Глава 3. Его тайна

Глава 3. Его тайна

Тайна шествует рука об руку с Властью. Джек Лондон, «Время-не-ждет» – Мы должны верить. Верить, что одолеем зло. – А если мы не сумеем одолеть зло? – Тогда мы умрем. Арн: Объединенное королевство (Arn: Riket vid vägens slut) Март – апрель 2017 года, Москва. 1 Бакулевский центр, «Останкино», квартира Арсена. «Полторы недели спустя, отсняв в «Бакулевском» первые сцены фильма, я сижу с Арсеном в просторной столовой этого медцентра. На часах 14:10, в столовой – пик перерыва и обеденного наплыва людей. За соседним столом сидит моя съемочная группа, за другими столами расположились врачи. В воздухе витает звон ложек и вилок, разбавленный густым гулом голосов: люди, обедая, переговариваются. Арсен, выдыхая после утренней операции, торопливо закидывает в себя суп и здоровается кивком головы по меньшей мере с каждым четвертым. Я, вяло поковырявшись в салате, отставляю тарелку в сторону, пью кофе, а заодно складываю из белой салфетки кораблик, продолжая разговор, начатый этим утром. – Арсен, – аккуратно сводя вместе углы салфетки, вздыхаю я, – я все-таки никак понять не могу, ну почему ты сниматься отказываешься? Димка текст под тебя расписал, я тебе такую замечательную роль придумала, так хорошо всё распланировала, и вот, пожалуйста, нате вам: за два дня до съемок у меня главный герой соскакивает. – Сань, ну хватит, ну пожалуйста, – Сечин жалобно морщится, но при этом окидывает внимательным взглядом наш стол. – Ну посмотри ты на меня, ну какой из меня актёр? «Ну, актёр из тебя ещё тот», – с ласковой насмешкой думаю я, успев заметить, как недовольно задвигались желваки на его спокойном с первого взгляда лице. И что он там ищет? Кажется, соль? – На, держи, – придвигаю ему солонку. – Спасибо, – Арсен удивлённо поднимает на меня глаза. – Не за что, – киваю я с удовлетворением человека, угадавшего желание ближнего. «А вообще интересно, – проносится у меня в голове, – как можно было всего за пару недель ухитрится так настроиться на мужчину, чтобы чувствовать даже малейшие оттенки его желаний и настроения?» – Но ты все-таки зря сниматься отказываешься, – тем не менее, пробую надавить на жалость я, закидывая очередную удочку. – Ты бы нормально в кадре смотрелся, можешь поверить профессионалу. Лицо, фигура, мимика, голос… И чего ты так стесняешься, я понять не могу, – пожимаю плечами. – Сань, – Сечин недовольно кривит уголок рта и щедро солит свой суп, – просто я предпочитаю тихо-мирно делать свою работу, а не на экране юродствовать. Извини за грубость. – Берется за ложку, но глядит на меня: – Надеюсь, я тебя ничем не обидел? – Да нет, я к твоим закидонам уже привыкла, – вздыхаю я и откидываюсь на спинку неудобного стула, выкручивая из салфетки две корабельных трубы и корму для кораблика. – Ладно, не хочешь как хочешь, как ты сам выражаться любишь, хозяин – барин, – окончательно смиряюсь с поражением я. – Только мне на роль хирурга теперь придется актера искать, – предупреждаю я Сечина. – Вот, вот, поищи актера. Только кастинг с ним, ради Бога, по ночам не устраивай. – Арсен усмехается, но по его лицу видно, что ночной кастинг у меня в принципе не пройдет. Больше того, я уже успела заметить, что ему жутко не нравится, что я третий день допоздна задерживаюсь в телецентре, после чего приезжаю к себе домой и ночую в своей квартире. Но пока он предпочитает об этом молчать, ограничиваясь только намеками. – Хорошо, не буду по ночам кастинги проводить, – миролюбиво соглашаюсь я. – А вообще ты странный какой-то: сплошные у тебя загадки. – Сань, ну какие у меня загадки? – Сечин, расправившись со своим вермишелевым супом, отставляет пустую тарелку в сторону и пододвигает к себе второе. – Я же прост, как не знаю, что… ну, как пять копеек. – Кто, ты? – смеюсь я. – Арсен, я тебя умоляю! Ты кто угодно, но только не прост. И, кстати, я могу тебе это прямо сейчас на раз, два, три доказать. – Не надо, – моментально идет в отказ Сечин, подцепляя на вилку кусок котлеты. – А я все равно докажу, – ставлю перед его носом кораблик. – Вот скажи, например, куда ты ту фотографию дел? – Какую фотографию? – Арсен перестает жевать и глядит на меня. – Ту, что у тебя в гостиной стояла. – А, эту… – Лёгкая заминка. – Я ее выкинул, она мне надоела. «Она ему надоела, и он её выкинул… Надо же, как сурово». – Да? А вот мне она очень нравилась. – Да? Это чем же? – Арсен с сомнением обозревает картофельное пюре, оставшееся нетронутым у него на тарелке, после чего решительно отодвигает тарелку в сторону и тянет к себе стакан с вишневым компотом. – Ну, ты на ней такой маленький, хорошенький и очень трогательный. – Сань, аппетит мне не порть, – хмыкает Сечин. – А ты всё равно уже почти всё доел, – справедливо замечаю я. – И кстати, еще вопрос… Так, ничего личного, просто хочу ощущения свои проверить. – Придвинувшись ближе к нему, аккуратно ставлю локти на стол и подпираю ладонями щеки. Ни дать, ни взять, одна из трех девиц под окном из сказок Пушкина. – Скажи, этот снимок ведь из газеты был, да? – Сань, – Арсен крутит в одной руке стакан с еще непродегустированным им компотом, другой подпирает скулу и задумчиво глядит на меня, – и почему я на тебя глаз положил? – Ну это, видимо, потому, что я умная и сообразительная, – назидательно поднимаю вверх указательный палец я. – Ну ладно, ну скажи, фотография ведь из газеты была? Я не ошиблась? – Да, из газеты. – А из какой? – Не скажу, – Сечин опускает глаза вниз и ложкой выуживает из компота ягоду вишни. – Вишенку хочешь? На, держи, – протягивает ложку мне. – Спасибо, – цепляю ягоду и отправляю её в рот. – Вкусно… Так из какой газеты? – А ты сама догадайся, раз ты такая умная и сообразительная, – беззлобно подначивает меня Сечин, чем невольно, но бросает мне вызов. И кстати говоря, зря, потому что я мысленно тут же даю себе слово как-нибудь на досуге сгонять в Российскую государственную библиотеку (она же Ленинка), порыться там в газетных подборках за 90-е годы, разыскать эту черно-белую фотографию и предъявить Сечину целиком всё издание, наглядно ему доказав, что он напрасно недооценивает мою профессию. Но это так, даже не месть, а, скорее, шутка и, в общем, даже не очень важно, потому что Арсен, допив свой компот, ставит стакан на стол, после чего глядит на часы и придвигается ближе ко мне. – Сань, это все ладно, – понижает он голос. – Ты мне лучше вот что скажи: какие у тебя планы на вечер? – Планы? – тяну я, разглядывая его. Его планы на вечер ясно читаются в его зеленоватых глазах, и я, скорей по привычке, смущаюсь. Впрочем, сколько можно лгать ему и себе? Я сама его вечно хочу, и это уже не влюбленность. Это нечто иное – это то, из-за чего тебя постоянно тянет к нему. Это то, почему ваша зима постепенно превращается в сезон цветов, лета и ресторанных столиков с одиноко горящей свечой и тихой музыкой, под которую он, сжимая твою ладонь, ведет тебя в медленном танце. Это то, почему ты, даже сидя в машине, стараешься взять его за руку. Это то, что за пару недель заставляет тебя выучить его расписание, принять его взгляды на жизнь, правила и привычки, найти с ним миллион совпадений, и, прислонившись к двери ванной, затаив дыхание, по утрам наблюдать, как он чистит зубы и аккуратно подправляет машинкой щетину. Это то, что заставляет тебя по ночам часами смотреть, как он спит и ровно дышит во сне, уютно устроившись у тебя под боком. Это то, отчего твое сердце каждый раз умирает от нежности, когда ты укрываешь его, давно сильного, взрослого, но совсем по-детски разметавшего во сне, одеялом. И это то, отчего ты боишься окончательно раствориться в нём и впервые в жизни стараешься сдерживаться, прячась от него в работе, в делах, в суете, лишь бы каждую минуту не думать о нем, не звонить ему по сто раз в день и не слать ему по сто смс-ок, но… Но ты все равно просыпаешься с ним по меньшей мере пять дней в неделю, хотя раньше сама даже не верила в то, что люди могут так самозабвенно тянуться друг к другу. – Планы? Ну, вообще-то, я думала после обеда отснять здесь еще пару сцен, потом заглянуть к «зайцу», заскочить в «Останкино», чтобы сдать материал, и съездить в один магазин, чтобы купить Даньке смартфон, – признаюсь я. – А что ты хотел? «Ты хочешь ко мне в гости? Ты хочешь, чтобы я приехала к тебе и осталась с тобой? Пожалуйста, сам скажи это». – Ого, сколько планов. Ну, тогда давай сделаем так, – Арсен откидывается на спинку стула. Не сводя с меня странно блестящих и очень внимательных глаз, чуть изгибается назад, принимается рыться в карманах, после чего извлекает на свет связку ключей и кладет их на стол. – Вот. – Что это? – изумляюсь я, разглядывая ключи (свои я вроде бы не теряла). К тому же, эти вообще не похожи на мои, да и выглядят по-другому. – Это ключи от моей квартиры, – спокойно произносит Арсен, и я на мгновение прилипаю к стулу. – Код сигнализации – двадцать два сорок. Раз ты не знаешь, во сколько освободишься, то забери ключи. Это твой комплект. Если хочешь, приезжай ко мне в любое удобное время. Ну или, если хочешь, то, когда освободишься, набери мне, и мы с тобой где-нибудь в городе встретимся. Во все глаза разглядываю его ключи. Наконец поднимаю голову. – Спасибо, я… я тронута. А ты не боишься, что я у тебя полквартиры вынесу? – не зная, что сказать (честно, я польщена, но и смущена), решаю пошутить я. – Нет, не боюсь. К тому же я тоже знаю, где ты живешь, – Сечин встает со стула и плавно огибает наш стол. – Ключи! – тихо напоминает он, указывая глазами на связку, которая по-прежнему лежит на столе. – Ну всё, увидимся. Позвони, – наклонившись, мягко целует меня в щеку и уходит. – Пока, – мямлю вслед ему я, краем глаз успев уловить изумленные взгляды, брошенные на меня съемочной группой и врачами, сидящими неподалеку. Но мне не до их взглядов: я сижу и разглядываю его ключи. В конце концов, тяну к ним руку и сжимаю в ладони еще тёплую связку. Тепло его тела, тепло его глаз и слов. Что это? Маленький знак доверия или еще не высказанное им признание в любви? «Дай Бог, чтобы второе…» Отстрелявшись со съемками, перебираюсь в лечебный корпус, куда в общую палату на четверых Сечин недавно перевел Даньку. Еще в коридоре, на подступах к его палате слышу жизнерадостный хохот (если, конечно, так можно назвать оглушительное мальчишеское гигиканье), в котором отчетливо слышится голос «зайца», видимо, и управляющего этой развеселой компанией. При этом по коридору к палате с мученическим лицом уже несется молоденькая, тихая и совершенно безобидная медсестра, которую, как я знаю, зовут Женя. – Жень, ты куда? – окликаю её я. Женя замирает на полном скаку, оборачивается, и на её лице проступает видимое облегчение. – Добрый день, – очень вежливо здоровается она, хотя мы с ней виделись не далее, как этим утром. – А вы к… к…? – Не подобрав нужного эпитета к Даньке, Женя ограничивается неопределенным: – К этим? – К этим, – киваю я, уже не на шутку злясь на «зайца», который, как я понимаю, успел довести излишне мягкую Женю до ручки. – Ой, как хорошо, тогда я туда не пойду, – Женя переводит дух и возвращается к себе на ресепшен. В этот момент из палаты слышится очередной взрыв смеха, у Жени содрогаются плечи, я машинально прибавляю шаг и на скорости хорошего рысака вхожу (а, вернее, влетаю) в палату. Картина, можно сказать, маслом: на койке не столько не лежит, сколько восседает мой «заяц» и с видом некоронованного короля травит байки о детском доме. Аудиторию этому доморощенному аниматору составляют три подростка примерно его возраста, у которых в глазах восхищение, восторг и желание немедленно попасть в то потрясающее место, где живут и растут такие вот «зайцы». При виде меня Данила моментально захлопывает рот, сползает вниз и принимается невинно хлопать ресницами. – О привет, а ты чего опять пришла? – интересуется он, старательно демонстрируя мне, что он, конечно, очень рад меня видеть, но вообще-то не особо настаивал на моем повторном визите. – А я по тебе соскучилась, – шиплю я змеей, которой прищемили хвост, и аудитория «зайца» тут же скукоживается. – Слушай, Даня, мы с тобой неделю назад о чем договаривались? – продолжаю наседать я на «зайца» в гробовой тишине. – Соблюдать порядок и не доводить медперсонал, – наивно «вспоминает» Данила. – Так, а ты что опять делаешь? – Саш, мы с ребятами просто разговаривали, – ровным голосом отвечает Данька, но все-таки втягивает голову в плечи и уже с подозрением глядит на меня, причем в его прозрачных глазах отчетливо проступает вопрос, а не нагрянет ли в палату еще кто-нибудь мне на помощь? «Интересно, кто, по-твоему, должен сюда прийти, если ты весь медперсонал разогнал?» – думаю я и довольно злобно прищуриваюсь: – Дань, я в последний раз тебя предупреждаю… – Саша, честно, мы всего лишь разговаривали, – робко вмешивается один из мальчишек, самый старший, темноволосый, кудрявый, но я отмахиваюсь от него. – Дань, ты хорошо меня понял? – Понял, – на удивление послушно кивает «заяц». Перевожу дух, присаживаюсь к нему на койку, поправляю подушку: – Дань, я тебя очень прошу, пожалуйста, ну не подводи ты больше Арсена Павловича, – уже другим, более свойственным мне тоном, прошу его я. – Он тебя устроил сюда под свою ответственность, а ты что делаешь? Женю доводишь? – Да не подвожу я никого, – упирается «заяц» и внезапно безмятежно добавляет: – А вы что, вместе с Арсеном Павловичем решили за меня взяться? Изумленно распахиваю глаза: «А к чему этот вопрос?» – А он мне позавчера ровно то же, но про тебя говорил, – еще более безмятежно поясняет Данила. – В смысле, «он тебе про меня говорил»? – моргаю я, машинально косясь на мальчишек в палате. Но те, слава Богу, перестали прислушиваться к нашему разговору, разобрались по койкам и даже успели переключиться на тему «БМВ» и неизвестных мне электронных новинок. – Ну, в том смысле, что он мне сказал, чтобы я перестал тебя доводить. – Перестал доводить – или что? – Что, или что? – не понимает «заяц». – Ну, он сказал, чтобы ты перестал меня доводить, или – он что-то сделает? – Не знаю, что он сделает, он мне этого не сообщал. Он просто сказал, чтобы я прекратил тебя изводить, – удивленно поясняет Данила. – И ты его послушал? – не верю я. – Мм, ты бы тоже его послушалась, если б он на тебя так зыркну… посмотрел, – моментально исправляется «заяц». Образовывается небольшая пауза, во время которой я смотрю на Даньку, тот глядит на меня, и хотя вид у него не самый довольный, но ощущение в целом такое, что «заяц», хоть и нехотя, но все же смирился с тем, что в моей жизни появился мужчина, который не будет квохтать над ним, как это делала я, и который привык оставлять за собой последнее слово. – Дань, Арсен мало говорит, но много делает, – помолчав, пробую объяснить «зайцу» натуру Сечина я. – Да, Арсен Павлович порой держит дистанцию, но это свойство его характера, а не личное отношение к тебе, ко мне или к окружающим. – А это я уже понял, – не без иронии отзывается «заяц» и обводит многозначительным взглядом палату. – Но только твой Арсен Палыч тут, по-моему, сам давно всю больницу поставил на уши, а я еще и до половины медперсонала не добрался… Ладно, – неожиданно вздыхает Данька, – ты, пожалуйста, тоже перестань постоянно за меня переживать, а я как-нибудь постараюсь найти общий язык с твоим Арсеном Палычем. К тому же, – коварная ухмылка в прозрачных глазах, – он в машинах и электронике лучше тебя разбирается! – Ну спасибо, – помолчав, говорю я, испытывая то самое чувство, которое очень похоже на ревность. – Сама напросилась, – справедливо замечает «заяц» и осторожно трогает меня за мизинец. – Саш, только ты, правда, перестань так переживать, я все равно тебя больше всех люблю и всегда любить буду, – покосившись на мальчишек в палате, тихо признается Данила. Ну что ты будешь с ним делать, а? – Я тебя тоже люблю, – вздыхаю я, и разговор плавно скатывается в другую тему. В итоге, пообещав «зайцу», что завтра утром я его навещу (другое, впрочем, и не поразумевалось), а заодно привезу ему учебники и программу занятий, чтобы он от школы не отставал (что воспринимается «зайцем» гораздо менее радостно), прощаюсь с Данькой, с мальчишками и покидаю палату. Преодолев прохладный серый коридор, спускаюсь вниз, выхожу на улицу и усаживаюсь в свою «Хонду». Посмотрев из-за лобового стекла на легкий снежок (и когда только кончится эта зима?), выруливаю со стоянки и держу курс на «Останкино». Но, как ни странно, сейчас в моей голове вертятся только хорошие мысли, и я даже знаю причину этому: «заяц», как ни крути, но все же признал Арсена, а карман моего мехового пальто приятно оттягивают ключи, выданные мне всё тем же Сечиным. В вестибюле «Останкино», стряхнув снег с норкового воротника, поднимаюсь на пятый этаж и у помещений с монтажными первым делом натыкаюсь на Ритку, которая, судя по ее внешному виду (новая стрижка, ультрамодное платье и – Господи боже мой – каблуки!), окончательно решила взять в руки Димку. При этом Марго, не растеряв свой боевой пыл, увлеченно ругается с забретшим в монтажную и хорошо принявшим на грудь Славкой. Без зазрения совести выставляю обоих из помещения (доругиваться можно и в коридоре), устраиваюсь перед монитором, пью кофе, просматриваю отснятый материал, вздохнув, поправляю макияж и иду на поклон к управляющему. Лифты, коридоры, и где-то в их глубине мелькает тень, очень похожая на Игоря. По крайней мере, контуры фигуры, стрижка и синий костюм, купленный еще при мне в Швеции, точно его. Невольно замедляю шаг, прислушиваясь к его глубокому, хорошо поставленному голосу, который прекрасно слышен в полупустом коридоре: – Здравствуйте, здравствуйте… «Интересно, с кем это он? Такой сладкий тон…» Пауза, невнятный шепот, звук поцелуя, звук женского хихиканья, и из бокового ответвления коридора выпархивает зарумянившаяся худощавая блондинистая девица. «Итак, Игорь снова кого-то склеил», – без особой радости, но без особой печали думаю я, когда шаги Игоря замирают в отдалении, а длинноногая тень девицы проносится в сторону лестницы и исчезает там. «Моё прошлое. Мир, в котором когда-то давно жила я. Эпизод моей жизни, который, к счастью, больше не возвратится». Спустя пару минут, окончательно выбросив из головы все философские размышления о своём прошлом с Игорем, топчусь в предбаннике управляющего, болтая с парочкой хорошо знакомых мне журналистов, ожидающих вызова к Лебедеву. При этом разглядываю до крайности замотанную Веру, которая, стиснув зубы и нацепив на нос пугающие очки в роговой оправе, в молниеносном темпе набирает что-то на компьютере. Периодически Веру отвлекают звонки и коллеги с других каналов, забретшие к ней на огонек с разнообразными просьбами. Через полчаса журналисты начинают заходить в кабинет к Лебедеву, а еще через десять минут наступает и моя очередь. – Иди, – мотнув головой в сторону его кабинета, глухим голосом говорит Вера. – Только быстро, а то у него после тебя еще две встречи. «Слушаюсь и повинуюсь», – мысленно кланяюсь я и захожу в бледно-голубой офис Лебедева. По команде управляющего присаживаюсь на стул, отчитываюсь о съемках и наконец с виноватым видом сообщаю ему, что мой главный герой сниматься отказывается категорически. – Не понял. Ты что, с ним не договаривалась? – удивляется управляющий. – Ну, если честно, то четкого «да» от Сечина не было. Просто я расчитывала, что он будет сниматься, хотя он меня с самого начала предупреждал, что у него свой плотный рабочий график и времени на меня мало, – признаюсь я. – Дурдом какой-то, – неожиданно для его вялой мимики Лебедев закатывает глаза, обозревает потолок, после чего переводит глубокомысленный взгляд на меня. – Ну хочешь, я его начальству позвоню? – предлагает он и тянет кисть руки к телефону. – Не надо его начальству звонить! – пугаюсь я и начинаю объяснять: – Во-первых, с Сечиным по сценарию, – и вы это знаете! – планировалось только три сцены. Во-вторых, я тут со знакомыми ребятами поговорила и выяснила, что на «Ю» есть один подходящий актер, который у них периодически читает тексты за кадром. С учетом того, что у него хорошие внешние данные, и на экране он не успел примелькаться, то его вполне можно взять на главную роль. – Фамилия? – Звучит, наверное, как в армии. – Чья? – теряюсь я, не в силах преодолеть годами росшую во мне дрожь перед управляющим. – Ну не твоя же, и не моя. Твою и свою я знаю. Артиста этого… Слушай, Александра, ну возьми ты себя в руки, а? – устало трет глаза Лебедев. – А-а… – Собравшись с мыслями, называю фамилию актера, и Лебедев, не сводя с меня бледно-голубых глаз, задумчиво подпирает рукой щеку. Глядит на меня, но, судя по его взгляду, занимается он сейчас тем, что примеряет