая на лбу крест! Ей же надо о веселом!»
— Хочешь анекдот? — сказала Алка. — Как раз про имя! Батюшка ведет урок закона Божьего в школе. Вызывает одну фефелу и спрашивает: «Ну, Мария, отвечай, как звали первого мужчину?» — «Валера, — тихо отвечает фефела. — Валера».
Они хохочут долго, громко, и лоб Елены делается молодым и гладким.
«Всего ничего, — думает Алка. — Смеяться надо побольше».
— Мам! Не бери лишнего в голову. Как хочешь назвать, так и назовешь. А как назовешь, так и будет правильно. Я за тебя всегда и во всем.
— Расскажи мне подробней про своего мальчика, — просит Елена. — Он красивый… Ты этого не боишься?
— Красоты? — не понимает Алка.
— Ну… Много вокруг будет женщин…
— Он же ненормальный! — смеется Алка. — Он верит во все заповеди.
— А как же его бабушка?
— Он говорит, что у каждого свой путь. Веры и безверия. Истины и лжи. Можно помочь, если можно… А простить нужно всегда.
— Аллочка! Как же ты с ним уживаешься? С твоим характером?
— Никак! — отвечает Алка. — Я плюнула на характер.
Он — такой, и все тут. Получается, что мне такой малахольный нужен…
Елена снова смеется, и лоб ее светел и красив.
Когда Алка ушла, Елена вынула из книги конверт, на котором было написано «Для Кулачева Б. А.». Ребром конверта она постукивала по ручке кресла.
Через час она ждала к себе «рубильник». Когда она отдаст ей письмо, все уже будет сделано.
…Вот уже долгое время то состояние отстраненности, неприсутствия в этом мире, которое раньше являлось к ней время от времени, теперь пришло и поселилось навсегда. Странно в этом случае выглядело это слово — навсегда. Глупо выглядело. Ибо навсегда не существовало, а существовало строго определенное время, уже отмеренное судьбой. Странным было и отсутствие страха перед тем, что, она знала, ее ждет. Как выяснилось, знание было в ней давно, оно по капельке проникало и охватывало ее всю, неся вместе с собой какие-то удивительные, доселе неведомые чувства. Чувство какой-то дальней радости, где-то ждущей ее… Чувство освобождения от каких-то мучительных веревок, от несовершенства себя самой и одновременно дороги к себе другой… Она никогда сроду не занималась, не интересовалась мистицизмом, более того, не любила разговоры про то, что там… Она бы и сейчас не стала об этом говорить, потому что ничего нельзя объяснить…
Нельзя… Это не запрет, нет… Бесполезность… Она уходит… Уходит спокойно, потому что отмерено время…
Осталось немного вдохов, слов, касаний…
— Привет! — сказала «рубильник».
Елена с нежностью смотрела на широкое некрасивое лицо женщины, которая должна была выполнить ее последнее поручение.
— Ты как? — спросила «рубильник».
— Замечательно, — ответила Елена. — Была Алка.
Вся в любви.
— Да ты что?
— Так слава же Богу. Это дар небес.
— Ну… — сказала «рубильник», но спохватилась. — Дар так дар…
— Варя! — сказала Елена. — Я тут тебе одно задание напридумала. Отдашь письмо маминому приятелю.
Не сегодня и не завтра… Даже не знаю когда… Но я тебе потом скажу когда, важно, чтоб оно было у тебя.
При тебе.
Варя-"рубильник" подтянулась, и лицо ее стало строгим.
— Это не плохая весть, Лена? — спросила она. — Плохую я не понесу.
— Это хорошая весть, Варя, клянусь! Я тебе потом скажу день…
— Какие проблемы, — ответила Варя, пряча конверт. — Будет при мне, и отдам.
Они еще сплетничали и пили домашний компот, Елена настояла на питии на двоих. Варя смотрела на светлое Еленино лицо, и что-то беспокойно торкалось в ее груди, но Елена смеялась, а «рубильник» свято верила в праведность человеческого смеха: он не рождает беды.