к роли Сечина предложенного мной кандидата. – Ладно, предварительно я согласен, – в конце концов произносит Лебедев. – Только сегодня до девяти перешли мне пару его шотов плюс ролик минут на двадцать, где он играет вживую. И завтра, прямо с утра, предупреди своего упрямого Сечина, что он за съемочный день ничего не получит, а расчет у нас с ним пойдет по той же ставке, что и у главного консультанта. Плюс, естественно, его фамилия в титры войдет. «В титры войдет? Ой, что-то подсказывает мне, что Сечин и такой популярности вряд ли обрадуется…» А с другой стороны, у нас тоже есть свои правила, и вообще, ну сколько можно играть в эту таинственность? – Хорошо, я Сечину все объясню, – обещаю я. – Тогда свободна, – Лебедев неожиданно широко улыбается, и я, ошарашенно поморгав на его на удивление обаятельную улыбку, поднимаюсь со стула, впервые в жизни, пожалуй, осознав, что передо мной – вполне нормальный человек. «Хотя и чересчур закрытый». Синий вечер застает меня в компании двух активных молодых продавцов из сетевого магазина, специализирующегося на продаже «яблочной» техники, и завершается приобретением телефона для «зайца», а также покупкой на Кутузовском двух бутылок весьма приличного сухого вина плюс походом в расположенную рядом булочную «У Волконского». Прихватив пакет с душераздирающе пахнущей ванилью выпечкой (вы уже понимаете, к кому я сейчас поеду?), для начала мчусь домой, успеваю проскочить вечно загруженный центр, забегаю в квартиру, собираю небольшую спортивную сумку (учебники Даньки, мои футболка, джинсы, белье, косметика и прочая чисто-женская атрибутика), после чего снова сажусь в машину и, посмотрев на часы (по моим расчетам у Арсена через двадцать минут начнется ежевечерний разбор полетов с его ординаторами), отправляю Сечину смс. «Я еду к тебе домой», – честно предупреждаю я. «Очень хорошо, а зачем ты мне это пишешь? Мы с тобой вроде как договорились». В конце послания стоит предельно вежливый смайлик. «Выводи из квартиры любовницу, если что», – внезапно развеселившись, отвечаю я и ставлю три смайлика, чем Сечин немедленно и воспользовался. «Что, всех трех? – видимо, пересчитав смайлики, в резвом темпе отвечает мне он. – Тогда спасибо, что предупредила. Я успеваю». Ах ты… Нет, ну что за человек такой, а? И почему последнее слово должно всегда оставаться за ним? «Ну подожди», – закусив губу, быстро печатаю: «Все, что хочешь для тебя, любовь моя». С коварным блеском в глазах отправляю своё послание. Нет, честно, я даже в зеркальце на козырьке в салоне машины посмотрела: точно, блеск в глазах есть. Секунд через десять приходит осторожный ответ: «А почему ты так меня называешь?» И этот вопрос очень напоминает мне подталкивание меня к откровенному признанию в любви, но если русские вечно идут в атаку, то Эстония просто так никогда не сдается, и я моментально набиваю злорадный ответ: «А как мне тебя называть? Моя ненависть?» Следующая смс-ка от Сечина сваливается ровно через секунду: «Так, приеду домой, и мы с тобой дома поговорим». «Конечно, конечно», – игриво думаю я и уже завожу машину, когда мой айфон издает тихий писк, и на дисплее появляется новое сообщение от Арсена: «Когда я думаю о тебе и представляю тебя себе, у меня в горле пересыхает и даже руки трясутся». Секунда на осознание его фразы, и – о Господи! – руки начинают трястись у меня, когда меня накрывает вся мощь желания. Спустя два часа (дорога, пробки, его подъезд, поднятие сумки на его этаж и борьба с его сигнализацией) бесцельно слоняюсь по его квартире. На часах почти десять, и делать мне абсолютно нечего. Оглядываю периметр его дома, размышляя, чем бы все же заняться? В принципе, можно посмотреть телевизор, можно приготовить какой-нибудь интересный салат (есть Интернет и куча кулинарных сайтов), можно почитать книжку (есть с собой), а можно навести порядок в его квартире (например, пропылесосить коврик у входной двери и вымыть грязь с пола в прихожей). Но я не знаю, как отнесётся к этому хозяин квартиры. Подумав, набираю Сечину новую смс: «Где у тебя швабра и пылесос/моющий пылесос?» Достойный во всех смыслах ответ приходит через секунду: «Сань, делай, что хочешь, но ЭТО не трогай. PS: Я уже нашел клининговую компанию, они в чт придут». И тут же следом: «Не понравится результат, скажешь, что надо сделать». «Как мило!» – фыркаю я, чем, впрочем, и ограничиваюсь. Правда, я все-таки успела собрать и сложить в аккуратную стопку его футболки, висевшие на струнках напольной сушки, и спрятать сушку в шкаф (Сечин как-то раз при мне сам оттуда ее доставал). Потоптавшись в гостиной, перехожу в кухню. Поглазев на холодильник (есть не хочу, пить вино без него точно не хочу), попетляла по коридору и переместилась в ванную. Поглядев на угловое джакузи, которое давно привлекало меня, махнула на все рукой, включила воду, стянула с себя одежду и перебралась в комнату. Вытащив из сумки заранее припасенный роман Яана Кросса «Полет на месте», опубликованный в конце 90-х, и который я так и не удосужилась прочитать, возвращаюсь в кухню, наливаю себе в высокую термокружку кофе и со всем этим добром перемещаюсь обратно в ванную. Полотенце под голову, кружка с кофе – на одном бортике джакузи, моя нога – на втором, и жизнь налаживается. В какой-то момент, погрузившись в перепитии судьбы эстонского интеллигента Удо Паэранда, увеличиваю напор воды… и, теряя книжку, чуть с головой не ухожу под воду, когда над моим ухом, немного сверху и позади, раздается сказанное чуть ли по слогам: – Потрясающе… Машинально скидываю с бортика ногу, разбросав вокруг себя кучу брызг, прикрываю книжкой грудь и то, что в принципе можно прикрыть форматом pocket-book, задираю вверх голову и вижу Арсена, который в костюмных брюках, в рубашке с расстегнутым воротом, с рукавами, засученными до локтя, и в съехавшем набок галстуке, зато с булкой, обернутой в салфетку, в зубах, стоит, опираясь ладонью о косяк двери, ест плюшку и с интересом разглядывает меня. –Vabandust, – мямлю я. – В смысле, прости. – За что? – искренне изумляется Сечин, откусывая от плюшки. Жует, проглатывает: – Спасибо, Сань, булочки у тебя просто классные. – Я сейчас вылезу, возьми книжку, а то я её замочу, – переборов своё идиотское смущение перед ним, а заодно, стараясь не думать, на что он намекает (если этот не фанат пошлости вообще на что-нибудь намекал), протягиваю ему pocket Кросса. Арсен принимает книгу, перегнувшись назад, небрежно забрасывает ее на комод, который стоит у него перед входом в ванную комнату, и поворачивается ко мне: – Да ладно тебе, лежи. – Отправляет остатки булки в рот. – Тебе винца сюда принести? – прожевав, деловито предлагает Сечин. – Не надо, – моментально иду в отказ я и, пытаясь прикрыться, скрещиваю на груди руки и кладу ногу на ногу: – А ты давно пришел? Я тебя почему-то не слышала. – Да нет, минут пять назад, – опустив последний вопрос, Сечин, скомкав салтфетку, засовывает ее в карман брюк, направляется к раковине, включает воду и принимается мыть руки. – Знаешь, Сань, – поглядывая на меня в зеркало, висящее над «тюльпаном», вдруг признается он, – что-то устал я сегодня. – Ординаторы опять довели? – со знанием дела осведомляюсь я, успев немного расслабиться и даже пытаясь достать большим пальцем ноги носик крана в джакузи. – Да нет, просто вечером, когда я уже домой собирался, свалилась одна забота. Пришлось пару файлов просмотреть. А твой день как прошел? – Арсен, сдернув с крючка над раковиной полотенце, разворачивается ко мне и прнимается неспеша вытирать руки. – Да, наверное, так же. – Оставив в покое кран, сажусь и обнимаю руками колени. – Ах да, слушай, я же с нашим управляющим поговорила. Сказала ему, что ты сниматься не будешь. – И что ответил твой управляющий? – Арсен, забросив полотенце в шкаф, где у него корзина с вещами для стирки, присаживается позади меня на бортик джакузи. – Да ничего. Проблем… не будет, – не договорив, вздрагиваю, ощутив, как его теплая ладонь отправляется мне на затылок, и, легко помассировав его мягкими круговыми движениями, неторопливо спускается на мои шею и плечи, что моментально напоминает мне о том дне, когда мы впервые с ним переспали. Тогда я тоже была в этой ванной, стояла здесь расстерянная и злая, а он… Он тогда всё сделал правильно. «Или – всё правильно сделала я, и именно поэтому мы сейчас вместе?» – Ты никогда не интересовался, каким образом ты тогда очутился в «Останкино»? – внезапно решаю объясниться с ним до конца. – Ты имеешь в виду, каким образом я вообще загремел на то ток-шоу? – уточняет Арсен, продолжая поглаживать мои плечи. – Да. – Примерно догадываюсь. Игорь твой опять расстарался? – Тон совершенно спокойный. – Нет. Это я тогда заставила Игоря позвонить в «Бакулевский», чтобы вытащить на передачу именно тебя. Ты был очень нужен мне из-за Даньки. – Понятно, – помолчав, произносит Арсен. Кошусь на него из-за плеча: – Скажи, ты очень на меня злишься? Я тогда тебя сильно подставила? – Честно говоря, ты вообще никак меня не подставила, просто я связываться с твоим «Останкино» в принципе не хотел. – Ну, значит, в таком случае, я сейчас злюсь сама на себя, – утыкаюсь подбородком в колени. – Сань, а ты можешь ко мне повернуться? Обернувшись, смотрю, как Арсен, переплетя пальцы, вытягивает руки тыльной стороной ладоней вперед, словно их разминает и задает вполне невинный вопрос: – Ну что, как насчет массажа от доктора? Только на, под коленки брось, – потянувшись, протягивает мне лежащее на бортике толстое белое махровое полотенце. – Арсен, ролевые игры – не моё, – усмехнувшись, напоминаю я. – Сань, ну какие ролевые игры? Тем более, что я на первом курсе института действительно подрабатывал массажистом. «О, а вот это уже нечто новенькое». Но мне правда интересно, каким он тогда был, и я, подумав, соглашаюсь: – Ну… ладно! Повозившись, переворачиваюсь лицом к нему и, поёрзав, встаю на колени. Полотенце отправляется мне под ноги, я, взявшись за бортики ванны, побалансировав на руках, загоняю плотную ткань под коленные чашечки – и да, так правда гораздо удобней. – Иди ко мне, – Арсен приглашающе хлопает по бортику джакузи, на котором сидит. Усмехнувшись, подъезжаю к нему на полотенце и склоняю голову набок: – При массаже, по-моему, массажисту полагается на руки масло лить, – вспоминаю я кое-что из своей практики посещения SPA-салонов. – Сань, поверь, мы с тобой прекрасно обойдемся без масла. Тем более, что кожа у тебя сейчас влажная. «Ну, дипломированному медику видней». Вместо ответа пожимаю плечами. – Ну что, поехали? – Арсен, поерзав на бортике, усаживается поудобней, наклоняется, ловит в ловушку своих зеленоватых радужек мои зрачки и, мягко прижав ладони к моим щекам, начинает большими пальцами неторопливо поглаживать мои скулы. Руки тёплые, пальцы гибкие, явно чувствительные, к тому же приятно пахнут мылом, к которому несколько странно, но аппетитно примешивается лёгкий запах ванили. Прислушиваюсь к своим ощущениям, а заодно пытаюсь угадать темп, в котором медленно кружат кончики его пальцев. Тоже что-то невероятно знакомое, как раз-два-три, раз-два-три, раз-два-три. «Да это же вальс, – с удивлением понимаю я. – Только „раз“ – это движение его больших пальцев, а „два, три“ исполняют средний и указательный». Сечин с любопытством заглядывает мне в лицо. Мягко коснувшись моей нижней губы подушкой большого пальца, чуть нажимает на нее, отпускает, и его указательные и средние пальцы плавно перемещаются мне на шею. Он проводит ими вверх-вниз, чуть надавливает на ямочки за моими ушами, после чего его ладони начинают движение к моим рукам, плечам и ключицам. В том же неторопливом темпе на «раз-два-три», едва касаясь моей кожи (которую, кстати сказать, начинает приятно покалывать – видимо, Арсен все-таки задевает какие-то неизвестные мне нервные окончания), он плавно поглаживает мои предплечья, линию подмышечных впадинок, и ощущение приятного морозца на коже заметно усиливается. Поёрзав на полотенце, машинально пытаюсь сжать ноги. – Не, не, не, – моментально отзывается Сечин. – Почему нельзя? – удивляюсь я и осекаюсь, услышав свой собственный голос. Севший, низкий, в котором помимо свойственной мне хрипотцы появились излишне интимные интонации. Что делает Сечин, я понять не могу, но чувство такое, что он постепенно включает в вибрацию всё мое тело. Пока я пытаюсь сообразить, что из этого выйдет и, главное, к чему это всё приведёт, Арсен перемещает ладони мне на талию, в том же ритме неторопливого вальса опускает их вниз, поглаживая мои бедра, и ощущение возбуждения заметно усиливается. Поглядывая на него, начинаю уже откровенно ёрзать. Между тем его тёплые руки плавно поднимаются вверх, тыльные стороны ладоней поглаживают мои ребра, обхватывают мою уже заметно увеличившуюся в размерах грудь, чуть приподнимают её, и большие пальцы принимаются кружить по порозовевшей коже. – Арсен, что ты делаешь? – сглотнув, спрашиваю я, сообразив наконец, что мое тело гибнет. – А что я делаю? По-моему, у нас пока всё нормально. Но ничего не нормально, потому что в моём горле пересыхает, и слова я уже произношу с явным трудом. Его пальцы снова ритмично и мягко скользят мне на талию, на уже напряженный живот, тыльная сторона ладоней поглаживает мои тазобедренные косточки, после чего его ладони спускаются вниз и внезапно сильно сжимают мои ягодицы. Откинув назад голову, я прикусываю губу, но мой стон, слишком пронзительный для тишины ванной комнаты, все равно прорывается, и я зажмуриваюсь, услышав в нем откровенно зовущие ноты. Под собственное неровное участившееся дыхание, боясь открыть глаза, ощущаю его пальцы, мягко скользящие у меня между ягодиц в то время, как его вторая рука плавно спускается вниз, кружа, лаская и трогая всё, что угодно – внутреннюю поверхность бедра, линию живота, лобок, но только не самые чувствительные места на моем теле, включая то, которое сейчас напоминает раненую букву «о», готовую сорваться в беззвучном тягучем стоне. И я внезапно понимаю, что делает Арсен. Избегая касаться меня там, где я хочу его больше всего, он нагнетает агонию оглушительного оргазма. Что и доказывают его моментально потемневшие глаза, прочитавшие мой взгляд, намеренно неторопливое движение его руки вверх, и мой беспомощный крик, когда он, обхватив ладонью мою грудь, словно случайно задевает большим пальцем сосок, заставляя мое тело вибрировать в течении трёх очень долгих и мучительных для меня секунд. – Хватит, пожалуйста. Иди сюда, – с трудом пробиваясь сквозь накатывающие на меня волны конвульсий, зову его я. – Зачем? С невероятным трудом снова разлепляю пересохшие губы: – Пожалуйста. Он заглядывает мне в глаза, и его пальцы медленно замирают, когда я, цепляясь за бортик ванны, тянусь к его губам и прошу: – Пожалуйста. Я лю… Я очень хочу тебя. Мгновение – и его ладони обхватывают мое лицо. Ритм вальса обрывается и исчезает, когда я впиваюсь в его рот, пытаясь взять его губами, горлом, стонами. Еще через минуту я изумленно распахиваю глаза, когда слышу знакомый сдавленный рык: – Я идиот! Да к черту… – Далее следует что-то совсем неразборчивое, и его рука с внезапной силой тянет меня наверх. Даже не поставив – вздернув меня на дрожащие ноги, с потемневшим лицом, с судорожно-искривленной линией рта, Арсен внезапно перебрасывает ногу через бортик джакузи. Прямо, как был – в рубашке, в брюках, в съехавшем набок галстуке, но почему-то уже босиком, он забирается ко мне в ванну, рывком впечатывает меня в кафельную стену и, дернув к себе мое бедро, берет ртом мой рот так, что я забываю, как дышать. И это заводит. Кажется, что даже пространство вокруг нас сворачивается в гибкую стальную пружину, готовую распрямиться и мощной петлей захлестнуть все вокруг. Я рву с него галстук. Он рвет наверх мои руки. Наше громкое учащенное дыхание смешивается в одно и становится тяжелым и яростным. Нечаянно цапнув его зубами за губу, я пытаюсь содрать с него брючный ремень и рубашку. Он пытается развернуть меня лицом к стенке. И кажется, даже мои ладони, которые скользят по его грудной клетке, оставляют на его коже следы. Горячий, сильный, мощный, он почти насилует мои губы. Внезапно хрипло стонет и прижимается лбом к моему лбу: – Повернись. – Что? – Повернись! Рывок – и он сам перекатывает меня лицом к стенке. Царапая шероховатый кафель, я изгибаясь, ищу его губы. Короткое прикосновение его рта, и я ощущаю ткань брючины, когда он коленом, рывками раздвигает мои ноги. Визг молнии, нажатие ладони мне на поясницу – и я пронзительно кричу, когда он сильно и сразу глубоко входит в меня. Второй мой крик оглушает даже меня саму, когда его ладонь накрывает мой лобок, и пальцы безжалостно прижимаются к клитору. Вцепившись зубами в собственную руку, кусаю костяшки пальцев, лишь бы не закричать, и все равно кричу. С воплями, почти срываясь на плач, я начинаю биться под ним, пока он молча и яростно берёт меня. В какой-то момент один из нас задевает кнопку душа, и твердые струи воды обрушиваются на нас вниз, накрывая нас тёплой тугой занавеской. Я снова кричу, когда первый оргазм, немного утихнув, внезапно превращается в неудержимую агонию второго. Кажется, он опять хрипло стонет. Передо мной возникает его рука в промокшей насквозь рубашке. На пол ванной летит его запонка и, приземлившись на плитки пола, с мелодичным звоном катится дальше. Его ладонь отрывает от моего рта мою руку, запрокидывает назад мою голову, изгибая меня еще больше, еще сильней. Вонзив ногти в шов между мокрыми плитками серого кафеля, я судорожно ищу хоть какую-нибудь опору. Мы никогда так не делали. Он никогда не брал меня так. Так сильно я никогда не хотела. Еще один щелчок его пальцев по клитору, и я, извиваясь под ним, соскальзываю в ту бездонную пропасть, откуда никто из нас уже не вернется. Он в два рывка догоняет меня, и, обхватив меня рукой, с хриплым, надсадным стоном кончает. Последнее, что я чувствую: его рука, поддерживающая меня, мышцы его живота, еще подрагивающие от напряжения, его ладонь на моих искусанных пальцах и мягкий, нежный поцелуй в плечо, когда он медленно и осторожно меня покидает. Минут пять спустя мы сидим на полу ванны. Арсен так и не разделся. Я, уютно устроившись в кольце его тёплых рук, прижавшись спиной к его груди, рассматриваю мокрую ткань брючины, натянувшуюся на его согнутом колене. – Ты испортил костюм, – замечаю я. – Да? Плевать, – равнодушно отвечает он. – И мы впервые переспали без презервативов. – Знаю. Это моя вина, прости. Больше этого не повторится. – Я так не думаю. Помолчали. – Саш, – тихо зовет меня он. – Что? – изгибаюсь я, чтобы видеть его лицо, и сглатываю. Он никогда на меня так не смотрел, хотя я видела в его глазах всё – и то, как он когда-то давно отчаянно на меня злился, и то, как он когда-то почти ненавидел меня, и то, как он жадно хотел меня, и даже то, каким беззащитным он бывает порой, – но я никогда не видела его глаза настолько откровенными. – Саш, – помедлив, снова начинает он, – я… – но сбивается, и его зрачки мучительно блуждают по моему лицу. – Что? – невольно пугаюсь я и, кажется, даже жалобно гляжу на него. – Нет, так, ничего, – помотав головой, он криво улыбается. – Ничего. Не важно. Вздохнув, прижимаюсь к его плечу. Он задумчиво кладет подбородок мне на макушку. – Саша, мне очень хорошо с тобой, – помедлив, тихо произносит он. – Но, похоже, ты сама уже знаешь об этом? – Мне тоже с тобой хорошо, – помолчав, отзываюсь я, поняв, наконец, что я не влюбилась в него – я люблю его. Ma armastan sind. «Я люблю тебя». С этой, так и не сказанной мной фразы, и началась наша новая точка отсчета. С этого дня мы практически не расставались. Секса стало больше, но теперь мы занимались любовью и с защитой, и без. Мои вещи как-то сами собой стали покидать мой дом и переезжать в квартиру Арсена. Первыми в его кабинет заселились мой ноутбук, папки с монтажа и сотни три музыкальных дисков. В ванной, в шкафу появилось место для моей косметики, влажных салфеток, коллекции дезодорантов и прочей атрибутики, которая, правда, в какой-то момент заняла собой весь его шкаф и даже его комод, стоявший перед входом в ванную комнату. В холодильнике словно сами собой возникли мой йогурт, кефир и пицца. Хлебопечка, покинув мой дом, устроилась на его кухне. Клининговую компанию я поменяла, Сечин не возражал. Последним моим достижением стал перевоз в квартиру Арсена моего любимого кактуса. – Так, сама будешь его поливать, – обозрев гигантский цветок с колючками, тут же предупредил Арсен. – Договорились, – кивнула я, но поливал его он. В итоге, кактус прижился в гостиной и даже расцвел. Прошло еще две недели. В «Бакулевском» уже вовсю развернулись съемки. В среду утром я шла к Даньке по уже привычно-тихому коридору. На подходе к его палате обнаруживаю, что дверь в палату открыта, а из палаты доносится отчаянный шепот Данилы: – Арсен Павлович, ну дайте спокойно поговорить! – и я машинально притормаживаю у двери. – Нет, – включается ровный голос Арсена. – Ну пожалуйста. – Нет. – Арсен Палыч, – жалобно клянчит «заяц», – ну честно, ну мне очень надо. – В голосе у Даньки – отчаяние и неземная тоска. – Не-ет. Я сказал. – Ладно, – помолчав, недовольно произносит Данила. – Только вы мой мобильный не забирайте. – Тогда перестань по ночам смс-ки строчить и давай, завтракать начинай. Как управишься, на МРТ пойдем. А потом будешь развлекаться сколько тебе угодно. Легкий стук тарелки, после чего повисает пауза, а я прислоняюсь спиной к стене. Стою, упираясь в нее затылком, улыбаюсь, зажмуриваюсь и вспоминаю то, что когда-то давным-давно было у меня дома. «Данила упрямо пыхтит на корточках в моей прихожей, завязывая шнурки на кроссовках. – Слушай, – глядя на его мытарства, говорю я, – давай я тебе обувь на липучке куплю? – Нет, – монотонный и ровный голос. – Ну, давай я тебе шнурки завяжу. – Нет. – Ну невозможно же так. Тебе нельзя утомляться, тебе нельзя наклоняться. Мне ты помочь себе тоже не разрешаешь. Ну давай тебе хотя бы кеды на резиночке купим? – Не-ет. – Дань! И совершенно спокойное, сказанное почти по-мужски: – Нет». Итак, история повторялась, но в этот раз диалог вели мой мальчик и мой мужчина. – О, а ты тут какими судьбами? Ты же вроде как на втором этаже своего актера отчитывала? Все еще улыбаясь, открываю глаза. Напротив меня стоит Сечин. Белый халат, рубашка, новые брюки и галстук (те, что промокли в ванной до нитки, мы так и не спасли). – А я решила к «зайцу» зайти. Он что, опять там бушует? – на всякий случай, понижаю голос я и киваю на дверь палаты. – Да нет, он вообще-то завтракает. – А, ну-ну, – говорю я, и Арсен сердито прикусывает губу. – Что? – смеюсь я. – Ничего. – Протянул руку и дернул меня за локон. – Ай! – Сашка, – интимно шепчет он, от чего у меня мурашки по коже, наклоняется к моим губам, чтобы поцеловать меня, но в коридоре, как на грех, раздается ритмичный стук каблуков, и Арсен моментально отпускает меня. Оборачиваемся. Мимо нас легкой походкой от бедра проходит молодая симпатичная крашеная блондинка в белом халате (то ли медсестра, то ли женщина-врач – кто их там в «Бакулевском» разберет?). Девушка с любопытством косится на Сечина. Поймав его встречный и, как я уже понимаю, не самый радостный взгляд, девушка съеживается, смутившись, ускоряет шаг и через секунду скрывается в соседнем помещении. – Это кто? – с интересом гляжу ей вслед я. – Не знаю. Не помню. Кажется, ее зовут Ксения… Слушай, Сашка, я с тобой что обсудить хотел, – Сечин сует руки в карманы халата, – правда, я думал это до дома оставить, но раз уж ты тут… Короче, ты в курсе, что Данила по ночам с девочкой переписывается? – С какой девочкой? – ошеломленно распахиваю глаза я. – Нет у него никакой девочки. – Да? Откуда знаешь? – Да потому, что я сама ему под новый айфон сим-карту меняла. И – да, я абсолютно уверена в том, что я говорю: я прекрасно помню весь список контактов «зайца». У него там человек тридцать: Саша (это я), Ерофеев, Петров, Иванов (с этой троицой из детского дома я хорошо знакома, та еще группа оторв и поклонников многочисленных «талантов» Данилы). Есть еще Дохлый (тоже из детского дома, но его я не видела никогда, хотя наслышана о нем от Добровольской). Есть сама Добровольская (кстати, надо бы ей позвонить, она, говорят, все болеет), а также неизвестные мне Шнур, Перо, Пип и Крис (судя по дате их добавления в контактный лист, это всё люди новые). Ну, и есть еще один замечательный контакт под названием «Директор нашего дет (дур) дома». Оглашаю весь список Сечину (разумеется, опустив про директора). Арсен хмыкает: – Слушай, это больше на тюремные клички похоже. – Может быть, – не стала спорить я, – но ни Юль, ни Кать, ни Ксений, – многозначительная пауза, – у Даньки в контактах нету. Посмотрев на меня, Арсен тяжко вздыхает и принимается раздраженно тереть переносицу. – Сань, – невнятно звучит из-под руки, – давай договоримся раз и навсегда отпустить тему моих бывших любовниц? Кто, по-твоему, этот Крис? – Ну, судя по имени, это парень. Крис – он мой. Единственное число, мужской род, – бодро рапортую я. – Подозреваю, что это новый приятель Данилы, потому что этот Крис появился в списке его контактов примерно тогда, когда Данька заехал сюда, – киваю на дверь палаты. – Может, это его сосед? – Мм, сосед… – А что? – Ясно. Сань, – Сечин отрывает пальцы от переносицы, – ты этих соседей по палате видела, знаешь? Как самого старшего мальчика в палате зовут? – Знаю, видела. Самого старшего зовут Сережа. Такой темненький, кудрявый и с голубыми глазами. На Алену твою, кстати, похож. – На какую «мою» Алену? – Сечин из-под ладони стреляет в меня подозрительным взглядом. – На Алену, которая дочь Литвина, – усмехаюсь я. – Твоя крестница, между прочим. – Ах, вот ты о ком. Да, есть что-то общее, – сообразив, что я больше не собираюсь ему намекать на его бывших девушек, Арсен выдыхает. – Ну, в общем так: Крис – это Кристина. Фамилия Сережи – Новожилов. Кристина Новожилова – его сестра. Раньше она к своему брату раз в три дня приходила, а теперь чуть ли не каждый день заскакивает. – Да? А я ее почему здесь раньше не видела? – Ну, видимо, потому, что эта девочка предпочитает заскакивать сюда исключительно по вечерам, когда тебя здесь не бывает. – Да? И где я бываю? – моментально нахохлилась я. – Ну, по всей видимости, у меня дома, – невинным голосом произносит Арсен и заглядывает в карманы халата. – Слушай, я тебе, кстати сказать, ключ от почтового ящика сделал. Ты просила эстонскую прессу на мой адрес перевести… И куда я этот ключ положил? «Опять переводит стрелки». – Арсен, оставь ты в покое ключи, – тру лоб, мучительно пытаясь связать «зайца», Кристину и неведомо как затесавшийся в мои размышления ключ. Но ключ явно лишний. – Ты насчет Даньки так шутишь, да? – забыв про ключ, смотрю в смеющиеся глаза Арсена. – Сань, да какие тут шутки! У твоего ребенка, можно сказать, свадьба на носу, а ты не в курсе. – Прекрати это, – в одно слово выдыхаю я, одновременно злясь и смеясь. – Ты лучше скажи, ты-то с чего ты решил, что Крис – это Кристина? – Сань, – Арсен приваливается рядом со мной спиной к стене и медленно поворачивает ко мне голову: – Понимаешь ли в чем дело, дорогая моя, – неторопливо, словно нехотя начинает он, – всех нас рано или поздно выдают фотографии. Вернее, даже не фотографии, а наши воспоминания. Мы их бережем, храним, а они обычно подпитываются фотографиями… Так вышло, что Женя к нему в палату зашла, когда он с этой девочкой переписывался. Твоя любимая «яблочная» техника – потрясающая вещь: моментально сдает своего хозяина. Любая смс-ка появляется на экране уже в развернутом виде, читай – не хочу. А тут еще проще: я стою за спиной мальчика, мальчику в этот момент звонит девочка, и на определителе у мальчика высвечивается ее портрет. А поскольку я эту девочку видел, а над фотографией появилось имя Крис, то я… – … то ты связал вместе все факты, – заканчиваю за него фразу я, параллельно (и довольно злобно, надо сказать) размышляя над тем, а кто у нас в таком случае Шнур, Пип и… как его там? Перо. «Ну „заяц“, ну Джеймс Бонд доморощенный! Так обставить меня. И ведь я, наивная идиотка, сама ему помогала! Специально не стала лезть в его фотографии, все боялась его обидеть, а он…» – Так, с этим ясно, – прикусываю губу. – Ну и сколько ей лет? – Кому, Ксении? – Арсен наивно, не хуже Даньки, поднимает вверх темные брови. – Честно, не знаю. Никогда не интересовался этим вопросом. Но ты, если хочешь, сама у нее спроси. – Да плевать мне на нее! Этому Крису-Кристине. – Без понятия. Но на вид лет шестнадцать. «Ого, ничего себе!» – Мм, всё понятно… В самый раз… Ну, я ему сейчас покажу! – окончательно рассвирипев («Ну, заяц, ну погоди!»), отлепляюсь от стенки. Ловлю себя на том, что принимаюсь, как Абгарян, воинственно подворачивать рукава, хотя сейчас на мне не свитер, а тонкая шифоновая блузка. – Ну, ну, ну, – Сечин моментально перехватывает меня под локоток и разворачивает лицом к себе. – Во-первых, – кладет мне ладони на талию, – давай успокоимся, ладно? Во-вторых, я тебя вообще-то просто проинформировал, что Данила общается с девочкой. Но я никак не просил тебя устраивать с ребенком разбор полетов. И в-третьих, ты-то с чего так завелась? «И действительно…» – А если она… его? – я сглатываю. – Где, в палате? Сань, – Арсен задумчиво чешет нос, но взгляд у него ироничный. – Как бы это сказать потактичней… Короче, ты, по-моему, не за того в этой паре волнуешься. – Чего? – вспыхиваю я. – О Господи, да я вообще не о том, – с досадой отмахиваюсь от него. – Что будет, если она его обидит? – Чем? – Ну, например, возьмет и скажет своим родителям, что она с ним общается. Ну или что она с ним дружит. Или… не знаю, что она скажет, но с ним-то что будет, если они запретят ей общаться с ним и объяснят, почему? – Сань, к твоему сведению, Новожиловы – нормальные и приличные люди. У их сына диагноз порок сердца, у Данилы – та же история. Или ты думаешь, что они будут к чужому ребенку с таким же диагнозом как-то иначе относиться? – А как насчет того, что у «зайца» нет семьи? – Так, минуту, – Сечин прищуривается, – а ты ему тогда кто? – Слушай, я… я как-то не сообразила. О Господи, как же мне стыдно! Закрыв рот ладонью, испуганно смотрю на Арсена. – Вот именно. Ну всё, успокойся. – Арсен привлекает меня к себе. Ободряюще похлопав меня по спине, отпускает меня и мягко подталкивает к палате. – Всё, давай, успокойся и иди к нему. Просто поговори с ним и объясни ему некоторые нюансы общения с девочками. И, поверь мне, всё будет хорошо. Сечин уже делает шаг в сторону, когда я останавливаю его: – А если Данила спросит, откуда я знаю про эту Кристину? Мне как, сдавать тебя – не сдавать? – Сань, честно? – Арсен пожимает плечами. – Делай, как посчитаешь нужным. Хочешь, скажи ему, что это я тебе про нее рассказал, хочешь, не говори ему. Но, по-моему, тут особо темнить нечего, тем более что я уже вполне доходчиво объяснил Даниле все, что касается его неурочных бесед с девочками по телефону. А вот что касается его взаимоотношений с девочками, то… тут ты у нас главная! – Ты мне льстишь. – Я, похоже, гляжу на него абсолютно влюбленным взглядом. – Да нет, – усмехается Сечин, – это ты свой потенциал недооцениваешь. Ну всё, дома поговорим, я побежал. – Арсен разворачивается, сует руки в карманы и неторопливой походкой отправляется к лифтам. В тот же день я объяснилась с Данилой, а вечером увидела и Кристину. Очень спокойная, милая и изящная девочка, которой (Арсен не ошибся) действительно было шестнадцать, которая училась в художественной академии и которая при всей своей изящности на удивление ловко давала отпор Даньке, когда тот пытался ей показать, кто у них главный. И только много позже я узнала о том, что Арсен еще раньше взял на себя все труды по объяснению с четой Новожиловых. В четверг поздно вечером я, пристроившись щекой к плечу Сечина, уже собираюсь провалиться в сон, когда меня отвлекает его вопрос: – Сань, у тебя завтрашний день очень занят? – Арсен стягивает с носа очки и, перегнувшись, отправляет их на тумбочку вместе с планшетником (опять читал на ночь почту). – Да нет, не очень, – с трудом разлепляю глаза. – Только надо утром заехать к Даньке, потом я у вас на съемках, после мне надо в «Останкино», чтобы сдать готовый материал, и с обеда я сама по себе. А что ты хотел? – обхватываю его рукой, пока он тянет на нас одеяло. – Тогда можешь сделать мне одно одолжение? – В голосе у Сечина нотки извинения, что выглядит довольно забавно, особенно с учетом того, что он вообще-то впервые просит меня о чем-то. – Арсен, да хоть десять, – я улыбаюсь. – Давай пока одним одолжением обойдемся. – Сечин укладывается на бок, подпирает рукой голову, другой перехватывает мою ладонь и поглаживает мои пальцы. – Скажи, ты можешь днем к Андрюхе заехать? – К Андрюхе? – моргаю я. – К Литвину, – уточняет Арсен. – Я ему лекарства достал, которые он просил. Собирался сам к нему днем заскочить, но, к сожалению, не успеваю. – У тебя совещание? – давлю аккуратный зевок. – Хуже, – тяжёлый вздох, – у меня телеконференция с Питером. Опять придется весь день в этом чертовом костюме мотаться… Договаривался с ними провести семинар для врачей завтра утром, а сейчас выясняется, что у них в ИТ-системе был сбой. В итоге просят перенести все на три часа дня и клянутся, что к этому времени всё исправят. Была у меня, правда, мысль к Андрею курьера послать, но там такой состав у лекарств, что… – Сечин пожимает плечами. – В общем, чужому человеку такое лучше не доверять. В принципе, можно было, конечно, попросить кого-то из моих ординаторов к Литвину съездить, но… – теперь он брезгливо кривит уголок рта. «Понятно. В больнице у Андрея Карина, а Арсену, как всегда, не нужны лишние разговоры». – А-а… – Очень сложно не провалиться в сон. И очень просто сказать ему: «Да». – Да ладно тебе, я с удовольствием к нему съезжу. – Тогда я лекарства тебе утром в «Бакулевском» передам? – Сечин аккуратно возвращает на мое плечо съехавшую кружевную бретельку майки. – Мм. – Ну всё, спи. – И, чуть помедлив, шепотом, очень тихо и бережно: – Сашка. Утром – привычный забег в ванную наперегонки и уже ставший привычным совместный завтрак. – А ты с этим, прости, опять в свою любимую воинскую часть собралась? – Арсен, сидя у барной стойки с чашкой чая в руках, с интересом наблюдает за тем, как я заворачиваю в фольгу четыре здоровенных бутерброда с мясом. – Ужасно остроумно, – киваю я, стряхивая с разделочной доски хлебные крошки в раковину. Арсен хмыкает: – Яблоки лучше возьми, в них витаминов больше. – Хорошо. – Послушно достаю из холодильника четыре яблока и, подумав, добавляю к ним мандарины. Сечин, покачав головой, закатывает глаза и с улыбкой прячет взгляд в чашке с чаем. Убрав пакет с едой в сумку, стою перед зеркалом в прихожей, крашу перед выходом на улицу губы, нанося на них сочный матовый блеск. Арсен стоит рядом со мной и, поглядывая на меня, энергично вывязывает на поднятом вороте галстук. – Помочь? – перехватываю его взгляд. – Нет, спасибо, я вроде справился. Посмотри? – Справился. – Узел классический, ровный и абсолютно правильный. Его куртка, моя дубленка, кнопки сигнализации, поворот ключа в замке, поездка на лифте вниз, поцелуи в лифте и интимный шепот, непредназначенный для чужих ушей (и почему, когда ты любишь мужчину, с ним даже в лифтах хочется целоваться?). Дверь на улицу и прыжок в его машину. В семь тридцать я уже в палате у Даньки. Пристроив на свободный стул сумку, наклонившись, выуживаю из нее бутерброды и фрукты с цитрусовыми и раздаю все это до неприличия бодрым с утра мальчишкам (кашу на завтрак эти оболтусы не едят из принципа). – Саша, а что у вас духи? – невинным голосом (поклясться могу, что он снял этот тон с Данилы) выдает шестнадцатилетний брат Кристины, Сережа, который, свесив босые ноги вниз, сидит на койке позади меня. Не успеваю сразу придумать ответ (ребенка не отошьёшь так, как ты отшиваешь взрослого человека), как в голову парню со свистом летит огрызок яблока, метко пущенный в него мстительным «зайцем». – Вы совсем очумели? – констатирую я, когда Сережа, ловко отбив рукой Данькин снаряд, в ответ прицеливается в «зайца» подушкой. – Он первым начал, – отвечают оба балбеса разом, при этом дружно указывая друг на друга. Минуты две уходит на то, чтобы заставить их выгрести из-под койки огрызок, выдать благодарным зрителям (двое других подростков в палате, которые тихо киснут от смеха) качественный Сечинский взгляд, Даньке, в виде назидания окружающим, не менее качественный подзатыльник, отобрать у мальчишек фольгу, спрятать ее в сумку и переместиться в музей «Бакулевского». Закончив съемки намеченных на сегодня сцен, ровно в полдесятого набираю Арсену: – Ты где? – В ординаторской, – голос у Сечина замотанный до невозможности. – Сейчас подойду к тебе. Ты на каком этаже? – Я сейчас сама к тебе подойду, – обещаю я и минут пять спустя стучу в до боли знакомую дверь: – Арсен Павлович, можно? – Да! «А голос у него раздраженный…» Повернув круглую латунную ручку, переступаю порог. Первое, что я вижу: в пустой серо-голубой ординаторской сидит Сечин и, упираясь локтями в стол, буквально вставив в волосы пальцы, изучает что-то на мониторе компьютера. Очки – на кончике тонкого носа, на лице – выражение жуткого неудовольствия, а если судить по движению его губ, то Арсен занят тем, что беззвучно и от души матерится. Но моментально поднимает голову на звук моих шагов: – Ты? Спасибо, что пришла. – Как человек, застигнутый врасплох, Сечин смущенно улыбается и машинально приглаживает рукой волосы. Как хорошо воспитанный человек (дама в комнату вошла) он даже порывается встать, но тут уже я, не сдержавшись, фыркаю: – Да ладно тебе, сиди. Где лекарства для твоего Андрея? – Что? – Минутная заминка и взгляд на компьютер. – Ах, да. Здесь. – Сечин, не сводя с монитора глаз, откатывается на кресле назад, погремев ключами, быстро отпирает нижний ящик стола, достает оттуда запечатанный полиэтиленовый пакет, протягивает его мне и, почти скороговоркой: – Вот, возьми, я Андрею позвонил, он тебя ждет. Пропуск для въезда на территорию «Боткинской» Карина для тебя оформила. Интересный у меня мужчина, да? Я бы даже сказала, многообразный. Но мне нравится в нем всё – даже то, что он, в отличие от меня, привык расчитывать всё на десять шагов вперёд. И то, что он привык держать под контролем эмоции, хотя он страстно делает всё, к чему у него лежит душа. И то, что у него природное, я бы даже сказала, абсолютное чувство юмора. Просто этот мужчина мой. Любой. Даже такой, усталый, серьезный и жутко замотанный. Мой, когда он спокойный, невозмутимый и яростный. Мой, когда он смеется, подначивая меня, или когда на правах старшего периодически пытается намылить мне холку. Просто он – мой: до дрожи, до ньютона эмоций, до миллиметра кожи. Мужчина никогда не найдёт столько слов и фраз, которыми любит женщина. «Просто я очень люблю тебя», – думаю я, делая шаг к нему. Разглядывая его зеленоватые, с золотистым отливом глаза, впитавшие в себя свет теплого, почти весеннего утра, я подхожу к нему ближе, и его запах (смесь легкого after shave, свежий, чистый крахмал халата и что-то еще, что свойственно только ему) накрывает меня с головой. Поддавшись порыву, наклоняюсь к его уху и внезапно даже для себя самой признаюсь: – Ты знаешь, что я тебя очень люблю? Секунда, и Арсен выпрямляется, медленно откладывает пакет на стол. Также медленно снимает с носа очки, отбрасывает их на столешницу и серьезно, без улыбки, глядит на меня. – Знаю, – говорит он достаточно тихо, но мне кажется, что его низкий бархатный голос звенит в тишине. – Ma armusin sinusse, Саша. Однажды ты это сказала. Фразу на эстонском он произносит не совсем правильно, но вполне чётко и ясно. Пытаясь сообразить, как реагировать, задаю, пожалуй, самый дурацкий вопрос: – Как ты догадался? – Посмотрел в Гугл, там был разговорник. – Хорошие лингвистические навыки, – киваю я, поняв наконец, что ошибка исключена. Он действительно знает – он перевёл меня. И мне становится ясно, почему он так резко впустил меня в свою жизнь, и почему мы стали сближаться, и почему он в итоге вручил мне ключи от своей квартиры. Пытаюсь понять, как теперь вести себя с ним, и прикусываю губу. Пытаясь перевести всё в шутку, пробую улыбнуться, но вместо этого перевожу взгляд на окно. Арсен внезапно крепко обхватывает меня ладонями за талию, тянет к себе и ставит меня между своих раздвинутых колен. Всё происходит настолько быстро, что я, боясь пошатнуться, обхватываю его за плечи. – Саш, я… – начинает он и осекается. Не договорив, давит вздох и прячет лицо на моей талии. Так и замираем, обнявшись. Молча. Он словно дышит мной. Я смотрю на мир сквозь спутанные пряди его мягких темных волос и думаю о том, что мы все-таки рядом и все равно вместе, и только крошечный червячок сомнения клюет мою душу. И мне становится грустно, ведь я ожидала другого, хотя бы четырех простых слов: «Я тоже люблю тебя». Или хотя бы: «Я не готов признаться в любви, но я без тебя уже не смогу». Жили-были Арсен и я. Успешные, интересные, одинокие, но, в целом, вполне обычные люди, которые однажды встретились, чтобы вместе прожить эту жизнь красиво, долго и счастливо. Только одна в этой паре очень хотела любить, а другой сделал всё, чтобы я его полюбила. Когда я уже дохожу