Алка возвращалась в прекрасном настроении, они говорили с матерью, как подруги, ей была поведана самая интимная из интимных тайн. И ей ли, Алке, не понимать этот амок страсти! Она недавно посмотрела фильм с таким названием, была ошеломлена, случайно прочитала слово задом наперед — кома! кома! Смерть! Рассказала Георгию про фильм. Он тоже видел.
— Ты пропустила в фильме самое главное, — сказал он, — она убила ребенка.
А вот ее мамочка нет! Господи, как же она ее любит, такую несчастную, неудачливую, но такую хорошую!
Вечером Алке позвонила Наталья, на которую доброта ее чувств не распространялась. Тетя Наташа, вернее, даже бабушка Наташа, стала выпытывать все про Елену, и как та выглядит, и какое у нее настроение, и какие сроки назначают врачи, и что она ест из витаминов.
— Если вам так все интересно, — не выдержала такого пристрастия Алка, — навестили бы маму. Там скучно, а ей полезно смеяться.
— Да, ты права, — ответила Наталья. — Я куплю ей сборник анекдотов.
— Самое то, — сказала Алка, а подумала: она чего-то от меня хотела…
Наталью же мучило бессилие незнания. Ну черт знает что! А тут дочь с пистолетом не могла в своей жизни найти кусочек времени для матери.
— Ты посторожи меня, Христа ради! — просила ее Наталья.
— Возьми мой пистолет, — отвечала Алка, — и иди себе. В конце концов, пора тебе научиться к нему прибегать. Не ходят теперь интеллигентные люди невооруженными. Это не просто легкомыслие — дурь.
Еще позвонила Клара и тоже стала задавать вопросы, как там у твоей племянницы. «Я все думаю о ней, думаю», — сказала она.
А «сестры-вермут» вопросов не задавали: купили кроватку и пеленальный столик и позвонили Марии Петровне: куда везти?
— Везите ко мне, — ответила она.
Она стала делать для новых вещей перестановку, сдвинутые с места старые обнаружили скрытую пыль и грязь, все свороченное вопило о своей свороченности, поэтому вечером Кулачев застал Марию Петровну в панике среди переполошенных предметов, стыдящихся потертости своих боков и стенок.
В ту ночь, когда Кулачев и Мария Петровна «организовывали место», у Елены родился мальчик. Она радостно и облегченно вздохнула и умерла так незаметно, что медицинская сестра еще какое-то время что-то говорила и даже с ней манипулировала, а другая сестра тоже что-то делала с ребеночком, и вообще все было хорошо.
Вот про это хорошо они потом криком кричали в ординаторской. «Было все хорошо. Легкие роды».
Неожиданная смерть в роддоме во всякое другое время должна была вызвать переполох и расследование, но наше время утратило удивление перед тайной смерти.
Клара же опять позвонила Наталье и, когда про все узнала, так выдохнула в трубку, что Наталья секундно оглохла и попросила Клару повторить все еще раз.
— Понимаешь? — кричала Клара. — В ней и в ребенке была одна жизнь. Одна! Я, конечно, не поручусь, не знаю, я ошеломлена, но, если хочешь знать, Лена давно умерла… Но она не закончила свое дело, и ей был дан срок… Выносить и родить… По-моему, она это знала…
— Нет, — ответила Наталья. — Она не знала.
— Не настаиваю, — сказала Клара. — Я же ее видела один раз.
…Наталья же вспоминала свою последнюю встречу с Еленой, когда она принесла ей сборник анекдотов. Они тогда много смеялись в палате, и у близорукой Веры стали отходить воды, тогда они стали смеяться еще пуще, а Елена вдруг замерла и повторила:
— Отходят воды… Явление новой жизни… Как же приспосабливается к водам смерть? Смерть ведь безводье…
— А при чем тут смерть?
— Философствую, — засмеялась Елена. — Отошли воды… Отошел человек…
— Не отошел, а пришел, — поправила ее Наталья.
— Ты примитивная женщина, хотя и ворожишь, — сказала Елена.
— Уже не ворожу, — вздохнула Наталья. — В аварии все кончилось. Маму увидела, покойницу, и все.
Как отрезало.
Она тогда не сказала Елене, что мама держала на руках ее, но сердце сжалось, сжалось… Значит, права Клара, Елена уже была там. Мама показала ей это. Но зачем?
Зачем, дорогая мамочка, знать об этом заранее? Чтоб рухнуть в горе раньше времени? Чтоб не суметь пережить?
Или чтоб чему-то помочь? Старшей дочери? Маше? Но они ведь и так замирились… Не делала сестре зла Наталья, как чувствовала, как знала. И у Елены прощения попросила, что называется, ни с того ни с сего… Одна современная певичка поет песню про узелки, что «завяжутся-развяжутся», никакая из себя песня, но глаза у певички с такой тоской, с таким «крайним случаем»… Что мы знаем про собственное вязание узелков? Они тогда с отцом морским узлом завязали отношения с родней, и ей это было в кайф — жестокая крепость нелюбви. На ней она тогда взросла, и поди ж ты — ни мама, ни бабушка не приснились ей ночью, не сказали: «Окстись!» Не остерегли ее и тогда, когда ставила в стойло опереточного артиста… А он лизал ей шею языком из чувства лошадиной благодарности. Теперь же подал на развод, лизун проклятый. Все одно к одному — муж, машина, потеря бизнеса и сосед-сволочь протек на нее океаническим аквариумом.
Пришла домой, а с потолка дождь с мокрым снегом. Побелочка, что твои снежинки, липко порхает, и музыка по радио в пандан: «В нашем городе дождь… Он идет днем и ночью…»
Но какая это все чепуха по сравнению с горем Маши!
Какая чепуха… Получается, что праведнице причитается горя больше? Но жизнь разве весовая кладовка? А аквариумы и смерти — что? Разновесы?
— Там вас женщина, — сказала Кулачеву секретарша.
Он торопился к Марусе, он специально взял отпуск, пришел подписать бумаги — какая еще там женщина, черт ее дери?
У Вари-"рубильника" лицо было в пятнах, что, как ни странно, делало его более живым и одухотворенным, а слезы в глазах были настоящими, горькими. Приготовившийся к бегу Кулачев сел: он понимал «лица с горем».
Женщина протягивала ему письмо.
— Она должна была дать мне знать… когда передать вам его. Теперь уже не даст… Но, может, именно этот случай она имела в виду? Я говорю о Лене…
"Кулачев! — писала Елена. — Если ты читаешь письмо, то это случилось. Опустим жалобное… прошу тебя помочь маме даже через ее сопротивление. Можешь сказать ей, что такова моя воля. Получается, что я тебе родила ребенка от чужого дяди. Но ты не верь! Это дитя любви, единственной любви моей жизни. Знаешь, стоило того!
Ты хороший мужик, Кулачев, сверху это хорошо видно.
Не показывай письмо маме, она будет искать в нем больше смысла, чем в нем есть. А нет ничего. Есть моление. О вас всех… И о тебе, Кулачев. Боюсь написать высокопарную глупость и ею помститься в истории. Смолчу. Мама стоит твоей любви, хотя все время доказывает обратное.
Это наше семейное, женское. У Алки оно тоже. Я рада, что родила сына… Воспитай его, как знаешь сам…
Я очень вас всех люблю…
Лена".
— Я ее спросила, — сказала женщина, — нет ли в письме дурной вести, она мне сказала, что нет… Я сама — дурная весть…
— Она вам не соврала, — ответил Кулачев. — В письме нет дурной вести.
— Хотя это так бессмысленно звучит… — заплакала Варя.
— И это не так, — ответил Кулачев. — Вы передали мне замечательное письмо. Может, самое главное в моей жизни.
Странно, но он протянул его Варе.
Потом она плакала уже у него на груди, а когда подняла лицо, он снова поразился его одухотворенности. И, удивляясь неуместности мысли, подумал еще о том, что такое в миру бывает только у женщин — преображение.
Что царям и Иванушкам полагается для этого прыгать в разные воды, а им — не надо. У них всегда за оболочкой — тайна. Всегда. Одним словом, царевны-лягушки. И одновременно богини.
Ну что делать, если, вопреки здравому смыслу, вместо женщины с большими пятнами на лице стояла перед ним красавица?
Кулачев нежно поцеловал ее руку и предложил довезти до дома.