до той мысли, что его можно понять, смириться и продолжать жить с этим, Арсен приподнимает голову: – Саш, ты же не думаешь, что я как-то иначе к тебе отношусь? – Я не знаю, как ты ко мне относишься, ты мне этого никогда не говорил, – вздыхаю я и оглядываюсь на приоткрытую дверь: – Ладно, отпусти меня. – Зачем? – Дверь не заперта. Сюда могут войти. – Ну и что? – Ну и ты заработаешь очередную порцию сплетен. Но его руки по-прежнему остаются лежать на моей талии. – Неважно. Мне всё равно. Подожди… Саш, – зовет он меня, – в общем, нам действительно надо поговорить. – Говори, я тебя слушаю. – Я смотрю на него, он косится на дверь и, помедлив: – Нет, ты права, здесь для этого не самое лучшее место. – Сечин переводит на меня вопросительный взгляд – и с надеждой в голосе: – Давай правда оставим это до дома? И у меня опускаются руки, потому что я знаю, что будет дома. Просто так уже было. Просто с того самого дня, когда между нами произошла та незабываемая сцена в ванной, мы начинали этот разговор по меньшей мере пять раз, но так и не пришли к его логическому завершению. Нам постоянно что-то мешало. Я не хотела давить на него. Он не хотел развивать эту тему, переводил стрелки или в две минуты заставлял меня выкинуть из головы все разговоры на эту тему в постели. А если говорить уж совсем честно, то я не хотела лезть к нему в душу, потому что он к этому разговору был не готов. «Ты и сейчас не готов, – думаю я, разглядывая его. – Ты сильный – очень сильный, ты решительный, умный – невероятно умный! – и все равно, есть в тебе что-то, что буквально ломает тебя. Что же это?» – Что тебя мучает, скажи? – рискнула спросить напрямую. «Я пойму тебя – я же люблю тебя. И я всё для тебя сделаю». Вместо ответа его взгляд тоскливо перебегает на монитор, где из вычислений, запущенных им на компьютере, уже выстраивается график из математических формул, сложных схем и цветных кривых, из чего я делаю вывод, что самое лучшее, что я могу сейчас сделать, это оставить хирурга в покое. Вздохнув, ерошу его волосы: – Ладно, отпусти меня, а то я правда в «Останкино» опоздаю. Арсен поднимает голову. В его глазах… Но, если честно, то я даже не знаю, как описать то, что я вижу в его глазах, потому что там слишком многое: просьба не принимать всё так близко к сердцу, просьба его извинить, просьба понять его. Просьба дать ему время. И, кажется, даже просьба помочь ему. И я внезапно понимаю, что надо делать. Нужны такт, терпение и одно маленькое движение, всего лишь крохотный шаг назад, туда, где он впервые по-настоящему закрылся от меня. «Что это было? Когда это было? Здесь, в ординаторской? Тогда мы разговаривали о его женщинах… Нет, его женщины здесь ни при чём, тем более, что он со своими экс сам давным-давно разобрался… Или это произошло в тот день, когда он впервые привез меня в Боткинскую больницу, чтобы познакомить с Андреем? Нет, по-моему, обратный отсчёт все-таки начался раньше… А может, это произошло в тот день, когда он в первый и последний раз сам невольно подставился? Тогда я спросила его про фотографию, которая стояла у него в гостиной и на которой он был изображен вместе с родителями, а он промолчал, но после этого разорвал и выбросил снимок. И – да, я видела клочки от фотографии, которые он отправил в пустой мусорный пакет, куда я позже выбросила использованные мной ватные диски. Не заметить останки фотографии в пустом пакете было сложно… Единственное, что я никак понять не могу, зачем он порвал этот снимок? Ведь он мог спокойно спрятать его, убрать с глаз долой, раз эта фотография, как он говорит, так ему разонравилась…» – Арсен, ты что, кого-то убил из-за своих родителей? – стараюсь произнести это как можно ровней. – Ч-что? – Сечин утыкается в меня зрачками так, словно это я убила его. – Все остальное я тебе точно прощу, – с шутливой угрозой говорю я. «Хотя, боюсь, что это я прощу тебе тоже». Арсен пожимает плечами, пробует усмехнуться, но вид у него безрадостный: – Простишь? А вот в этом я, Саш, к сожалению, не уверен… Ладно, давай все-таки дома поговорим. – Хорошо, давай поговорим дома, – отлепляюсь от него. – Пойдем, я тебя провожу, – он нехотя меня отпускает, встает. Идем к двери. – Что еще Андрею передать, помимо лекарств? – Я стою на пороге ординаторской и боюсь отпускать его. – Мой поклон до земли, – Сечин хмыкает, но в целом все выглядит так, словно его мысли продолжают вращаться вокруг нашего с ним разговора. – Хорошо, я передам Литвину твой поклон до земли, – тянусь к дверной ручке, когда Арсен перехватывает меня. – Стоп. А вот это тебе, лично от меня, – наклонившись, целует меня в губы. Поцелуй легкий, даже шутливый, но в какой-то момент он перерастает в другой – глубокий и почти судорожный. Сечин обхватывает ладонями мое лицо, водит большими пальцами по моим скулам, напряженно заглядывает мне в глаза: – Ты мне очень нужна, ты слышишь меня? – Да что ты! – Я смеюсь (вернее, пытаюсь смеяться). Но моя шутка не удалась, да и Сечин её не воспринял. Бросив на меня последний задумчивый взгляд, он отпускает меня и открывает дверь ординаторской. – Пока, – развернувшись к нему лицом, с печальной улыбкой говорю я. Он молча кивает, дверь закрывается, его шаги медленно затихают в глубине помещения. И мне внезапно становится страшно. Дико, отчаянно до нелепого хочется обратно к нему. Но сейчас он вряд ли услышит меня, и я, повернувшись спиной к двери, также медленно бреду к лифтам. По дороге в «Останкино», пытаясь отвлечься, размышляю о Даньке, но мои мысли в какой-то момент переходят на Добровольскую. Вспомнив наконец, что одинокий пожилой человек второй месяц болеет, а я так и не удосужилась ей позвонить, в одно слово даю себе точную характеристику, набираю Добровольской, но та не берет трубку. В итоге приходится ограничиться сообщением на ее голосовую почту: «Марина Алексеевна, добрый день, это Александра Аасмяэ. Как ваши дела? Мне сказали, что вы плохо себя чувствуете. Я хотела узнать, может быть, вам что-нибудь нужно? У Данилы все хорошо, за него не волнуйтесь. Просто перезвоните мне в любое удобное время, я буду рада услышать вас. С уважением, Саша». Навестив телецентр (ничего интересного – работа в монтажной, прокрутка бэкстейджей, всё те же мысли о Сечине, которые уже не терзают меня, а выворачивают меня наизнанку), отправляюсь в Боткинскую больницу. Ехать туда не то, чтобы не хочется (Андрей и Карина хорошие люди и все такое), но я бы все-таки предпочла вернуться к Арсену, хотя очевидно, как это будет выглядеть со стороны и как он это воспримет: мужчина по уши занят работой и русским языком объяснил своей девушке, что он объяснится с ней дома (хорошо, может быть, и не объяснится, но сути дела это не меняет), а девушка с избытком свободного времени и рвением докопаться до истины успела так себя накрутить, что вернулась к нему на работу клевать ему мозг. Что и подтверждает наша последующая двухминутная смс-переписка (я все-таки не выдержала). Я: «Привет, прости, у тебя все хорошо?» Он: «Да, все нормально, спасибо. А у тебя?» Я: «У меня тоже все ОК». Он: «Отлично, я рад. Тогда до вечера». В общем, поговорили. Но легче мне не стало. Час дня застаёт меня на пороге палаты Литвина. Постучав, пробую толкнуть дверь, но дверь не поддается. Пока я раздумываю, что делать дальше (постучать еще раз или подождать, пока ее отопрут?), из-за двери доносятся торопливый шепот, невнятные шорохи, звонкий детский голос: «Мама, кто-то пришел!», мелкая дробь каблуков, дверь распахивается, и из-за нее выглядывает раскрасневшаяся Карина. – О привет, а ты откуда? – Карина отступает, распахивая дверь настежь, чтобы пропустить меня внутрь, и принимается судорожно поправлять съехавший ей на плечо широкий вырез свитера. – С работы. Из «Бакулевского». Привет. Здравствуй, Андрей, – несколько невпопад отвечаю я, сообразив, что я, мягко говоря, не вовремя. – Привет, Саш, очень рад тебя видеть, – беззаботно улыбается в усы Литвин, застегивая ворот футболки. Замечаю, что на койке рядом с ним сидит и беспечно болтает ногами Алена. – Здрасьте, тетя Саша, – радостно говорит Алена и, смутившись, прячет лицо на шее у Литвина. – Привет, малыш, – здороваюсь я. – Андрей, – поворачиваюсь к Литвину, – я тебе лекарства привезла. Сейчас отдам и сразу же ухожу. – Нет, Саш, погоди. Или ты правда торопишься? – моментально встревает Карина, закончив приводить в порядок одежду. – Вообще-то не сильно, а ты что-то хотела? – Можешь часик тут посидеть, приглядеть за Аленой? А то я на маникюр записалась на два. Смотри, как я себя запустила, – и Карина с преувеличенно-горестным видом принимается демонстрировать мне свои руки. Руки довольно красивые, надо сказать: пальцы ровные, длинные, на безымянном блестит кольцо. – О господи! – закатывает глаза Литвин. – Слушай, может, не будем Сашу напрягать? – Да нет, мне не сложно, – пожимаю плечами. – Говорите, что надо делать? – Проследить, чтобы наш ребенок из больницы не убежал, – Литвин усмехается в бороду, но его глаза начинают блуждать по моему лицу (видимо, он уже успел отметить и мой невеселый взгляд, и горестные складки у губ). «Я человек замечательный, потому что я все замечаю, да?» – так и хочется зло сострить мне. – Проследить, чтобы Алена не запихнула себе что-нибудь в рот, – перехватывает инициативу Карина и, бросив на свободную койку рюкзак, который до этого лежал на подоконнике, принимается рыться в нем. – Так, что тебе может потребоваться… Это, если Алена захочет пить. – Из рюкзака появляется розовая детская чашка-поилка, которую Карина с легким стуком ставит на соседнюю тумбочку. – Если она захочет поиграть, то вот. – Рядом с чашкой садится плюшевый мишка. – Если захочет рисовать, то альбом и фломастеры – вот. – Последнее отправляется на койку. – Только колпачки с фломастеров сними, а то она их съест, – предупреждает Карина. – А если она есть захочет? – интересуюсь я, уже откровенно поворачиваясь спиной к Литвину, который, тоже уже не стесняясь, вовсю сканирует мое лицо. – Она не захочет, она только что пообедала. Но если она захочет… – Карина на секунду задумывается и сосредоточенно складывает губы дудочкой, – если она захочет, то вот. – И из рюкзака на тумбочку отправляется стеклянная баночка с каким-то детским пюре. – Ложку, – оборачивается, – возьмешь у Андрея. – Поймав его взгляд, Карина медленно выпрямляется. – Что? – не понимает она. – Ты что так на Сашу уставился? «Если сейчас будет сцена ревности, то я просто разворачиваюсь и ухожу», – думаю я угрюмо. – Да нет, это я так, – Литвин отводит глаза. – Да? – с сомнением глядит на него Карина. – Саш, а ну повернись, – и Карина по-деловому сама поворачивает меня, быстро оглядывает мои плечи и спину. – Спина вроде чистая. Не пойму… – Мать, заканчивай, а? – Андрей морщится. – Что «мать»? Я и так благодаря тебе почти четыре года, как мать. Ладно, – недоверчиво посмотрев на Андрея, Карина все-таки отправляется к нему и, опираясь руками о изголовье его кровати, наклоняется и целует его в щеку. Быстрый шепот, невнятное: «Да?.. Ты уверен?.. Кстати, я тоже это заметила… Ну, смотри сам». – В общем, я на часок, – громко объявляет Карина, после чего звонко чмокает дочь в макушку. – Веди себя хорошо и тетю Сашу не доставай, – назидательно произносит она. – Ой, Саш, прости, спасибо тебе! – долетает Каринин голос уже от самой двери. – Не за что, – тихо отзываюсь я. Подумав, подхожу к двери и прикрываю ее. Возвращаюсь в палату, посмотрев по сторонам, выбираю свободную койку (ту, что поближе к окну и подальше от внимательных глаз Литвина) и сажусь. Алена высовывает из-за плеча Андрея синий глянцевый глаз. – Пойдешь ко мне? – предлагаю я. – Да ладно тебе, она и тут прекрасно посидит, – отзывается Литвин. – Да! – вдруг решительно объявляет девочка. Встаю с койки, подхожу к ней, протягиваю к ней руки, не очень хорошо представляя себе, что делать дальше: взять ее на руки, взять ее за руку? «Как Сечин с ней управлялся?» Но бойкий ребенок пушистым шариком (кудряшки на голове и шерстяной костюмчик) на четвереньках, ловко и резво, перебирается по здоровой ноге Литвина, встает на коленки и тянет ко мне ручки. Наклоняюсь, и Алена, уцепившись за мою шею, моментально оказывается верхом на мне. Шелковистые кудряшки касаются моих щек. Запах ребенка – невинный, нежный и хрупкий. Я никогда не думала, что крохотное теплое тело и глаза, в которых, кажется, живут миллионы звезд, могут вот так, быстро и просто, дать тебе состояние полного умиротворения. – Она тяжелая, – с улыбкой предупреждает Литвин. – Нет, она легкая, – поворачиваю к Алене лицо, а она водит кончиком пальца по моему носу, щекам, бровям, с интересом изучая меня. – Ну что, рисовать будем? – осторожно прихватываю ее губами за палец. Алена смеется и с энтузиазмом кивает. И я внезапно осознаю, о чем я уже горько жалею сейчас и буду жалеть потом, если этому не суждено сбыться. Я хочу, чтобы моя кровь навсегда смешалась с кровью мужчины, которого я люблю больше жизни, и дала жизнь ребенку – продолжению нас. Повторению нас. Самому лучшему, что в нас было. – Тебе идет, – тихо произносит Литвин. – Что? – машинально смотрю на него. – Тебе идет быть матерью. Я это понял еще тогда, когда ты пришла ко мне в поликлинику вместе с Данилой. Глаза в глаза – и спокойный, уверенный взгляд человека, абсолютно точно понявшего, что я сейчас испытываю. И тут меня прорывает. Меня начинает трясти, из глаз дождем брызжут слезы. Обнимая чужого ребенка, я, пытаясь не зареветь в голос и боясь уронить Алену, опускаюсь на койку, прижимая к себе эту девочку. – Тетя Саша? – испуганно зовет меня Алена. – Сашка, ради Бога, не плачь, я тебя умоляю! – не менее напуганный Литвин пытается сесть на койке. – Сейчас… всё… я сейчас перестану. – Шмыгнув носом, вытираю свободной рукой слезы, молясь, чтобы по лицу не размазалась тушь. Плевать мне на внешний вид – я боюсь еще больше напугать Алену. – Испугала я тебя, да? – улыбаясь сквозь слезы, поворачиваю ее лицом к себе, поудобней усаживаю ее к себе на колени. – Нет. А ты плачешь, потому что я тяжёлая, да? – Алена испытующе заглядывает мне в глаза, как это делают только дети. – Нет, что ты, ты очень легкая. – Начинаю рассказывать ей, какая она маленькая, красивая и хорошая, и как она нравится мне. Алена задумчиво сует палец в рот. – Нарисуешь мне принцессу? – предлагаю я. – Как кого, как солдатика или как доктора? – оживившись, предлагает варианты Алена. – То есть, как солдатика? – изумленно моргаю я. – А это Алена сегодня нам объявила, что она пойдет в армию, хотя неделю назад обещала, что станет врачом, – деловито сообщает с койки Литвин. – Алена, а зачем тебе в армию? – поправляю ей кудряшки, завожу их за крошечное розовое ухо с сережкой. – А мне там ружье дадут, а то хлеб меня не боится, – произносит Алена, с интересом разглядывая перламутровую пуговицу на рукаве моей блузки. – Какой хлеб, белый? – окончательно запуталась я. – Хлеб, Саш, это Глеб, – Андрей, хмыкнув, вытаскивает из-за спины подушку, пару раз по-хозяйски бьет в нее кулаком, взбивает ее повыше и отправляет ее обратно себе за спину. – Глеб – это мальчик из детского сада и Аленкин закадычный приятель. У Алены, видишь ли, с мальчиками дружить получается лучше, чем с девочками. Одна проблема: она с ними постоянно дерётся. Позавчера ухитрилась залепить Глебу яблоком между глаз, так несчастный парень домой пришел с синяком на пол-лба. Пришлось перед матерью его извиняться, – Литвин вздыхает. – Хлеб сказал своей маме, что это я его стукнула, – мрачнеет Алена. – А еще он ей сказал, что он все равно меня не боится. – Ясно, – киваю я, вспоминая еще одного такого же бойца, который тоже кидался огрызками яблок. Правда, этот боец лет на десять постарше Алены, но, в общем, подход к делу у этих двоих одинаковый. В это время Алена дергает меня за руку. – Давай рисовать, – напоминает она. – Фра… фли… фломастеры дашь? – А где «пожалуйста»? – Андрей сурово хмурит брови. – Пожалуйста, – послушно повторяет за папой ребенок. Минуты две уходят на то, чтобы отобрать у Алены пуговицу, которую она потихоньку принялась откручивать, придвинуть к кровати тумбочку, вручить ей альбом и фломастеры, предварительно сняв с них колпачки, и, обхватив юную художницу рукой за талию, дать ей простор для творческой деятельности. – Ах да, слушай, Андрей, я же лекарства тебе так и не отдала, – вспоминаю я. – Потом отдашь. Ты же еще не уходишь? А Карина вернется как минимум через час, – сообщает Литвин, после чего складывает на груди руки. Глаза и губы у него еще улыбаются, но вид уже серьезный. – Ну что, Саш, может, поговорим? – спокойно предлагает он мне. «Может, и поговорим», – думаю я, разглядывая его. – Можно спросить, что у тебя случилось? – Когда? – изгибаю бровь я. – Я так понимаю, сегодня. – У меня все нормально. – Правда? – Литвин, поморщившись, рассматривает свою больную ногу. – Тогда почему тебя только что так накрыло? – Устала и сорвалась, – продолжаю врать я. – Я принцессу рисую! – объявляет Алена. – Рисуй, рисуй, – одобрительно кивает Андрей. – А какие волосы ей нарисовать? Не успеваю ответить, что черные, как Литвин предлагает свой вариант: – Рисуй, как у тети Саши. Желтые. Алена, прицельно посмотрев на меня голубыми глазами (один в один ее папа), кивает и тянет к себе желтый фломастер. – Мило. Я, правда, как-то не расчитывала, что это будет мой портрет, – гляжу на Андрея. Мой намек, в общем, ясен, да? Называется: «Ради Бога, не трогай меня». – Говоришь, устала и сорвалась? А знаешь, Саш, что я думаю? – Андрей, поерзав на койке, сгибает здоровую ногу в колене и преувеличенно-аккуратно разглаживает на нем плотную ткань серых спортивных брюк. – Ты, уж прости меня за откровенность, но ты мне нравишься. Очень. Только не в том смысле, что у меня на тебя планы, виды и прочее, а в нормальном, общечеловеческом смысле. И я даже знаю, почему ты мне нравишься. Просто одно из твоих достижений – если, конечно, так можно назвать эту черту характера – заключается в том, что ты – человек хороший. – И ты так в этом уверен? – склоняю голову набок. «Видимо, намеки Литвин по-хорошему не понимает…» – Ага, – безмятежно кивает Андрей. – А вообще, это качество можно назвать как угодно: искренность, доброта, широта души. Хотя лично моя бабушка называет это очень простым и коротким словом: порядочность. – Андрей, а тебе не кажется, что мы с тобой сейчас несколько не туда заехали? Ссориться с ним я не хочу (Андрей дружит с Сечиным), но в нашем конфликте с Арсеном Литвин – это третий лишний, плюс такие беседы с ним мне не нужны в принципе. – Ну, Саш, максимум, что сейчас может произойти, это то, что ты обидишься и больше сюда никогда не придешь. Но, как человек хороший, ты же не оставишь больного отца один на один с резвой дочерью? Стало быть, тебе в любом случае придется дождаться Карину, – объявляет Андрей и с усердием чешет локоть. – Прекрасный подход к делу, – от всей души хвалю его мужскую логику я. – О, это я только начал! – обещает Литвин, укладывая одну ладонь на колено и постукивая другой по матрасу. – И вторая моя мысль заключается в том, что ты не только человек хороший, но и человек сдержанный. Я бы даже сказал, что ты по натуре чисто-северный человек. Сколько я тебя знаю, месяца два? Но за это время я имел счастье – вернее, несчастье – дважды увидеть, как ты плачешь. Первый раз ты расплакалась у меня в поликлинике из-за Данилы. Кстати, как поживает мой юный пациент? – Спасибо, у него все прекрасно. – Очень рад это слышать, привет ему передай. – Да безусловно! – Ага. Ну, а второй раз ты заплакала сейчас, когда приехала ко мне из «Бакулевки», где абсолютно точно и однозначно видела нашего Арсена. – Нашего Арсена? Знаешь, это звучит как-то… неоднозначно. – Хорошо, твоего, – кивает Литвин. – Слушайте, уважаемый Андрей Евгеньевич, – вздыхаю я, устав с ним препираться, – а что, если я сейчас встану, возьму с собой Алену и пойду вместе с ней искать тот салон, в котором сидит Карина? А вы пока отдохнете, поспите, поиграете с мишкой или подумаете на досуге, а не слишком ли вы много себе позволяете с, в общем-то, посторонним вам человеком? – Уважаемая Александра… виноват, отчества вашего не знаю. – Растекается пауза. Но поскольку имя моего отца в русское отчество не укладывается, приходится промолчать. – Ага. Ну тогда, Саша, предлагаю вернуться к нашему привычному общению на «ты» и продолжить ровно с того места, где мы и остановились. Короче, что у тебя с Арсеном произошло? – Тетя Саша, а принцессу в платье рисовать или как у тебя? – поднимает голову Алена. – Подожди, Андрей… Как у меня, это как? – пытаюсь сообразить, что имеет в виду ребенок. – Саш, Арсен никогда тебе не говорил, что у тебя не лицо, а фильм? – Литвин весело хмыкает. – На нем отражается всё, что ты думаешь, прежде, чем ты это озвучишь. И смотреть в твои серые глаза, честно говоря, можно до бесконечности… Аленка твои симпатичные брюки имеет в виду. – Рисуй, как считаешь нужным, – тихо говорю я. – Рисуй, рисуй, – поддакивает Андрей. – Так вот, Саш, возвращаясь к Арсену… Поскольку он, очевидно, был последним, кого ты сегодня видела, а Алена – его крестница, и ты при виде нее расплакалась, то я думаю, что расстроил тебя именно он… Выводы не совсем верные, но в целом правильные. – …И вот теперь я, как человек, который знает Арсена тысячу лет и при этом, как мне кажется, неплохо знает тебя, я спрашиваю: что у вас произошло? Он тебе что-то сказал? Тебе про него что-то сказали? Что такого тебе сказали, что ты из-за этого так расстроилась? И тут меня осеняет. «Стоп, стоп, стоп, – думаю я, – а ведь Литвин не столько до меня докапывается, сколько старается выяснить, что такого я узнала про Сечина, чтобы его выгородить». И еще один кусок головоломки падает в мою копилку, где уже есть та черно-белая фотография. И мне становится очень тоскливо: мой мир рушится, а я даже не знаю, что не так с человеком, которого я люблю. – Андрей, может, закроем с тобой эту тему? – еще пытаюсь остаться с ним вежливой. – Ну, класс! Тогда мне остается только добавить, что ты не только человек хороший, но еще и человек стойкий. Язык за зубами держишь, как партизан на допросе. Хорошее качество, хотя… жаль. «Ну жаль и жаль. Твое дело». Вместо ответа пожимаю плечами. Алена, от усердия прикусив кончик розового языка, скрипит в альбоме фломастером. Перевожу взгляд на картинку и вижу принцессу, которая очень напоминает ветку. Тонкие ручки, тонкие ножки, изломанное тело. Это я. По крайней мере, такой видит меня ребенок. – Ладно, хорошо, – прерывает молчание первым Литвин. – Раз ты не хочешь со мной разговаривать, то давай оставим эту тему в покое. Я не хочу с тобой поссориться. – А ты почти. Уже, – все-таки не удержалась я, о чем тут же и пожалела. Смутившись, прячу глаза, убирая со лба Алены кудрявую прядь: – Андрей, а сколько времени? Перевести мой вопрос? «Когда придет Карина и избавит нас от этого неудобного тет-а-тета?» – Но я… – («Нет, такое чувство, что Литвин просто не слышит меня!») – Вернее, не так. Позволь мне дать тебе совет. Один. Но – от чистого сердца. – Андрей внезапно нажимает голосом: – Саш, у тебя с НИМ есть ровно два варианта: либо оставить все, как есть, и попытаться жить с этим, либо вскрыть нарыв, который ВАС рано или поздно разрушит. Третьего тебе с НИМ не дано, это не тот человек. Такое ощущение, что меня из ушата облили холодной водой. Не веря своим ушам, поднимаю голову. Литвин глядит на меня, и выражение его лица неожиданно начинает напоминать мне лицо канатоходца, который последние двадцать минут балансировал над пропастью на тонкой проволоке, пытаясь добраться из одного конца в другой конец и не сорваться при этом. – Какой нарыв? Что ты хочешь сказать? – вглядываюсь в его глаза. – Про нарыв? А-а, это было всего лишь сравнение, – Литвин небрежно машет рукой, но глаза он сузил. – Но могу объяснить и по-другому, более доходчиво. Скажи, ты знаешь, что делает заноза, когда попадает в тело человека? Она там гниет. Иногда это длится несколько месяцев, а иногда это кончается тем, что человек подыхает за два-три дня. Это как заражение – сепсис, который рано или поздно сожрет и ЕГО, и вас. – А я вчера тоже палец уколола, – задумчиво замечает Алена. – Ну, мама же тебе его вылечила? – перехватывает у ребенка инициативу Литвин. – Ромашку принцессе еще нарисуй. А еще лучше… – короткая пауза и все тот же ярко-голубой прищур, – нарисуй рядом с принцессой принца. Такого, знаешь, как дядя Сеня. «Та-ак, приехали», – думаю я. А вообще-то наш диалог все больше походит на игру в «холодно-горячо». Разница только в том, что один игрок идет ощупью в темной комнате, пока другой изо всех сил пытается намекнуть ему, что и где надо искать. Правда, сначала этот игрок попытался понять, как я отношусь к Сечину, потом – сдам ли я ему Сечина и только теперь, когда я, видимо, прошла два его испытания, пытается дать мне в руки ключ, который я никак не могу ухватить. – Принца, который на дядю Сеню похож? – Алена задумчиво чешет фломастером нос. – Да, который именно что на дядю Сеню похож, – Литвин прямо подчеркивает голосом это свое «именно что». – Потому что, если у принцессы есть голова на плечах, то она очень быстро сообразит, к чему ведет дядя Андрюша. – А если принцесса дурочка? – предлагаю я свой вариант развития событий. – А если принцесса дурочка, – начинает злиться Литвин, – то она бы никогда не работала на телевидении, не была бы журналисткой, не читала бы очень старых газет, не любила бы черно-белые фотографии, которых у некоторых в гостиных стоят, и пропустила бы мимо ушей все намеки дяди Андрюши, которые он повторять не будет. Алена застывает с открытым ртом и с фломастером у виска. – Рисуй, доченька, рисуй, не отвлекайся, – безмятежно воркует Литвин. – И, главное, – снова прищуривается на меня, – дядю Сеню поубедительней нарисуй, а то принцесса – вы уж простите меня, ваше высочество! – ну никак не допрет до мысли, что дядя Андрюша ей не враг, а – друг. Пауза, которая растекается тишиной. Я кладу ногу на ногу и, подперев рукой подбородок, рассматриваю Андрея, прокручивая в голове все, что он мне сказал. «Да, интересный получается у нас разговор…» Алена, поморгав на отца, послушно кивает и выбирает зеленый фломастер. – Рисуй, Алена, не слушай нас… Слушай, Литвин, – убедившись, что Алена увлеченно принялась за портрет Сечина, я понижаю голос, – ты можешь забыть этот чёр… – кошусь на ребенка, – прости, этот свой эзопов язык и на нормальном русском объяснить мне то, что ты уже двадцать минут пытаешься до меня донести?.. Да, кстати, если ты насчет той черно-белой фотографии, которая была у Арсена в гостиной, то с этим я сама разберусь… Так, что дальше? – А дальше я тебе не помощник, – покачав головой, Андрей откидывается на подушку. – А почему? – Почему? – Литвин переводит взгляд на потолок и принимается его изучать. – Почему? – задумчиво повторяет он. – Да потому, Сашка, что я, как и ты, связан по рукам и ногам. Потому что, если ОН тебе свет в окне, партнер и любовник, то мне он – друг. Настоящий. Один на миллион. И я не хочу потерять его. И именно поэтому я не имею права обсуждать с тобой его болевые точки. А она есть: она одна, но она есть, – Литвин хмурится. – И она, как заноза, застряла в его голове. Она, Саш, как рак, забралась ему в мозг, – голос у Литвина меняется и становится ожесточенней и резче, – и она, как тот самый сепсис, почти выела его изнутри. Она – подлая, мерзкая, идиотская и, на мой взгляд, абсолютно дурацкая идея, которую он почти двадцать лет назад зачем-то вбил в свою многомудрую башку, и которая, по-моему, гроша ломанного не стоит, но… – Литвин осекается, – но если я сейчас тебе его сдам, то он мне этого никогда не простит. А я не хочу его потерять, – устало повторяет Литвин. – Но ты сможешь эту занозу достать. И, может быть, ты сможешь его вылечить… Если захочешь, конечно, – помолчав, добавляет он. – А если я не смогу? – тихо говорю я. – Ну, тогда я либо очень хреновый друг и плохой психолог, либо я очень хреновый психолог и плохой друг, – пожимает плечами Литвин. – При ребенке не выражайся, – напоминаю я. – А Алена меня не выдаст. Правда, Аленка? – Литвин подмигивает дочери. – Правда, папа, – серьёзно кивает та. – Вот и принцесса меня тоже не выдаст, если она настоящая… И этот намек мне ясен. – Ну что, Алена, что у нас получилось? – Литвин поворачивается к дочери. Небольшая заминка, во время которой Алена, перехватив альбом, на вытянутых руках показывает отцу рисунок. – Прекрасно, очень похоже! – хвалит Андрей. – А теперь покажи это тете Саше. – На, тетя Саша, смотри, – и Алена гордо протягивает альбом мне. Смотрю на картинку, и у меня сжимается сердце. Да, принцесса по-прежнему напоминает ветку, но теперь она улыбается (если судить по красной горизонтальной запятой, нарисованной вместо рта), потому что рядом ней стоит Арсен, которого можно угадать только по зеленому цвету глаз, и держит ее за руку. Руки (две изломанные палочки) переплетены так, что их просто нельзя расцепить. – Очень красиво, – говорю я, хотя у меня комок в горле: принцессе еще предстоит выручить из беды своего принца. Как там было, в старом фильме «Красотка» с Гиром и Джулией Робертс? «Сначала принц спас принцессу, а потом принцесса спасла его…» – Ален, – предлагает Литвин, – а давай подарим тете Саше эту картинку на память? Вдруг она принесет ей счастье? Алена послушно кивает. – А тебе не жалко рисунок? – спрашиваю у нее я (просто по её глазам видно, что картинка ей самой очень нравится). – Нет! – решительно объявляет Алена и, подумав: – Я себе еще нарисую. У меня тоже будет принц с зелеными глазами. Литвин хмыкает в бороду и переводит серьезный взгляд на меня: – Ну что мир, тетя Саша? – Мир, – отвечаю я. И, помедлив: – Спасибо за сказку, дядя Андрюша. – Не за что, ваше высочество. – Андрей, явно расслабившись, вытягивается на кровати. Алена с интересом глядит на то, как я аккуратно вырываю из альбома ее рисунок и, бережно сложив его, прячу в карман своей сумки. – А теперь, Сашка, с тебя причитается, – внезапно объявляет с койки Литвин. – Слушай, – оживишись, он даже садится, – мне тут Карина рассказывала, что ты, оказывается, вовсю фильм о «Бакулевском» снимаешь? Расскажи, что там будет? И, главное, ответь прямо сейчас, а то я уже сорок минут умираю от любопытства: Сечин будет сниматься? – Глаза у Андрея блестят, как у ребенка. – Нет, не будет. – Вот зараза, – расстраивается Литвин. – Он что, все-таки улизнул? – Его право, – пожимаю плечами. – Эх ты, – разочарованно тянет Андрей, – а я так надеялся хоть раз в жизни его по-настоящему подколоть. Глаза в глаза, и через секунду мы дружно смеемся, и разговор скатывается в тему съемок. Еще через пять минут Алена просит пить, потом просит есть, Андрей с щелчком открывает крышку банки с пюре, я иду мыть его ложку, а еще через десять минут возвращается запыхавшаяся Карина с ярко-голубым маникюром. – Ну как? Правда, здорово? – очень довольная, она протягивает мне руки. – Правда, – с иронией хвалит Андрей. – Смотри, Ален, нашей маме кто-то на пальцы в автобусе сел. – Вообще-то, сейчас это модно, – отвернувшись, я прячу улыбку. – Вот именно! Спасибо, Саш… А ты ничего не понимаешь, Андрюша! И вообще, я сейчас не у Сечина на занятиях, – Карина обиженно надувает губы, хотя имя Андрея она произнесла так, словно в нем сотня маленьких и уютных «ю». – А мне нравится, как у мамы, – совершенно по-женски заявляет ребенок, смотрит на голубой фломастер, после чего переводит задумчивый взгляд на свои ногти. – Только попробуй! Так, фломастеры от нее убери, – вздрагивает на койке Литвин. Далее возникает чисто-семейная сцена (Карина прячет фломастеры, Алена расстраивается, Литвин развлекает Алену мишкой, Карина предлагает взять ее на руки), а я начинаю прощаться. – Андрей, пакет! – спохватываюсь я. – Да, слушай, чуть не забыли… Протягиваю ему сверток. Литвин, покосившись на Алену, мгновенно, как фокусник, прячет его под подушку. – А что там? – Алена пытается залезть под подушку. – Алена, с тетей Сашей прощайся. Скажи тете Саше «до свидания, тетя Саша», – мастерски отвлекает Алену Карина. – До свидания, тетя Саша! Приходи к нам еще, – улыбается и машет мне девочка. – Обязательно. – Помахав ей в ответ, обещаю я и выскальзываю из палаты. Выхожу на улицу, и настроение портится. Спустя сорок минут я, постукивая пальцами по оплетке руля, сижу в своей «Хонде» на углу Моховой и Воздвиженки и смотрю на здание Российской государственной библиотеки (бывшая имени Ленина или, как эта библиотека называлась в мои незапамятные институтские времена, просто Ленинка). Здание-монстр, здание-исполин и почти громадина, где можно найти всё, что угодно, от газет и журналов до раритетных изданий, и где наверняка есть то, что мне требуется. И всё вроде бы решено, и всё вроде бы хорошо, и всё правильно, вот только я никак не могу заставить себя выйти из «Хонды» и затащить себя в это здание. У меня дурное предчувствие, у меня муки нравственности и муки совести. Настроение ещё больше портится, и в какой-то момент вся эта история начинает напоминать тот хрестоматийный поход к врачу, когда ты, содрогаясь, идешь на прием в поликлинику, ожидая услышать худший диагноз, чем тот, на который можешь рассчитывать. В голове крутятся слова Литвина: «Как ты хочешь с НИМ жить? Так и столько, сколько у вас получится, или же, вскрыв нарыв, двигаться с ним в будущее?» Но вопрос, как я хочу жить с НИМ, для меня вообще не стоит: я просто хочу быть с НИМ, этот человек стал отчаянно дорог мне. Но и от страхов уже невозможно спрятаться. Ну и что мне делать? Может, взять и подкинуть монетку? Может быть, просто развернуться и уехать отсюда (обещал же Арсен, что мы поговорим с ним дома)? А может, плюнуть на всё, позвонить Сечину и объяснить ему наконец, до чего я дошла с его тайнами и секретами? От размышлений меня отвлекает звонок мобильного. «Арсен, с городского?» Обрадовавшись, что сейчас я услышу его спокойный и ровный голос, который избавит меня от мук и дурацкого шпионажа, который я затеваю, хватаюсь за телефон, смотрю на определитель и кусаю губы. «Добровольская…» – Да, Марина Алексеевна, добрый день, – нажав на кнопку «ответить», стараюсь говорить приветливо. – Добрый день, Саша, – голос у Добровольской глуховатый и грустный, – спасибо за ваш звонок, я… я оценила. – Она смущается и, кажется, до ужаса нездорова. – Саша, вы мне предложили помощь. А могу я уже сегодня воспользоваться вашим предложением? Дело в том, что мне надо кое-что передать в детский дом – так, ничего особенного, всего пару справок, которые я обещала подготовить, – но, боюсь, я сама туда не доеду. – У вас температура? – Сердце пронзает жалостью: пожилая женщина живет одна и никому не нужна, раз просит меня о помощи. – Температура? О нет. У меня не грипп, Саша. – Добровольская пробует усмехнуться, но судорожно сглатывает, точно боится произнести вслух то, что хочет сказать, но так не решается. – Нет, Саша, к счастью для окружающих мое заболевание незаразное. Скорей, оно коснулось меня в память о некоторых событиях… Но это совершенно неважно! – неожиданно резко произносит она, чем напоминает прежнюю Добровольскую. – И если у вас по-прежнему есть желание подъехать ко мне часам, скажем, к пяти – да, я живу в центре, на Новом Арбате – то я бы с радостью воспользовалась вашей помощью. Справки к пяти я подготовлю, а вы сами или с оказией передадите их в детский дом. Кстати, вам, по-моему, в понедельник надо будет отметить в нашей администрации разрешение на прибывании Кириллова в стационаре «Бакулевского»? «А она в курсе, оказывается…» Впрочем, чему я удивляюсь? Добровольская всегда держала руку на пульсе. – Да, в понедельник я поеду в детдом, – говорю я. – Прекрасно. И вы сможете подъехать ко мне? – Да, – соглашаюсь я, – хорошо. Только адрес свой подскажите… Только одну секунду, Марина Алексеевна, я блокнот и ручку возьму. – Принимаюсь, как крот, рыться в «бардачке» «Хонды». Господи боже, и чего тут только нет! Квитанции, музыкальные диски, галстук Сечина, который он считал безнадежно потерянным… Даже слипшиеся леденцы «зайца»! «Убью», – мрачно думаю я, отдирая от блокнота Данькин «петушок» на палочке. – Саша, вы готовы? – торопит меня Добровольская. Киваю, хотя она и не видит меня. Спохватываюсь: – Да. – Тогда пишите: улица Новый Арбат, – пауза, – дом пятнадцать, – опять пауза, словно я диктант пишу, – второй подъезд. Во дворе есть парковка и шлагбаум, как подъедете, позвоните мне, я вас впущу во двор. Или, если хотите, то поставьте машину на платную стоянку у магазина «Весна», расходы я вам возмещу. – («Брать у пожилой женщины двести рублей? Фи. Сама как-нибудь заплачу.») – Код домофона… номер квартиры… этаж десятый, – продолжает «диктант» Добровольская. А я, механически записывая адрес, продолжаю раздумывать о своем – например, о том, что улица Новый Арбат находится ровно в пяти минутах ходьбы от Воздвиженки, где я как раз и сижу в машине. Вот, кажется, и подкинута моя монетка. Сечин мне не позвонил, я ему – тоже, пожилая одинокая женщина просит меня заехать к ней, и у меня есть приблизительно три часа, чтобы убить время, роясь в архивах Ленинки и тайниках души Арсена. – Марина Алексеевна, может, мне вам что-нибудь из продуктов купить? – делаю последнюю попытку не ходить в здание-монстр. – Хлеб, молоко? Может, лекарства какие-нибудь? – Нет, Саша, спасибо. У меня всё есть. – И тот же горький, пробирающий до костей вздох. – И мне ничего больше не требуется. Разговор и эта обреченная нота в голосе Добровольской, за которой тянется шлейф беспросветной тоски и одиночества, окончательно сводят к нулю мое настроение. Еще раз обещаю ей, что к пяти подъеду к ней, она вешает трубку, я, вздохнув, выхожу из машины. Полвторого дня застают меня в абсолютно пустом и бескрайнем читательном зале с шоколадно-бежевой плиткой на полу, в окружении уходящих в линию горизонта двухъярусных книжных шкафов, рядом с квадратным столом на одного и в компании женщины средних лет, которая манерой сочувственно заглядывать мне в глаза напоминает Наталью Павловну – добрейшую медсестру из Бакулевского, и которую, как выяснилось в процессе знакомства, тоже зовут Натальей Павловной. – Еще раз повторите мне, Саша, что мы будем искать? – спрашивает Наталья Павловна-библиотекарь и озабоченно поправляет на веснушчатой переносице кругленькие очки. – Мне нужны подборки следующих газет… – буквально выдрав себя из когтей убивающего меня настроения, вспоминаю, как выглядела зернистая ткань фотографии. Издание, из которого был взят этот снимок, могло быть «Правдой», «Комсомольской правдой», «МК», «Независимой» и, может быть, «Известиями». Еще раз взвесив всё, называю перечень изданий, на всякий случай добавляю к нему «Аргументы и факты» и «Новую газету», предварительно исключив из него «КоммерсантЪ» (фотография ребенка и родителей в деловом издании?), «Советский спорт» (я вас умоляю!) и «Труд» (политизированная в те времена газета, где вряд ли бы разместили милый семейный снимок). – Такой большой список? – удивляется Наталья Павловна. – Да нет, не очень уж он и большой, – бормочу я, поскольку в этот реестр можно было смело включить еще сотни три региональных изданий. Но что-то подсказывает мне, что Литвин вряд ли бы отправил меня блуждать по бескрайним просторам газетного мира, или Арсен, с его манерами и некоторой склонностью к аристократичности («Интересно, это у него врожденное или приобретенное?» – думаю я), украсил бы свою квартиру фотографией из «СПИД-Инфо». – Так, а за какой период нужны газеты? – облокотившись о спинку стула, Наталья Павловна с интересом глядит на меня. Быстро отсчитываю в уме год (Андрей, помнится, упирал на фразу «почти двадцать лет назад»). – Одна тысяча девятьсот девяносто седьмой. И – девяносто шестой, – добавляю я. – За два года все эти издания? – Наталья Павловна округляет глаза. – Саша, да вы что! – она смеется. – А может, вы просто назовёте мне название статьи, которую вы ищете, а я посмотрю ее в нашей электронной базе? Вы же до утра в этих газетах зароетесь, – с жалостью в голосе заключает библиотекарь. – Если бы я знала название статьи, то все было бы намного проще, у меня интернет есть, – вздыхаю я. – Но, к сожалению, я ищу издание именно по фотографии. – Очень интересно, – взгляд умных, вдумчивых глаз. – И что, такое возможно? – Ну, при определенных навыках – да. – Так, а сузить ваши поиски можно? – А мы сейчас ровно это и сделаем, – обещаю я, – потому что я знаю примерное время, когда была сделана эта фотография. И я действительно это знаю. Я хорошо помню, что трехлетний Арсен и его родители позировали на фоне заснеженной набережной. На его матери были пальто и высокие сапоги с, кажется, квадратными пряжками, на отце – укороченная дубленка, отделанная светлой овчиной, похожая на ту, что носит Арсен. Плюс фотография была изрешечена короткими косыми линиями, которые я тогда приняла за неважное качество оттиска, но… Но что, если в тот момент, когда Арсен и его родители были сняты на пленку, шел дождь или снег? «Зима или ранняя весна. Может быть, поздняя осень». – Наталья Павловна, мне нужны издания по моему перечню за январь, февраль, март, ноябрь и декабрь девяносто шестого. И всё тоже самое, но за девяносто седьмой год, – определяю окончательные границы поиска я. – Неплохой подход к делу, – одобрительно кивает