— Нет! Нет! — спохватилась Варя. — Я сама. Не беспокойтесь… — И она ушла быстро, как бы боясь каких-то уже совсем лишних слов.
«Ушло чудо, осталось горе, — подумал Кулачев. Но тут же ощутил, как странная нежная слабость, царапаясь и копошась, охватывает его всего. — Ах ты, мальчишечка, — прошептал Кулачев. — Овладеваешь мной, что ли?»
Кулачев нес мальчика на руках, потом положил в кроватку, купленную «сестрами-вермут». Он ощущал их спиной — Марусю, Алку и примкнувшую к ним Наталью с тюком детского белья, — но ничего не мог поделать с этим странно охватившим его чувством главности.
Мой мальчик и мои женщины — так бы, наверное, небрежно подумал восточный человек, какой-нибудь сахиб. Но он как бы и не сахиб… Хотя кто знает меру азиатского в русском? Но приятно, черт возьми, думать так: мой мальчик, мои женщины. Он обнял Марусю и сказал, что завтра они распишутся, потом усыновят маленького, дадут ему имя и будут жить долго и счастливо.
— Назовем его Павел, — вдруг сказала Алка.
— Замечательно, — ответил Кулачев. — Павел — значит малыш. Павел Борисович Кулачев — звучит гордо.
Как сказали, так и сделали.
Когда вернулись домой и уложили маленького, Наталья, которая так за ними всюду и ходила, отозвала Марию Петровну в комнату, закрыла дверь и встала перед ней на колени.
— Прости меня за все, — сказала она. Она чуть не добавила, что у Елены успела попросить прощения, но ей не хотелось никакой индульгенции. Вернее, хотелось, но не могла… Боялась, что будет хуже;
— Встань, — сказала Мария Петровна. — Грех на мне…
— Как же на тебе? — закудахтала Наталья. — Деньги, дом… Это же мы с отцом…
— Встань, — повторила Мария Петровна. — Я тебе завидую… У тебя ноги гнутся… Мои — уже нет… Во мне, Наташка, столько гордыни, что куда твоему греху до моего.
— Да, да! — затараторила Наталья, вскакивая. — Этого в тебе действительно полно… С детства… Жила черт-те как, а форсу… — К ней даже как бы возвращалась сила Мавры, сила превосходства, ладошки загорелись, может, зря опереточного лизуна отпустила?
— Иди домой! — тихо сказала Мария Петровна. — Я тебя простила, а ты иди домой.
Наталья засуетилась, ладони стали холодными и липкими, противно дрожали колени. Не забыла Маша, ничего не забыла. Слова сказала, а под ними — пусто.
Захотелось заорать на сестру, уличить ее, обвинить: «Я ж к тебе с добрым словом, я ж к тебе в ноги…» Ну и ляпнула:
— Елена, та меня простила.
Вот тут Мария Петровна и заплакала первый раз за все это время. Не плакала, когда позвонили из роддома, когда опускали гроб, когда билась в истерике Алка, и черненький мальчик на руках унес ее куда-то, и по всему кладбищу пошел шепот: «Там мальчик уносит девочку! Мальчик уносит девочку… уносит девочку… девочку». Она тогда каменно стояла и молилась, чтобы у мальчика хватило сил отнести Алку от горя как можно дальше, а Наталья толкала в бок, мол, надо же Алке попрощаться, а ее унесли… Мария Петровна тогда сжала руку Наталье так, что хрустнули пальцы, но они обе так и не поняли, у кого из них это случилось. Наталья же тогда замолчала.
Не плакала Мария Петровна и на поминках, когда в один голос заговорили «сестры-вермут» и говорили долго, перебивая друг друга, молчала только их начальница, женщина с большим и добрым носом, потом она оказалась на кухне и вымыла всю посуду, а когда Мария Петровна стала ее благодарить, сказала странные слова:
— Если Бог есть, то он потерпел с нами крах… Мы у него не получились… Если его нет и мы просто ветвь фауны, то мы ее худшая ветвь… Если мы высеянный кем-то эксперимент, то его тоже пора кончать… Но случаются какие-то вещи, и я начинаю думать, что не понимаю ничего… И тогда — совсем уж глупость! — приходит ощущение, что все не зря. Глупо же, когда именно незнание возбуждает веру… Смерть Лены в этом ряду…
Мария Петровна смотрела, как по длинноносому лицу бегут слезы, хорошие подруги были у Лены, дай Бог им здоровья, но пусть они скорей уйдут. Ей больно на них смотреть иссохшими глазами, пусть уйдут.