библиотекарь. – Ну хорошо. Вы, Саша, присаживайтесь, – она кивает на стол, у которого мы стоим, – а я буду постепенно выносить вам газеты. Только предупреждаю, – хитрый, прямо-таки Ленинский прищур, – ничего из подборок не вырывать, из газет фотографии не вырезать, а то я вашу журналистскую братию знаю. «Ну вот и еще один человек, который недолюбливает мою профессию», – мысленно вздыхаю я, наблюдая, как Наталья Павловна выразительно поглядывает на мое удостоверение журналиста, которое лежит на столе. Пообещав скоро вернуться, Наталья Павловна исчезает в периметре зала, шкафов и запасников, а я усаживаюсь за стол. Пару секунд рассматриваю настольную лампу (занимательный минималистский «дизайн»: тонкая стальная трубка, изогнутая буквой «г») и принимаюсь бездумно щелкать выключателем. Туда-сюда, туда-сюда… «И что я тут делаю?» – в сотый раз спрашиваю я себя. Да, однажды я в шутку пригрозила Арсену, что рано или поздно, но разберусь с его тайнами. Но тогда во мне был хотя бы пусть и шутливый, но настоящий журналистский азарт, сходный только с попыткой женщины получить власть над любимым мужчиной. Эдакое желание населить собой всё его пространство, запахи, звуки, мир, чтобы этот мужчина буквально без тебя задыхался. Двух месяцев с Сечиным мне вполне хватило, чтобы понять: с НИМ никогда так не будет. Просто он никому не позволит относиться к нему, как к своей личной собственности. И с тобой он не потому, что ты «дышишь с ним одним воздухом» и готова полностью раствориться в нем, а потому, что ты не страдаешь ни сверх-прощением, ни тягой к сверх-обладанию, чем, очевидно, грешили все его бывшие. И до того, как начать его исправлять (давай переставим шкаф, давай купим кота, давай ты наденешь другой свитер), ты сначала спрашиваешь у себя, а кому это нужно, ему или только тебе? И вы либо остаетесь вместе на равных правых, либо он рано или поздно устанет от тебя и избавится от твоих сверх-объятий. Когда я уже своим умом дохожу до мысли, однажды изложенной мне моей бабушкой, которая, кстати сказать, была не только разносторонне развитым человеком (например, она и в восемьдесят лет легко цитировала Канта и Ницше), но и глубоко и искренне верующей женщиной, любившей повторять за Серафимом Саровским: «Если желаешь изменить этот мир к лучшему, для начала начни с себя», передо мной на столешницу ложится солидная пачка газет, высотой мне по шею. Поднимаю глаза. – Это только ноябрь и декабрь девяносто седьмого, – смеется Наталья Павловна. – Девяносто шестой год я вам сейчас принесу… Саша, я тут подумала, – она начинает мяться, – а что, если мне помочь вам искать фотографию? Вы опишите, как она выглядит, а я буду смотреть ее вместе с вами, – кивает на пачку газет. – Спасибо, но мне не хочется вас утруждать, – говорю я предельно вежливо, но так, что дает этой милой женщине однозначно понять: искать я буду сама. Почему? Да потому, что, чтобы я там ни нашла (поступок, проступок, измена его отца или матери, или любой другой скелет в семейном шкафу – а у кого их нет?), это останется только между мной и Арсеном. И если человек, воспитавший меня, научил меня не размахивать своим собственным эго, как шашкой, то моя профессия говорит, что информация, прежде всего, это – власть. Так что как бы я ни хотела довериться Литвину или этой милейшей женщине, подставить Сечина для меня невозможно. Ни по недоразумению, ни по недомыслию – никак. (Что, кстати сказать, довольно быстро понял Литвин, в этом плане абсолютно такой же.) – Ну хорошо, тогда я за остальными подборками пошла, – с сожалением посмотрев на меня, произносит Наталья Павловна и снова скрывается за шкафами. Я смотрю на часы (два часа дня) и принимаюсь за дело. Титульная страница, вторая, третья, разворот. Шуршание сухих страниц. Ноябрь, декабрь, «Независимая», «МК», «Известия»… В них ничего нет. Переложив эту кипу на свободный стол, принимаюсь за ноябрь и декабрь девяносто шестого. Титульная страница, вторая, третья, разворот. «МК», «Известия», «Аргументы и факты». И здесь ничего нет. – Девяносто седьмой, – Наталья Павловна выкладывает передо мной очередную подборку и уходит за следующей порцией. Я кошусь на часы (полчетвертого) и опять принимаюсь искать. «Независимая», «МК», «Аргументы», «Известия». Опять ничего нет. Мимо. Пусто. Абсолютный ноль, Саша. Я ошиблась с предположениями? – Может, передохнете? У нас, кстати сказать, неплохое кафе внизу есть. Чай или кофе выпьете, – предлагает Наталья Павловна, которая успела не только вернуться с очередными подшивками, но и оценить мой усталый взгляд и замотанный вид. – Спасибо, но я не успею, меня в пять на Арбате ждут. Но, – тру пальцем глаз, – если я сейчас не успею найти то, что я ищу, то, может быть, я к вам после пяти загляну? Вы до семи работаете? – с удивлением гляжу на черное пятнышко, оставшееся на моем пальце. – До восьми, – поправляет Наталья Павловна, наблюдая за тем, как я, перегнувшись, роюсь в сумке в поисках пудреницы. – Да нет, не трите глаза, у вас все нормально, – с улыбкой уверяет она. – Да? Хорошо. – Оставлю в покое сумку и придвигаю к себе газеты. – Ну, удачи, – напутствует меня Наталья Павловна. – А я пойду подберу для вас весну девяносто шестого. Она уходит. – Не надо ничего искать, – спустя пять минут тихо говорю я. Просто я нашла то, что искала. Фотография и газета – ежедневная, бульварная и бешено популярная в те времена, когда Арсену было шестнадцать. Специальный субботний выпуск и желтая пресса. Третья страница и полоса, написанная женщиной-журналистом. Женщиной-сволочью и женщиной-сукой. «Милосердие или фальшивая доброта? Что скрывает известный врач? С Павлом Петровичем Сечиным я познакомилась много лет назад, когда готовила материал о разработанной им методике по пересадке внутренних органов у детей (напомню нашим читателям, что подробно об этом рассказывалось в журнале «Медицинский вестник» №5, 1984). Павел Сечин – молодой, красивый и харизматичный мужчина, который прекрасно знал своё дело. Мой материал, во многом благодаря ему, получился живым, образным и интересным. В завершении встречи мы договорились увидеться с ним через год и обсудить, как продвигается развитие его методики. Но не случилось. А тогда, тринадцать лет назад, мы встречались с ним в его офисе – обычном, ничем не примечательном, камерном кабинете врача. Прощаясь с П. Сечиным, я обратила внимание на то, что на столе у Павла (в память о той встрече я буду называть его так) стояла фотография, на которой был изображен сам Павел, миловидная женщина (очевидно, его жена) и мальчик примерно трех-четырех лет. Мальчик был очень похож на Павла. – Кто это? – улыбнулась я. – Моя семья. – Какой прелестный малыш. И очень похож на вас, – буквально очарованная Павлом, я хотела сделать ему приятное. Глаза мужчины потемнели, потухли. – Это мой сын, – тихо ответил он. – Его звали Арсений. Он умер. Нелепо. Ужасно. Это было просто ужасно! Любой поймет, что испытала я, глядя на этого молодого и привлекательного мужчину, потерявшего сына. Но, может, ребенок у Павла был не один? – Простите, как это произошло? – поинтересовалась я. – Злокачественная опухоль. Я не смог его спасти. От этой фразы у меня мурашки пошли по спине: столько же было в его словах искреннего отцовского горя! – Но может, у вас еще есть дети? – предположила я, пытаясь облегчить ему боль. – У меня больше нет детей. И у моей жены их, к сожалению, тоже уже не будет. Это было невероятно печально и грустно услышать. Пока я находила подходящие к случаю слова соболезнования, у Павла зазвонил телефон. – Простите, меня вызывают. Я на минуту оставлю вас, – Павел извинился и вышел. А я… Я и сама не знаю, зачем я тогда это сделала (ведь у меня уже были заготовлены фотографии для интервью с Сечиным). Но, может быть, я подумала о том, что имеет смысл дополнить мой материал этим милым и горьким семейным снимком, который доказывал, что вера в свою профессию и призвание дает людям силы, чтобы творить добро, бороться и жить? Как бы то ни было, я, воспользовавшись отсутствием хозяина кабинета, сфотографировала этот снимок. – Простите, госпожа Мартынова. Пойдемте, я вас провожу, – вернувшись, сказал Павел, показывая мне, что мне пора и наш разговор окончен. Тогда, вернувшись в редакцию, я еще очень долго с сожалением думала о том, как должен был переживать этот мужчина, потерявший самое близкое и дорогое. Впрочем, одна мысль утешала меня: Павел не похоронил себя заживо и продолжал жить и работать! Через год после того интервью мы с ним так и не встретились, но я еще долго вспоминала его глаза: яркие, необыкновенные, удивительные. И какое же счастье и удивление ждали меня, когда много лет спустя на одном медицинском конгрессе случай снова свел меня с Павлом Сечиным. Еще не старый, еще очень красивый мужчина, с импозантной сединой и характерным блеском в глазах, он рассказывал о том, как много полезного сделала для людей его методика. Слушатели, затаив дыхание, внимали ему. Он был горд, но без тщеславия, когда его буквально искупали в овациях. В перерыве, в фойе, я подошла к нему, протянула ему свою визитную карточку, но он, конечно же, меня не узнал: столько лет прошло! К тому же теперь у меня была другая фамилия (я вышла замуж), и работала я уже на другое издание. – Очень рада, что потеря сына не отразилась на вас, – решила напомнить я о себе и впервые в жизни немного слукавила: – Я читала ту статью о вас в «Медицинском вестнике». Конечно же, я имела в виду свою статью. – Вы, наверное, что-то путаете, – Павел внезапно стал серьезным, хотя до этого мы весьма мило шутили. – Я никогда не терял сына. – Но… как же так? – растерялась я. – Простите, госпожа Кишнер, – заглянув в мою визитку, произнес Павел (Кишнер – это моя нынешняя фамилия), – но вы действительно что-то путаете. Вот мой сын. – Павел Петрович без колебаний достал бумажник, и я увидела… цветную фотографию мальчика! Взрослого, лет шестнадцати, улыбчивого и обаятельного, в котором сложно было узнать болезненного ребенка с того снимка, который когда-то стоял на столе у П. Сечина. – Как мило! Как его зовут? – Я ожидала подвоха. Я ждала услышать любое имя. Я ожидала все, что угодно, когда Павел ответил: – Его зовут Арсен. Ему недавно исполнилось шестнадцать лет. – И где он учится? – Я все еще считала, что это нелепый розыгрыш. – В математической школе, – сухо усмехнулся Павел и тут же воспользовался тем, что к нам подошел его коллега-врач. – Простите, госпожа Кишнер, но, к сожалению, я должен уделить время всем. Мы попрощались. Но рукописи и фотографии не горят, женщины по природе своей любопытны, а женщины-журналисты любопытны вдвойне. Я думаю, вы, уважаемые читатели, простите меня за то, что я, вернувшись домой, разыскала свои записи и решила установить истину. Я очень хотела получить ответ на вопрос, почему, если его сын жив, Павел сказал, что он умер? Несколько несложных действий (узнать домашний адрес П. Сечина, сделать кое-какие метрические выписки в одной уважаемой организации, навестить одно ритуальное учреждение и узнать, в какой школе учится его сын Арсен – будем так пока его называть!) привели меня к цели. И я отправилась в математическую школу, взяв с собой в качестве свидетеля моего журналисткого расследования своего коллегу – молодого, доброго и отзывчивого парня, который в силу возраста, а может, и лучшей профессиональной хватки, чем у меня, быстрее меня понял то, что скрывал П. Сечин. Но к этому моменту мы ещё подойдем, а пока – школа. Окончание занятий, яркий весенний солнечный день, школьное двор, крыльцо, гомон голосов мальчиков и девочек. Я решила расспросить ребят, как мне найти Арсена. Ответ я получила от очень милой светлоглазой и светловолосой девочки: – Арсен только что ушел домой. А зачем вы его ищете? – Девочка была умницей. – Его мама просила меня передать ему ключи, – второй раз в жизни солгала я. – Тогда вы его догоните. Он во-он по той дороге к метро пошел, – махнула в сторону аллеи девочка. – А ты, видимо, хорошо его знаешь? Вы, наверное, встречаетесь? – заинтересовалась я. Девочка покраснела и гордо кивнула. О, эта первая школьная любовь! Это было так трогательно. Тем не менее, ускорив шаг, мы с коллегой направились в ту сторону, которую указала нам девочка. Я очень боялась, что не узнаю Арсена (напоминаю, что я видела только его фотографию), или что он к тому времени спустится в метро, и нам с коллегой завтра снова придется вернуться в школу, но мне повезло: в аллее стояла группа подростков. Я обошла их, я присмотрелась к ним. Все были интересные, симпатичные, почти взрослые. Но только один выделялся из общей массы осанкой, ростом и уверенным видом. Я смотрела на него, он взглянул на меня. Насмешливая улыбка и обаятельная ямочка на щеке. Да, это определенно был Арсен – тот мальчик с цветного снимка. Заметив, что я внимательно его разглядываю, мальчик (хотя лучше, наверное, называть его молодой человек?) оборвал разговор. – Вы что-то хотели? – Он спросил это вежливо, но с такой уверенностью в себе, какая бывает лишь у детей, которых очень любят дома и уважают в школе. «А разговор у нас все же получится», – подумала я и кивнула. – Спрашивайте, – предложил мальчик. – Нам нужно с тобой поговорить, – вмешался мой коллега. – Разговаривайте, – Арсен улыбнулся. – Один на один, – подчеркнула я. – Тогда подождите, хорошо? – и наш Арсен снова повернулся к своим приятелям. Поговорив с ними еще минут пять, он неторопливо попрощался с друзьями и развернулся к нам: – Я вас слушаю. – Может, присядем? – Я указала на лавочку. – Вы простите меня, но мне папа в детстве запрещал у незнакомых людей не только конфеты брать, но и разговаривать с ними, – усмехнулся Арсен. Я улыбнулась. Мальчик был просто очаровательным! – Папа? Павел Петрович Сечин, если не ошибаюсь? – заметила я. Наш Арсен, не меняя мимики лица, склонил голову набок: – А можно посмотреть ваши документы? Он действительно вел себя слишком уверенно для своих лет. Пришлось достать и показать ему мой паспорт и удостоверение журналиста. Арсен Сечин (или Арсений Сечин?) внимательно их изучил и вернул мне документы. Та же процедура ждала и моего коллегу. – И что вы хотели? – спросил Арсен. – Просто поговорить. Понимаешь, я готовлю статью о твоем отце. И мне нужно кое-что уточнить у тебя. – Не понимаю. Что, папа не смог – или не захотел? – уделить вам время? – Нет, просто эта статья – сюрприз, – ответила я. – Ну хорошо, давайте попробуем поговорить, – Арсен вздохнул. Мы отошли к скамейке, я села, он остался стоять, сунув руки в карманы моднейшей куртки. Я достала диктофон, наш Арсен покосился на него, и мы приступили к делу: – Когда ты родился? – Первого января 1981 года. – Ты один ребенок в семье. Кивок. – У твоих родителей нет других детей? Опять кивок. – Твой папа часто тебя фотографировал? – В детстве – нет, сейчас бывает. – У тебя хорошая память, ты наблюдательный? Улыбка: – Вас я запомню, – пообещал он. – Очень на это надеюсь, – в ответ пошутила я. – А ты бы вспомнил себя на фотографии, если бы я показала ее тебе? Мальчик пожал плечами, словно это было само собой разумеющееся, и я дала ему cделанную мной распечатку с фотографии, которая когда-то стояла на столе в кабинете у П. Сечина. – Я никогда не видел этого снимка, – удивленно ответил мальчик. – Уверен? Кивок. – Тогда у меня, – я вздохнула, – есть подозрение, что ты не сын Павла Петровича. Мальчик мне не поверил. Он промолчал. Он повернулся ко мне спиной, собираясь уйти. Он просто не знал того, что давно уже поняли мы. – Подожди, – откликнул я его, – а как насчет этого? – И я протянула ему интервью, которое я когда-то брала у Павла Петровича. «Кто это?» «Моя семья». «Какой прелестный малыш. И очень на вас похож. «Это мой сын. Его звали Арсений. Он умер». Я не буду рассказывать вам о реакции мальчика. Но справедливости ради надо сказать, что сдался он только тогда, когда мой коллега протянул ему ксерокопию с одного документа. Это была копия справки о смерти, свидетельствующая о том, что Арсений Павлович Сечин родился 1 января 1981 года и скончался 23 марта 1984 года. – В редакции есть заверенная нотариусом копия, – объяснил мой коллега мальчику. – Поедешь, посмотришь? Арсен молча кивнул. Но когда мы подъехали к зданию, подниматься в редакцию он категорически отказался. – Вынесете это на улицу, я вас здесь подожду, – потребовал он. – У тебя все хорошо? – спросила я (он был бледным, как смерть). – Да, – прозвучало спокойное. Тем не менее, я на всякий случай осталась с мальчиком, а мой коллега поднялся в редакцию и вынес ему заверенные у нотариуса копии. Арсен быстро и молча перебрал документы, так же молча вернул их мне и развернулся, чтобы уйти. – Давай поговорим? – предложила я. Мне было так его жаль! И тут мой коллега (каюсь) невольно его спровоцировал: – Неужели ты не понимаешь, что тебя усыновили? Тебя подобрали в приюте, как ребенка, похожего на их сына и… – договорить мой коллега, по счастью, не успел. К сожалению, мальчик расчетливо и жестоко его ударил, и вспыхнувшую драку пришлось разнимать очевидцам – молодым людям, которые в это время находились у здания нашей редакции. Подростка, потерявшего над собой контроль, забрал наряд милиции, а моему коллеге теперь придется пройти дорогое многомесячное лечение. А теперь давайте установим истину. Для начала сравните две фотографии. Слева – фальшивая идиллия семьи Сечиных. Справа – снимок мальчика, которого они выдают за своего сына. Есть разница? Да, она есть. Эта разница заметна даже невооруженным глазом. И вот теперь я спрашиваю вас, уважаемые читатели, стоит ли говорить детям – своим, приемным, чужим – что весь мир будет лежать у их ног? Стоит ли им лгать? Надо ли им лгать? Я воспользуюсь чужой мудростью, повторив, что Сократ мне друг, но истина мне дороже. Кто виноват в этой трагедии? Человек, заменивший одного сына другим. Впрочем, Бог ему судья. Будем следить за развитием событий. Татьяна Кишнер». Матерь божия… Мерзко, подло, грязно и гнусно. К горлу подкатывает тошнота. Кем надо быть, что сделать такое с ребенком? Эта женщина… да она же его изнасиловала. Сломала, обидела, растоптала подростка, которого явно любили, причем, любили так, что скрыли от него правду и сделали все, чтобы грязь этой статьи не расползлась дальше. Закрываю лицо руками, пытаюсь вдохнуть, но ненависть поднимается выше. Ударив ладонью по валяющейся на столе газете, встаю и, не разбирая, что находится у меня под ногами, начинаю кружить по пустому библиотечному залу. «Ты ненавидишь журналистов, Арсен? Да, теперь я тебя понимаю… Просто я знаю, что ты испытывал на протяжение того часа или часов, пока, стиснув зубы, молча ехал с ними в редакцию. Просто я знаю тебя и знаю, как ты умеешь молчать. Только теперь тебе тридцать шесть, а тогда ты был чуть старше „зайца“. И я понимаю теперь, почему ты так неохотно приехал в „Останкино“, почему так разговаривал с Ритой и почему там, в „Джонке“, когда я рассказала тебе, что Данила воспитывался в детском доме, ты был готов почти растерзать меня. Ты так и не смог забыть эту боль, и ты её спрятал. Ты её прятал, и только Андрей знал об этом – Андрей, твой приятель и друг, который был абсолютно прав, когда отказался сам мне об этом рассказывать. Потому что, чтобы понять это, это надо прочувствовать до конца, ощутить на своей коже, войти в положение этого мальчика и стать этим мальчиком, у которого все шестнадцать лет его жизни было всё – хорошее детство, родители, вера в себя, – и который в одно мгновение потерял сразу всё». Останавливаюсь у стола. Мысли начинают выстраиваться в стройный ряд. Еще не знаю, что надо делать, но одно знаю точно: мне АБСОЛЮТНО наплевать, как его имя – Арсен Сечин, Арсений Сечин – и мое отношение к нему не изменится. Потому что я знаю ЕГО, и я вижу – ЕГО, и любить его я не перестану. И мне наплевать на все сплетни, которые, может быть, однажды воскреснут и будут преследовать нас до конца наших дней. Он для меня все равно лучше всех на земле. Со всем остальным мы с ним как-нибудь разберемся и справимся, только не надо больше ни секретов, ни тайн. Нет, ни от меня – от себя. От себя самого ведь не спрячешься. «Арсен, ты помнишь, как из-за моей дурацкой истории с Игорем мы с тобой чуть было не разбежались? Вот и я не хочу, чтобы мы из-за этой дурацкой статьи потеряли друг друга. Хочешь, мы просто забудем о ней? Хочешь, я найду эту женщину и убью её? Хочешь, мы вдвоем станем заговором против целого мира?» Но есть более простые слова, которые нужно сказать. Останавливаюсь у стола. Посмотрев на газеты, зло прищуриваюсь, но, тем не менее, складываю их в аккуратную стопку. Так никто, даже излишне наблюдательная Наталья Павловна не сможет понять, что же я здесь отыскала. Не дожидаясь её, спускаюсь в вестибюль, надеваю пальто, выхожу на улицу и шагаю к машине. К горлу опять подступает ком. Почему же он мне ничего не сказал? Неужели боялся, что я не пойму его? «Нужно просто поехать домой и поговорить с Арсеном. Хватит темнить, хватит придумывать страхи, хватит хвататься за страхи». Сажусь в «Хонду», взгляд падает на часы, где стрелки сложились в без пятнадцати пять, и что-то такое начинает кружить в голове, напоминая, что я должна еще что-то сделать… «Добровольская… Я обещала приехать к ней». Вздыхаю и завожу машину. Хорошо, я к ней приеду. Мой визит займет от силы десять минут, а потом я поеду домой и сделаю так, чтобы Сечин навсегда забыл об этой газете. Проспект, поворот, неудобная парковка у магазина «Весна». Щелкаю кнопкой сигнализации, иду искать дом и подъезд Добровольской. Поднимаюсь на лифте на десятый этаж. Посмотрев на номера квартир, нахожу ее дверь. Нажимаю на перламутровую, старинную клавишу звонка, и в глубине квартиры раздается соловьиная трель. Из-за двери почему-то остро пахнет ванилью. Вспоминается сцена в ванной, и мои губы сами собой складываются в легкую улыбку. Плевать мне на все, ведь мы еще живы! Одна статья ничего не решает и ничего не решит. Его усыновили, он не сын Сечиных… какая мне разница? Пока я настраиваюсь на боевой лад (или гоню новые, пока неясные мне страхи, агрессией), из-за двери доносится звук шагов, медленных, шаркающих, совсем не похожих на былую бодрую поступь Добровольской. В голову невольно закрадывается мысль, что я ошиблась дверью. Отступив, кручу головой. Да нет, все правильно, номер квартиры тот самый, что указала она. В это время раздается щелчок замка, дверь открывается, и меня ждет второе настоящее потрясение за день, потому что Марина Алексеевна выглядит хуже некуда. Пергаментная кожа, ушедший в себя неподвижный и скорбный взгляд, поредевшие, когда-то пышные волосы, и в добавлении ко всему, словно специально подчеркивая, как она исхудала, истертая серая шаль, в которую она зябко кутается, замерев у косяка двери. – Здравствуйте, Саша. – Здравствуйте, Марина Алексеевна, я… я приехала, – не сразу нахожусь я. – Хорошо, – она кивает. – Простите, что я не приглашаю вас к себе в дом, у меня не прибрано. Сейчас у меня нет сил убираться. – Ничего страшного, я все равно на минуту, – говорю я, одновременно пытаясь сообразить, что с ней случилось и почему она так плохо выглядит? – Да? Хорошо… Тогда вот справки, о которых я вам говорила, – Добровольская высовывает из-под шали исхудавшую руку с тоненькой папкой. – Передайте это в детдом. Я смотрю на папку, на ее дрожащие пальцы, но из головы у меня по-прежнему не идет Арсен. И тут во мне что-то щелкает. Он никогда не рассказывал мне о том, что он приемный ребенок в семье. А что, если он просто ничего не знал о своих настоящих родителях? Возможно, он искал их, но так и не нашел. Или же обращался в архивы, а там ему отказали. И – да, это глупо, конечно, решать такие вопросы без Арсена (откровенно говоря, я и так уже много чего без него «нарешала»), но, с другой стороны, Марина Алексеевна давно работает в этой сфере и знает всё о процессе оформления усыновления. И она сможет хотя бы подсказать, с чего начать поиски, если Арсен все же решит разыскать своих родных или близких. Но здесь, главное, не переступить ту черту, которую я для себя уже определила. – Марина Алексеевна, а можно задать вам один вопрос? Обещаю, я вас не задержу, – решаюсь я. – Просто вы наверняка это знаете. И, может быть, вы подскажите мне, как найти архив по давним делам усыновления? – Вы документы Данилы разыскиваете? Но я же вам все показала, – она явно удивлена. – Нет, просто есть один человек, который, возможно, оказался в той же ситуации, что и Данька. – И что из этого следует? – не понимает она. – Из этого следует, что я хочу помочь человеку, который мне дорог. – Как его зовут? – вопрос звучит неожиданно резко. – Предположим, Арсен. – Арсен – или предположим? – А для вас есть разница? – вежливо улыбаюсь я. Добровольская приваливается к косяку и плотней кутается в шаль, не сводя с меня странно блестящих глаз. От плохого предчувствия внезапно сжимается сердце. – Почему вы так смотрите на меня? – пытаюсь взять ситуацию под контроль. – Разве я вас чем-то обидела? – Я знала, что ты придешь…. С самого первого дня, как только ты вошла в детский дом и выбрала этого мальчика, я знала, что ты придешь ко мне с этим вопросом. – Что? – замираю я. «О чем она говорит? И почему на „ты“?» – Они ведь похожи, этот мужчина и мальчик, да? Я тоже это заметила, когда Кириллов только-только появился у нас в детском доме. Я ненавидела одного, и поэтому не могла принять и второго. А ты, словно в насмешку, выбрала их обоих. Сначала мальчика, у которого врожденный порок сердца, а потом и того, другого. Он же работает в «Бакулевском»? И ты сделала все, чтобы этот, другой спас мальчика. Что это? Неужели судьба? – она растерянно глядит на меня, но ощущение такое, что она смотрит сквозь меня. – Марина Алексеевна, я… я вас не понимаю, – растерявшись, делаю шаг назад, видимо, потому что как раз начинаю понимать ее, неуклонно, медленно, неотвратимо. – Он никогда тебе не говорил, что он приходил ко мне с этим вопросом? А я так ничего не сказала ему… – Добровольская, подперев щеку рукой, слегка покачивается, словно она впала в транс. – Марина Алексеевна, о чем вы говорите? – похолодев, я стою и смотрю на нее. «Кто эта женщина? И почему она так же, как он раздраженно трет переносицу?» – Он задавал мне этот вопрос трижды, а я… Боже мой, девочка, если б ты только знала, как же я его ненавидела! Впрочем, кое в чем он все-таки прав. Он имел право это знать. Не понимаешь о чем я, да? – она вскидывает на меня глаза. – Он Добровольский. Как и я, Саша. Тишина. Вакуум. Пустота. Звуки детских голосов, которые где-то там, во дворе, долетают к нам в приоткрытую форточку. Мой мир рушится, встает с ног на голову. Разум просто отказывается воспринимать такое, потому что так не бывает. Просто ТАК не бывает, и всё. – Подожди, не уходи. – Добровольская разворачивается и исчезает где-то в недрах своей квартиры, шаркая старыми серыми тапочками. Клетчатая ткань, разошедшийся шов, и поверх этого – оглушительный запах ванили… «Мы в кафе. Он заказывает пирожные. Он говорит, что любит сладкое с детства, но называет это дурной привычкой. Чуть позже я задам ему тот вопрос, который приведет его в шок: я спрошу у него, поможет ли он мальчику из детского дома. А пока он заказывает пирожные, он любит их, как и Данька, который, как и все мальчишки в его детском доме, их обожал, и я носила их ему пачками…» «Мы в машине, мы едем ко мне на Олимпийский проспект, я рассказываю Арсену, где и как я познакомилась с «зайцем». Я впервые упоминаю фамилию Добровольской. – Марина Алексеевна? Да, странная женщина эта ваша заведующая. – Он раздраженно трет переносицу, я замечаю, как у него дрожит рука, и он моментально закрывается от меня…» Он ее знал. Он и Данька выросли в одном детском доме. Интересно, люди умирают от потрясения? Умирают вот так, вдруг поняв, что на самом деле могло произойти в его жизни? – Передай это ему. Это то, что он искал. Поднимаю глаза. Я даже не поняла, когда Добровольская успела вернуться ко мне. – Что это? – с трудом разлепляю пересохшие губы. – Его свидетельство о рождении, – Добровольская пожимает плечами. Равнодушие в голосе, презрение в голосе и в глазах, но в них есть что-то еще, что говорит мне: он, слава Богу, не ее сын, потому что она ненавидит его. Она действительно его ненавидит. Молча, не сводя с неё глаза, трясущимися руками отрываю узкую ленту на обороте конверта и с первой попытки плотно его заклеиваю. – Для чего? – Добровольская с безразличием наблюдает за мной. «Потому что это больше не моя тайна». – Я могу дать Арсену ваш адрес и телефон? – спрашиваю я. – Мне все равно. Только скажи ему, что если он захочет ко мне прийти, то ему придётся поторопиться. У меня мало времени. Но, главное, передай эти справки в детдом… Ну что, до свидания, Саша? – помолчав, заключает она. – Хотя, видимо, лучше сказать: прощайте, Саша. – Прощайте, Марина Алексеевна. Она равнодушно кивает и плотно закрывает за собой дверь. И я откуда-то знаю, что больше я ее не увижу. Конверт жжет пальцы. Бросив его в сумку, выхожу из подъезда. В лицо бьет колючий заряд метели – очень хочется верить, последней в этом году. Поежившись, поднимаю повыше ворот пальто и медленно бреду к машине. Уныло, мерзко, холодно, гадко, но хуже всего, за словами Добровольской скрывается какое-то беспросветное одиночество. «Что он ей сделал? Что она ему сделала?» Впрочем, мне всё равно. И если она ненавидит его, то я буду любить его за двоих. Забираюсь в машину, в еще теплый салон. Тепло действует так, что я немного, но успокаиваюсь. Сегодня был один из самых сложных дней в моей жизни. Только он еще не закончился. Но мне хочется верить – и я должна верить! – в то, что он закончится хорошо. Повторив это себе, как мантру, несколько раз, я завожу «Хонду». Включаю музыку, поворотник, щетки, и набор привычных движений возвращает мне потерянное равновесие. Выезжаю на разворот, впереди Кутузовский, за ним – Рублевка. Там – его дом. Там мы поговорим, там он обо всем забудет. Отчаянно, невероятно, страшно хочется к нему. К сожалению, пройти Кутузовский быстро не получается: на проспекте встретились два «одиночества», и движение, сузившись до двух рядов, практически полностью останавливается. Шесть часов вечера понемногу переходят в семь. Полвосьмого застают меня в новой пробке. Давлю панический приступ страха, нажимаю на газ, вырываюсь на Рублевку и буквально влетаю во двор. Глаза привычно вылавливают из темноты его глянцевый черный «Паджеро». Он дома? Слава Богу! Быстро паркуюсь рядом и выхожу из машины. Посмотрев на горящие окна, повторяю себе, что все будет хорошо, делаю глубокий вдох и выдох, несколько раз сжимаю пальцы в кулаки и разжимаю их, и еще раз говорю себе: не нагнетай и успокойся. Дергаю на себя дверь подъезда. Лифт, этаж, лестничная площадка. Распахнутая дверь квартиры – и на пороге стоит Арсен в домашних джинсах и футболке и вытирает руки кухонным полотенцем. Улыбка, ямочка на щеке, на лице довольное выражение, из кухни упоительно пахнет запеченным мясом, и я внезапно ощущаю прилив тошноты. «Господи, люди, что же вы сделали?» Горло сдавливает, во рту разливается неприятные горечь и желчь. Невольно замедляю шаг и сглатываю. Мы хотели поговорить, но я понимаю, что разговора не будет. – Привет журналистам! А я тебя в окне увидел. Ты где болтаешься? Десятый час на носу, и… – он осекается. Улыбка медленно слетает с его губ, он взглядывается в мое лицо и медленно заправляет край полотенца в задний карман джинсов. – Саш, не пугай меня. Быстро, что у тебя случилось? «Сашка, у тебя не лицо, а фильм», – это слова Литвина. Но мое лицо не фильм, а гораздо хуже. У меня лицо, как витрина. Освещенная, яркая, размером двести на сто. Цветная и полнометражная. – Пойдем в квартиру, – прошу я. Арсен отступает, не сводя с меня внимательных глаз. Шагаю в прихожую, на ходу расстегиваю пальто, пытаюсь сообразить, с чего начать разговор, но страх сделать ошибку вышибает из головы все мысли. В итоге, решаю начать с того, что никогда не уходило от нас. Разворачиваюсь и ищу его губы. Тянусь к нему, надавливаю, пробую их раскрыть, заставить его впустить меня, но он не отвечает. Больше того, он отстраняет меня аккуратно, но однозначно. – Саш, посмотри на меня. Что случилось? Или… – злой, кошмарно-злой взгляд, – Игорь твой опять расстарался? – Обернувшись, выхватывает из заднего кармана полотенце и, скомкав его, швыряет его на тумбочку в прихожей. – Нет, не Игорь. Я… – Значит так, – он не слышит меня, – ты сейчас раздеваешься, садишься на этот стул, – наклонившись, резко, в одно движение придвигает ко мне стоявшую в прихожей банкетку, – даешь мне его телефон и говоришь мне, в какие часы эта сволочь бывает в «Останкино». И я завтра же популярно ему объясню, что я переломаю ему все кости, называя ему каждую, чтобы он раз и навсегда забыл, как твое имя и что ты вообще существуешь. – Арсен, послушай. Я… – Садись, – кивок на банкетку. – Его телефон. И часы работы… Быстро! – Я была в Ленинке, – отступаю к стене. – Где? – он притормаживает. – Не понял, – он хмурится. – Ты что, там с ним пересеклась? – Нет. – Прислоняюсь к стене и завожу назад руки. Пальто нараспашку, и с ворота за шиворот холодными каплями стекает растаявший снег. – Я нашла там твою фотографию. – Какую мою фотографию ты там нашла? – Он снова хмурится. Он все еще не понимает. – Я все знаю. – Саш, перестань говорить загадками. Что ты знаешь? – Татьяна Кишнер, – произношу я то имя, которое объяснит ему всё. Молчание. Тишина, в которой слышно только наше дыхание. Я смотрю на его побелевшее лицо. – Арсен, не надо, – отлепляюсь от стенки. – Это все бред. Я люблю тебя. Ты слышишь меня? – Понятно, – он разворачивается и медленно уходит от меня на кухню. Иду следом за ним. Арсен глядит на плиту, на противень, лежащий на варочной поверхности и смотрит на них так, словно не понимает, что они делают в его доме. – Арсен, не надо. – Пожалуйста, сейчас помолчи, – отвернувшись, опирается руками о мойку и наклоняет голову. Подхожу ближе, пытаюсь его обнять: – Мне наплевать на эту статью. Мне все равно. Ты слышишь меня? Я люблю тебя. Он вздрагивает и отстраняется. – Подожди… Помолчи. Сейчас, – провел рукой по волосам, по лицу, по глазам, закрыл ладонью лицо и потряс головой. – Черт … – Поворачивается ко мне и глядит на меня из-под раздвинутых пальцев руки. – Зачем ты это сделала? Я не вижу, как двигаются его губы, я вижу только его глаза, в которых все оттенки горечи, разочарования, презрения к себе, неверия в меня и дикая боль, выворачивающая его наизнанку. И этот взгляд убивает меня. И этот вопрос – «Зачем я это сделала?» – убивает меня, размазывая меня по медленно, но неукротимо образовывающему между нами вакууму, потому что я даже самой себе сейчас не смогу объяснить, почему я так поступила. Там, в палате у Литвина, у магазина «Весна», на пороге квартиры Добровольской, даже в пробке, даже стоя у его дома, я знала, что я все сделала правильно. Здесь и сейчас это выглядит так, словно я исподтишка нанесла ему удар в спину. – Отвечай, – предлагает он. – Послушай, мне все равно, кто ты и что написала та женщина. Я люблю тебя. – Так не любят. Зачем ты это сделала? Что ты пыталась выяснить? Что я – никто? Хорошо, я тебя поздравляю, ты это выяснила. Первый удар. Двойной. «Он не верит мне. И он не верит в меня». – Я люблю тебя! – мой вопль оглушает даже меня саму. Его глаза затягиваются изморозью. – Я люблю тебя, – не желая верить в то, что сейчас он уходит от меня, повторяю я. – А знаешь, почему я не смог простить своему «отцу» то, что простил своей приемной матери? – Он отступает от меня к стенке. – Да, они оба не сказали мне, кто я такой. Но дело не в этом. Я простил ее, потому что, хотя я более, чем уверен, что это моя приемная мать, зная характер своего мужа, сама, своей собственной рукой вымарала в свидетельстве о моем усыновлении имя моей настоящей матери, она в отличие от моего «отца» оставила мне единственный документ и надежду однажды узнать, кто я, потому что она меня любила. – А ты считаешь, что твой отец тебя не любил? – Я отхожу к противоположной стене, пытаясь понять, почему наш разговор вдруг скатился в тему его родителей. – А я тебе сейчас кое-что объясню. Ты видела снимок их сына? Поворачиваюсь к нему лицом и вонзаю ногти в столешницу: – Да, видела. Да, вы немного похожи. Ну и что? – Оставим в покое мою приемную мать. А что качается моего «отца»… – Арсен прищуривается. – Как тебе фраза, сказанная им, когда он умирал вон в той комнате? – Кивок в сторону гостиной. – «Проживи эту жизнь достойно, за него»? Удар. Но теперь понятна причина. Был конфликт между отцом и сыном. – Я не знала об этом. Но ты же не хочешь сказать, что он любил в тебе только внешнее сходство с его собственным ребенком? – Арсен кивает. – Прости, но у тебя детские комплексы. – Мы разговоривали о любви, – напоминает он. – И у меня комплекс органического неприятия этого слова. Мой «отец», который, как ты говоришь, любил меня, умирал у меня на руках, глядя на фотографию своего ребенка, которую ты так удачно выкопала из преисподней. Он умирал, ни на секунду не сводя с нее глаз. Он так и умер, глядя на нее и сжимая ее в руках. И я, боготворивший его в детстве и заменявший ему сиделку до его последнего дня, закрыл ему глаза, которые даже после его смерти продолжали смотреть на эту фотографию. – Арсен, это глупо. Та женщина, – я больше не могу произнести ее имени, просто не могу, и всё, – она написала, что твой отец был горд и счастлив, когда он говорил о тебе. Удар. Мой. Ему. «Потому что ты должен это понять». – О да, – с сарказмом кивает он. – Та женщина много чего написала. Как насчет избиения журналиста у редакции? И кстати, сказать тебе, почему я поперся с ними в редакцию? Просто этот подонок, ее коллега показал мне вместе со свидетельством о моей смерти фотографию моего надгробия. «Арсений Сечин. Родился 1 января 1981 года – умер 23 марта 1984 года. Единственный сын, мы любим и помним тебя». Удар. «Его ударили ниже пояса». И я впервые начинаю по-настоящему ненавидеть свою профессию. – Этот снимок ничего не доказывал, он вообще мог оказаться подделкой. – Ничего страшного, Саш, чуть позже я смотался на кладбище. В выписке о моей «смерти» был указан номер участка. Хорошее место, ровно на три места. И мы с «отцом» сначала похоронили там мою «мать» согласно ее желанию, а потом я похоронил там «отца». Мне, кстати, тоже досталось надгробие – эта квартира. Удар – уклон: – Отписал бы все детям, – парирую я. – Меценатство и благотворительность? Никто не давал мне гарантии, что пожертвование оставится анонимным. Так что я планировал отписать её церкви. К сожалению, мать перед смертью взяла с меня слово сохранить её и сберечь. – Ясно. А что касается той статьи, то я бы все-таки пошла с этим к родителям. Удар. «Когда ты наконец поймешь, что твои родители любили и защищали тебя?» – Ты? – он ломает бровь. – Да. Ты бы, может, и пошла с этим к своим родителям. А я не пошел с этим к своим «родителям», потому что я их очень любил и боялся, что эти двое сумасшедших доберутся до них и сделают им больно. И я решил взять удар на себя. И поверь мне, я бы убил этих двоих, если бы они мне солгали. Опять удар. Только теперь он ударил меня. – Это недоказуемо. – Что именно? – морщится он. – Твоя фраза, видимо, означающая, что я своих не люблю. – А ты любишь доказательства, как вся ваша бойко пищущая журналистская братия, да? Хорошо, сейчас будут тебе доказательства, – он кивает. – Всего один вопрос, но, как говорят на вашем Первом канале, на миллион рублей. Ты говорила, что ты меня любишь. Во имя этой любви: кто, скажи мне, надоумил тебя, где нужно искать обо мне правду? Не в том смысле, что ты каким-то образом сумела выкопать эту статью. Кто определил тебе временной лаг – год, месяц, период – в котором эта статья вышла? Только не говори мне, что у тебя исключительный нюх журналиста, потому что раскопать эту грязь за один день даже у тебя бы не получилось. Удар, в этот раз прямо в цель. Удар, который я не смогу отбить, потому что тогда мне придется сдавать Андрея. – Молчишь? – Арсен прищуривается. – Я так и думал. Еще поговорим о любви или закончим на этом? – Нет, не закончим. Что стало с той девочкой? «Ты веришь хотя бы в то, что она любила тебя?» – С какой девочкой? – Он, не понимая, глядит на меня. – Та женщина писала о девочке из твоей школы. Та девочка указала ей дорогу. – Тебе всё мои девочки покоя никак не дают? – Он усмехается и склоняет голову набок. – Без понятия, что с ней стало. Но могу рассказать, что с ней было. Когда я после драки, отсидки в обезъяннике и поездки на кладбище пришел к ней со всем этим дерьмом на руках, она во всеуслышание объявила, что была очень рада не залететь от меня. Больше я в школе не появлялся. Опять удар. «Она тоже его предала». – А экзамены? А выпускной? «Господи, ему тридцать шесть. Ну зачем я его об этом-то спрашиваю?» – Я сдал их дома, «отец» дал взятку директору школы. Еще будут вопросы? – Больше ты никогда никого не любил, – тихо говорю я. – И не потому, что ты не хотел – просто ты это себе запретил. И ты воспринимаешь мою профессию, как своего персонального врага. Ты никогда не любил меня. – Откуда ты это знаешь? – звенит яростное. Поднимаю глаза. Он глядит на меня так, что у меня обрывается сердце. – Откуда ты знаешь, что я испытывал к