…А тут ее как прорвало от этих никаких слов: «Елена меня простила».
Она плакала так, что Наталья побежала за Кулачевым, и он пришел сосредоточенный, строгий, неся в руках бутылочку смеси. Он нежно поставил бутылочку и так же нежно увел Марию Петровну, рукой вытирал ей слезы. Это почему-то особенно потрясло Наталью, ладонью ведь вытираешь свои слезы, получается, что и ее слезы — его, эта высшая родственность ошеломляла, от нее у Натальи закружилась голова, пришлось прислониться к двери.
— Слава Богу, что она заплакала, — сказал Кулачев, возвращаясь за бутылочкой. — От тебя, Мавра, иногда бывает и прок.
— Дурак! — сказала Наталья. — Я ж ей, какая ни есть, сестра. Какая я ей Мавра? Я вообще уже не Мавра.
— Ну ничего, — ответил Кулачев. — Выживешь! Ты девушка сильная. Может, и Маврой обернешься.
«Гад! — подумала о Кулачеве Наталья, с чувством высмаркиваясь в лифте. — Какой гад». Но гнев был какой-то тухлый, непродуктивный. Ну гад… Мало ли?
А может, и не гад вовсе… Ладошкой Машке сопли вытирал, как дитяти… Наталья ехала домой и думала, что замуж больше не выйдет никогда, а если надумает, то уревется и подставит тому, за кого надумает идти, свое скукоженное, мокрое от слез лицо и будет ждать, как он поступит, претендент? Может, его с души своротит?
Может, за платочком в карман полезет? Может, скажет: «Да умойся ты!» А примет ли кто ее слезы на свою ладонь?
Кулачев же пожалел, что был с Натальей грубоват.
«Надо будет потом позвонить, — подумал он. — Одинокая оказалась баба. Мимо счастья…»
На этих словах он затормозился. Откуда они? Ах да!
Это про него когда-то говорила его уже покойница мама.
Надо будет пригласить сестру Алевтину, пусть увидит, что жизнь имеет свойства поворачиваться.
Но она ведь определенно задаст все вопросы. Тогда лучше не звать, ради Маруси, но тут же что-то возмутилось в сердце, загневилось. «Какого черта! — кричал он себе самому. — Какие вопросы! Какие могут быть вопросы?!»
Этот месяц отпуска, который он взял, чтоб помочь Марусе, был лучшим месяцем в его жизни. Не дай Бог, конечно, проговориться и выдать свое счастье, не дай Бог!
Ему ведь чужое горе обломилось счастьем, он это понимает. Но ничего не может с собой поделать: каждая клеточка его вопиет, что у него есть сын, его сын, которого он пудрит и пеленает, к которому встает ночью, который косит на него своим блестящим глазом, то серым, то черным, то вообще неизвестно каким. Глаз изучает его, исследует, а Кулачев замирает перед ним, и сердце его плачет от любви и ласки. «Мой мальчик! — шепчет он. — Мой мальчик!» А за спиной тихонько дышит женщина, и он, не отрывая глаз от ребенка, протягивает руки к ней, и она становится рядом. Он чувствует ее запах, теплый, с горчинкой, он слышит, как сбивается ее дыхание, когда она смотрит на ребенка, и обнимает ее за плечи, перехватывая ее у злой судьбы.
— Смешной! — говорила Мария Петровна. — Похож на Алку. Только та орала с утра до вечера.
— А этот смеется! — гордо говорит Кулачев.
— Это гримасы! Он еще маленький, чтоб смеяться…
— Он смеется! Он большой! Не смей его преуменьшать! — как бы сердится Кулачев.
Краем глаза он следит за Марусей. Она чуть-чуть улыбается. «Господи, помоги ей! Господи! Марусенька моя…»
Алка категорически отказалась жить у бабушки и жила дома.
«Там этот мальчик, — думала Мария Петровна. — Он ей сейчас нужнее».
Она не знала, что Георгия не было. Его вызвали родители, вызвали срочно, телеграммой, он уехал стремительно, оставив Алке в дверях записку и пообещав позвонить сразу.
Поэтому Алкина жизнь превратилась в ожидание звонка, и она перестала даже ходить в школу.
Одиночество и ожидание и по отдельности-то не радость, а тут, в тандеме… Она бы очень удивилась, если бы знала, что процесс вымеривания квартиры ступнями совсем недавно проходила ее мама. Что ею тоже был изучен пейзаж из окна, лес и горбатый мостик… Что вскрылась тайна числа тринадцать, закамуфлированная как бы тщательно, но и с расчетом, что будет открыта. Только злой дух, устраивая эти маленькие пакости, в случае числа тринадцать обмишурился. Тринадцатого мая родился Георгий. А значит, это число могло нести для Алки только счастье.
Но он не звонил и не ехал.
Алка пришла к его бабушке, но выяснилось — она уехала тоже. Соседка, которая ей об этом сообщила, знала о несчастье Алки, была к ней расположена, но не была расположена к «черным сволочам, которые все захватили».
Разговор получился содержательным. Соседка захлопнула дверь и кричала все свои слова отважно, потому что у нее была металлическая дверь, а Алка ключом от квартиры разламывала ей звонок и забивала в замочную скважину подручный материал в виде сгоревших спичек и сигаретных бычков.
Домой она вернулась полная злой и неукротимой энергии, посмотрела на себя в зеркало, осталась вполне довольна и поехала в лавашную. Там ей сказали, что убили одного из дядьев Георгия, и теперь семья будет решать, что делать мальчику, когда пролилась кровь.
«Ну что же, — подумала Алка. — Я ведь тоже могу что-то решать».
А вечером примчалась бабушка, вызванная сразу и школой, и соседкой с испорченным звонком. Бабушка требовала, чтобы Алка переехала к ним. Алке было ее жалко, она понимала: будь она бабушкой, она бы вела себя так же. Очень хорошо это виделось — собственная внучка, отбившаяся от рук. У Алки даже гнев в душе возникал против той «будущей дуры», которая непременно испортит ей кровь. Мария же Петровна не могла понять, откуда у Алки покладистость: переехать к ним отказалась, но в школу пообещала вернуться. Что касается соседки…
— Пусть она попросит у них прощения, тогда я починю ей замок.
— У кого — у них? — спросила Мария Петровна.
— Она знает…
С тем и разошлись, а тринадцатое число все-таки оказалось счастливым — Георгий вернулся.
Он робко постучал — не позвонил! — ночью, боясь напугать Алку.
— Я вернулся, — тихо сказал он. — Это имеет еще для тебя значение?
Алка медленно спустила с плеч лямки ночнушки и переступила через нее.
— Сколько же можно ждать! — сказала она ему.
— Я женюсь, — сказал мальчик, принимая ее всю.
— Еще бы! — ответила Алка. — У нас такая будет стерва-внучка. Она уже бьется в окно от нетерпения.
— Как — внучка? — не понял Георгий.
— Потом объясню, — ответила Алка. — Но нам времени терять не надо. Если человеку не терпится родиться…
Утром он спросил, правильно ли он понял, что они будут рожать сразу внучку.
— Дурак! — ответила ему Алка, вытянув вверх ногу и разглядывая ее как незнакомку. — Посмотри лучше, какая она стала красивая, моя нога… В ней бежит твоя кровь.
Он поцеловал ее колено. Потом косточку свода, потом пятку, он замер перед пальцами ее ног и перламутровым блеском ее изящных ногтей…
— Как красиво, — прошептал он.
— Как у мамы, — ответила Алка.
— Ты мое счастье! — сказал Георгий, обнимая ее всю и бормоча какие-то слова на своем языке.
Она заснула в его руках, а он боялся двинуться и все слушал и слушал, как она тихонечко посапывает носом в его согнутую руку.