тебе, скажи? Или ты считаешь, что ты знаешь меня лучше меня самого? – Просто ты этого никогда не говорил, – делаю шаг к нему. – А тебе, очевидно, нужны слова, а не поступки? – Он делает шаг назад. Наши глаза расцепляются, когда он отворачивается от меня, чтобы уйти. «Как заставить его услышать меня? Но сначала нужно вернуть его». – Арсен, послушай меня. Данька, он, как и ты, сначала… – но договорить я не успеваю. – Ах да! – он перебивает меня. Разворот плеч и взгляд, брошенный на меня из-за плеча. – Я же тебе обещал… Скажешь мне, когда будешь готова встретиться с Игорем. Я подъеду. – И что это изменит? – горько усмехаюсь я. «Ребенку нужна семья, а мне нужен ты». – А тебе, никогда не приходило в голову, что я могу быть его отцом? «Что? Что он сейчас мне сказал? Нет, когда-то я думала, что между ними есть родство, но Арсен сам меня уверял, что у него нет детей!» – Ты что, так шутишь? – Я испуганно сглатываю. – Но это… только твои слова. И это тоже недоказуемо. Тем более, что ты сам мне говорил, что ты не мог… – Есть такая штука, как ДНК-тест. И поверь мне, я пройду его. Пытаясь осмыслить то, что я сейчас услышала, опускаюсь на стул и смотрю на него. Арсен, бросив на меня последний взгляд, скрывается в коридоре. И где-то в глубине комнаты раздаются его шаги, шорох вещей и хлопанье дверцы шкафа. Что он делает? «Он уходит». Вскакиваю со стула и вижу, как он уже в верхней одежде стоит в прихожей. – Ты куда? Он молча отпирает ее. – Куда ты идешь? – Я вылетаю в прихожую, упираюсь ладонью в дверь, чтобы он ее не открыл. – Я никуда тебя не отпущу! – Отойди. Убери руку. Выпусти меня отсюда… Я должен подумать. – Не бери ключи от машины! – спохватываюсь я, когда Арсен, так не дождавшись, когда я сниму руку с двери, сам отстраняет меня и сдергивает с крючка у двери брелок «Паджеро». Вспышка сознания и единственно здравая мысль, что я не должна выпускать его за порог в таком состоянии. Да, он умеет владеть собой, но я успела заметить, как дрожат его руки. Еще одна вспышка разума, и я вспоминаю, что у меня есть то, что может его удержать. «Конверт, переданный мне Добровольской!» – Арсен, я сегодня была у Марины Алексеевны. Ты помнишь Добровольскую? Она рассказала мне, что ты к ней приходил, – торопливо, боясь, что он снова меня оборвет, начинаю я. – Ты успела и в это дерьмо влезть? – Пронзительный, бешеный, почти ненавидящий меня взгляд, от которого я глохну и съеживаюсь. Он швыряет брелок от машины на банкетку и открывает дверь. – Арсен! Но он уходит. И надо бежать за ним, схватить его за руку, развернуть к себе, лишь бы вернуть его, но я медленно сползаю вниз по стене у закрытой двери и сажусь на корточки. Он там – я здесь. Он ушел – я буду его ждать. И я обязательно дождусь его – я же люблю его. Спустя полчаса после его ухода я всё также сижу в прихожей, сменив положение один-единственный раз, чтобы вынуть из сумки мобильный. Еще через полчаса я начинаю кругами расхаживать по квартире, в начале десятого метаться по комнатам. И все это время я панически боюсь выпускать из рук телефон, мне всё казалось, что если я его отложу, то обязательно пропущу его сообщение или звонок. Несколько раз я уже сама порывалась ему набрать, но меня останавливало только одно: понимание, что мой голос в разговоре сорвется до дрожащих и истеричных нот, что сделает всё только хуже. С десяти моя жизнь превращается в методичный отчет движения стрелок часов и моих шагов по квартире. В десять тридцать я не выдержала и отправила Арсену первое сообщение. Я стирала его несколько раз и начинала всё заново, пытаясь подобрать такие слова, где не будет ни исступления, ни жалобы. В итоге, останавливаюсь на коротком и, как мне кажется, выдержанном смс, которое, видимо, должно означать, что у нас по-прежнему всё нормально: «Арсен, где ты? Позвони или напиши, я волнуюсь». Ответ не приходит. Молчание погребает меня могильной плитой, и я сдаюсь. Я звоню ему, а у меня дрожат руки. Гудок, второй, третий… На седьмом гудке мой вызов сбрасывается и частит безраличными короткими гудками. МТС отключил меня от него… Нет, это ОН меня от себя отключал! И полетели мои собщения… «Я прошу тебя, возьми трубку». «Арсен, пожалуйста, не молчи». «Арсен, мне ничего не надо. Просто скажи, что у тебя всё нормально и что ты скоро вернешься». В ответ – гробовая, мертвая тишина и все та же изматывающая игра в молчанку. Он убивал меня, наказывая за то, что я ему сделала, или же просто не желал ввязываться со мной в дискуссию объяснительного характера. Но самое худшее заключалось в том, что, стоя у окна, кусая губы и вглядываясь в темноту, я ощущала, как он медленно, но неуклонно уходил от меня, убирая все маркеры, метки и вехи, по которым моя душа научилась находить его без звонка и знать, что с ним, без смс-ки. Он стирал меня, точно ластиком, убирая меня, как болезненный и неудачный опыт, как напоминание о больном, как человека, предавшего его доверие. Опустившись на стул в кухне, откладываю телефон на стол. Невыносимо… Холодно… Простое осознание, что ты не можешь даже дышать, когда его нет рядом. Положив голову на скрещенные руки, я разглядываю угасающий в прелюдии неминуемой смерти айфон, отбрасывающий бледно-голубую подсветку. Где я ошиблась? Когда всё пошло не так? В голове крутится миллион вопросов и миллионы картинок. Наша первая встреча в «Останкино». Его улыбка. Наша первая ночь, здесь. И наш последний разговор с ним, который тоже произошел здесь. Зачем я поехала в Ленинку? И почему я, точно зная, что надо сказать, чтобы он услышал меня, и как вести себя с ним, сделала всё с точностью до наоборот? И, может, самое лучшее сейчас, это, как Арсен, отложить телефон, перестать нагнетать и просто пойти спать? Но умопомешательство, помноженное на эмоциональный срыв, безумный страх потерять его и вопрос: «Почему?», на который никогда не бывает ответа, съедает меня, не дает успокоиться и заставляет снова подняться со стула и кружить по комнате. В какой-то момент в голове появляется мысль, что надо просто идти на улицу и попытаться там его разыскать, но, сдернув с крючка вешалки куртку, я соображаю, что я просто не знаю, где он может быть. Отбрасываю куртку и плюхаюсь на банкетку. Закрываю глаза, прижимаюсь затылком к стене и… принимаюсь фантазировать. О чем? Например, что пройдет еще пять минут, и он вернется. Или что через пять минут он позвонит мне и, устало вздохнув, предложит нам объясниться. Или что мой WattsApp сейчас взорвется его сообщением: «У меня всё нормально. Просто… это было сложно, ты понимаешь? Но я обязательно скоро буду». Или что он, стоя где-то на улице, там, где я не могу увидеть его, но где видны горящие окна его квартиры, – он, пусть и не в силах пока что простить меня, понимает, что несмотря ни на что, у него есть самое главное: мы. Стрелки часов неумолимо двигаются вперед, и я поднимаюсь с банкетки. Бреду на кухню. Опускаюсь на стул и смотрю на мобильный. Ни письма, ни звонка. Время – три часа ночи. Шесть утра снова застают меня в кухне. Девять часов непрерывных фантазий о нем, покаяния и размышлений на тему: «Что было бы, если б ты НЕ…» (НЕ сказала, НЕ совершила, НЕ сделала). Девять часов молчаливого спора с ним о том, что он может меня понять, потому что он на моем месте мог поступить также. Девять часов непрерывного ожидания, тишины, которая сейчас хуже всего, и перманентно накатывающих слез и обиды («Ты же взрослый мужчина, ну почему ты ведешь себя так?»). И лихорадочное движение моих собственных рук, по сотому кругу перебирающих в телефоне все его вызовы, все фотографии, всю нашу переписку, лишь бы не дать себе ни шанса понять, что он НЕ придёт. В семь утра ты спохватываешься и начинаешь звонить ему на работу, но там тебе говорят, что сегодня суббота, и у него выходной. И ты, потеряв голову, принимаешься обзванивать морги и насиловать сервис портала, куда стекаются данные обо всех попавших этой ночью в больницы. В восемь утра ты добираешься до полиции, но тебя вводит в шок вопрос смешливого молоденького офицера: «Девушка, а вам не кажется, что взрослый холостой мужчина вполне мог остаться переночевать… где-нибудь?» В девять у тебя остается единственное средство, чтобы не сойти с ума, и ты набираешь тому, кто в любом споре всегда занимал его сторону, но сейчас поймет тебя лучше всех. – Андрей, доброе утро… – Интересно, это мой голос – севший, сиплый? – Доброе, – Литвин удивлен, но вполне приветлив. – Саш, что у тебя с связками? Что-то случилось? – Да, – начинаю я, и тут меня начинает трясти. От чего? Да в общем уже от всего: от пережитого за эту долгую ночь, от страха, от понимания, что за десять часов ты практически сломалась, и от того, что ты, видимо, снова ЕГО предаешь, раз звонишь его лучшему другу. – Алло, Саш? – удивляется трубка. – Саш, нас разъединили? Сейчас перезвоню, – это Андрей произносит уже немного в сторону, убирая динамик телефона от уха. – Нет… Андрей, – сглотнув ком, вставший в горле, пробиваюсь через истерику, – Андрей, ты прости меня за вопрос, но Арсен… он случайно не у тебя? – Не-ет. А что, должен быть? – Литвин изумлен. – Так он ко мне сегодня вроде не собирался. – Да, наверное, не собирался. Хорошо, спасибо. Извини за звонок. Пока, – шепчу я. – Стой! – резко командует Литвин. Стою. – Так, быстро, конкретно и четко: что произошло? Ну и что мне ответить ему? Придумать еще какую-нибудь ложь? В итоге, выдаю полуправду: – Я думала, он у тебя. – Саш, не заставляй меня нервничать, а? – с мягкими интонациями просит Литвин, но его низкий голос звучит уже требовательно. – Мы поговорили, и он ушёл. – Подумав, расцвечиваю свое скудное повествование кое-какими деталями: – Я нашла ту статью. И две фотографии: его, в шестнадцать лет, и снимок мальчика Сечиных. Пауза. Литвин дышит в трубку, я молчу. – Я идиот, – неожиданно злобно выдыхает Литвин, – кретин… А он – дурак самолюбивый! Двадцать лет назад вот точно также смотался из дома со всем этим дерьмом. Я-то думал, что он хоть это перерос, а сейчас выясняется, что история повторяется? Нет сил это слушать. Желания слушать – тем более нет. – Прекрати, – морщусь я. – Это-то здесь при чем? – Давай, давай, защищай его! – Андрей, хватит! – чуть ли не огрызаюсь я и сбавляю тон. – Всё, прости. Всё, отпусти меня. – Стоять! – громыхает в трубке. – Так, теперь слушай меня. Ты сейчас где? – Дома, – отворачиваюсь от телефона. – У него дома. – Вот там ты и остаешься, и с места не трогаешься, а я попробую выяснить, где он шатается, и перезвоню тебе. Я в любом случае тебе перезвоню, – предупреждает Литвин и отрубает звонок. А у меня появляется стойкое чувство, что я сделала всё только хуже. До боли прикусываю внутреннюю сторону щеки и принимаюсь кружить по кухне. В какой-то момент взгляд останавливается на противене с мясом, затянутым алюминиевой фольгой, и до меня доходит, что еще десять часов назад наш ужин надо было переложить в холодильник. Принимаюсь лихорадочно дергать за ручки шкафов, искать подходящий контейнер. Увидев высокую посудину с крышкой, тяну её на себя, и тут мой телефон выстреливает мелодией. Вспышка надежды («Арсен!»), мой молниеносный разворот, выброс моей руки, пластиковая крышка контейнера с грохотом летит на пол (плевать), взгляд на определитель («Литвин»), и я прижимаю телефон к уху: – Да. «Почему у меня обреченно опускаются плечи?» – Саш, короче… судя по всему, он сегодня действительно не придет, – глухой и усталый голос Андрея. – Это он тебе так сказал? – Мой голос падает, как красная крышка контейнера. Смотрю на нее, застежкой кверху лежащую на полу. «Лапки кверху, она умерла», – приходит мне в голову. Да, наверное, все-таки легче ждать, надеясь на лучшее, чем понять, что в ЕГО системе координат тебя, кажется, больше не существует. – Сашка, послушай меня: он не прав! Ты слышишь меня?.. Да не молчи ты, ради Бога! – Нет, я тебя слушаю. – Ситуация в голове напоминает прерывающийся GPS-сигнал: я здесь и отсутствую. – Я хотел объяснить ему, кому на самом деле принадлежала идея отправить тебя на поиски этой газеты, а он… трубку бросил, – растерянно произносит Литвин, но через секунду спохватывается: – Но это ничего не меняет! Поверь мне, он никогда не был ни слабаком, ни дураком. Он разберется со своими эмоциями, он вернется и еще скажет тебе спасибо. «Спасибо?» Это звучит настолько нелепо, что я издаю нервный смешок. И почему мужчины вечно считают, что плохая ложь во спасение – для женщин лучшее утешение? – Саш, я знаю, что он вернется. Просто я его знаю. А будет нужно, то я сам за шкирку его домой приведу. Я… я… – зло частит Литвин. – Андрей! – я повышаю голос. – Что? – осекается он на полном скаку. – Андрей, все нормально, – тихо, ровно и четко говорю я. – А ты… ты прости меня, что я заставила тебя в это влезть. И пожалуйста, не надо больше ему звонить, если это из-за меня, хорошо? Вы разберетесь, у вас за плечами двадцать лет дружбы, а я все равно буду его ждать. «Сашка, у тебя не лицо, а фильм…» Но голос – совсем не лицо. И голос проще держать, если ты, невидимая, разговаривая с человеком, вжимаешь ногти в ладонь. – Саш, ну не убивайся ты так, – растерянно просит Литвин. – Честно, я даже не думал, что все может так обернуться. Не мальчик же он, в конце-то концов. Я… – Андрей, все нормально, – я улыбаюсь, сама себе начиная напоминать куклу-чревовещателя, у которой улыбка касается только губ, но не глаз. – По крайней мере, я теперь знаю, что он жив и здоров, а остальное неважно. – Ну и правильно. Потому что все будет хорошо! – с абсолютно неправильной, режущей слух интонацией убежденно произносит Литвин. – Да, Андрей… Пока, Андрей. – Пока. Но если что-то понадобится, то обязательно мне позвони. И не делай никаких глупостей, ладно? – Да, безусловно. Он еще что-то порывается мне сказать, но я вешаю трубку. Наш милый театр теней закончен. Субботний вечер прорывает мою тишину звонками с работы. Режиссер уточняет детали по линейному монтажу фильма. Потом звонит Ритка и начинает весело излагать концепцию: «Что случилось в „Останкино“ в пятницу». Ссылаюсь на занятость и даю отбой. Через эту бестолковую сеть звонков прорывается мама. Говорит, что очень соскучилась, что у нее не на месте сердце, и спрашивает, как у меня дела? Я сижу на стуле, откинувшись затылком к стене, и замечательно вру ей о том, что у меня все нормально, просто я вымоталась на работе. – А Данила твой как? – У него тоже всё хорошо. – Насчет усыновления не раздумала? – Нет, не раздумала. – Понятно, – неуверенно заключает мама. Образовывается пауза, которую я заполняю вопросом: – Мам, а как прошла твоя весенняя выставка? – Ах да! – Мама, видимо, пытаясь ободрить меня и себя (правда, в наших с ней диалогах это всегда называлось «отвлечь дочь от грустных мыслей»), пускается в юмористичный рассказ о том, как две ее постоянных заказчицы не поделили между собой брошь из стеклянного сплава, а я выпадаю из реальности. «Он отрезал тебя от себя. Он тебе не позвонит, – говорю я, разглядывая окно, столешницу и спинку стула, на котором всегда сидел ОН. – Да, он пока ещё твой, но он уже не возьмет трубку. И ты тоже не будешь ему больше звонить: к словам, что ты сказала ему («Я тебя очень люблю») тебе нечего больше добавить. И он не вернется сюда, в этот дом, который принадлежит ему, до тех пор, пока в этом доме находишься ты. И ты не сможешь этого изменить, и не потому, что у тебя не хватит сил снова держать удар, а потому, что ты поняла: фраза о том, что за любовь нужно бороться, всего лишь красивые слова, которых ты нахваталась в окружающем мире. И они не значат ни-че-го, пока ты не пропустишь их через себя. Важны только те истины, которые ты открываешь сама. Например, что насильно осчастливить нельзя. И что «любить» может означать «отпустить». Но «отпустить его» не означает «его забыть». И ты не забудешь его, и ты по-прежнему будешь его ждать, но это будет уже в другой жизни – там, где вы сумеете услышать друг друга без перекрестной словесной стрельбы и где не будет утра в пустой квартире, превратившей в изгоя ЕГО и изгоняющей из своих пустых недр тебя. Там не будет ни обоюдного молчания, ни неотвеченных вызовов, и там ты не дашь себе слово вернуться к началу и всё-таки всё сделать правильно. И там ты, положив трубку после разговора с мамой, не станешь в десять утра воскресенья, медленно поднявшись со стула, методично и обреченно вынимать из гардероба, когда-то с улыбкой разделенного им на двоих, свои вещи и складывать их в сумку. И там ты, стоя на пороге его квартиры с сумкой через плечо, не оглянешься в последний раз, чтобы понять, ничего ли ты не забыла? И там ты не переступишь порог его дома с ощущением, что здесь ты оставила самую лучшую и пронзительную историю любви, случившуюся в твоей жизни. И там ты, спустившись на лифте вниз, не выйдешь на улицу, чтобы долго стоять под дождем и смотреть на оставленную им машину. И там ты не вернешься к себе домой, чтобы, не распаковав вещи, закрыться в ванной, отключить телефон и плакать навзрыд, затыкая ладонью рот, как может быть плакали те, которых он тоже оставил. Теперь вас много – ты не одна. Но, может, твое отличие заключается в том, что ты действительно будешь его ждать, ведь любовь иногда возвращается. Но самое горькое и нелепое в этой истории сейчас состоит в том, что ты по-прежнему не чувствуешь себя ни предавшей, ни преданной. Обиды нет. Есть только нарастающая в сердце глухая боль и странное недоумение, почему же два человека, любивших друг друга и понимавших друг друга, заигрались в игру под названием: «Сложи мою тайну, как тетрис». 2 Тверская. Квартира Арсена, Новый Арбат «С бутылкой коньяка в сумке через плечо мотаюсь в пятницу ночью по городу. В районе одиннадцати залипаю на Тверской у освещенных витрин никогда не засыпающих магазинов. Поймав из-за стекла внимательный взгляд продавщицы, уставившейся на меня большими светлыми глазами (я не вижу их цвет, но мне почему-то кажется, что они у нее серые), я вздрагиваю, сваливаю и ухожу. Я дезертирую в темноту. Исходя из логики, мне бы следовало сейчас напиться, позвонить своему лучшему другу, поплакаться ему в жилетку, рассказать о глобальной несправедливости и женском коварстве и попросить сочувствия и поддержки, но я не могу. Я никогда так не делал, а сейчас я вообще отказываюсь функционировать, словно кто-то вытащил из меня батарейки. Мужской голос громко произносит за моей спиной: «Саша, я тут!», и я втягиваю голову в плечи. Накрыв сознание стеклянным колпаком, прибавляю шаг, изо всех сил стараясь не обернуться и не глядеть на ту, которую зовут ЕЁ именем. Понимаете, о чем я? Если вы хотя бы раз в жизни теряли близких, то вам еще долго будет горько смотреть на их фотографии, но вам трижды, четырежды, в сотню раз будет больней, если вы услышите их голоса, записанные на пленку, когда эти люди были живыми и умели смеяться. Вот и я боюсь, что ОНА и эта неведомая девушка похожи. Но самое странное и удивительное заключается в том, что под стеклянный колпак, под которым я прячусь, проникает ЕЁ тихий и хрипловатый голос, в котором отчетливо проступает фраза: «Вернись!», и это кажется почти мистическим. И я в сто первый раз за сегодняшний вечер начинаю вести с ней безмолвный спор, паралелльно пытаясь разобраться во внутренностях: «Какого черта, Саша? Зачем? Зачем ты это сделала? Почему утопила меня с головой так, чтобы я даже не выплыл? Почему не дала мне ни шанса сказать тебе то, что я должен был сказать тебе сам? Да, я готов признать, что наш разговор не был бы до конца откровенным, но я вполне мог ограничиться фразой о том, что я – приемный ребенок Сечиных. Но ты, стреножив меня именем гадины, которую я на всю жизнь запомнил, спровоцировала меня на рассказ о том, о чем в деталях не знал даже Литвин. Зачем Я поддался? Затем, что ТЫ вытащила наружу то, что растоптало меня много лет назад, и второй раз практически выбросила меня под колеса машины, на обочину, с которой я так долго и упорно соскребал себя по частям. Ты знаешь, каково это? Могу тебе рассказать. Это как если бы ты стояла обнаженная под софитами своего шоу, а зрители изучали бы не твою кожу, мыщцы, фигуру, лицо, а малейшее движение твоей души, отчего ты даже не сможешь прикрыться руками. Вот почему я, человек, которого ты, по-видимому, все-таки уважала, до сих пор полон страшных снов, детских страхов и комплексов и органически не перевариваю такие слова, как „святая любовь“, „жалость“ и „всепрощение“. Невозможно всегда быть крутым, и нельзя для всех оставаться хорошим. А я далеко не всепрощенец, не Бог и не герой. В жизни нет настоящих героев». В какой-то момент мысли выкручивают мозг с такой силой, что боль становится нереальной, и я останавливаюсь на тротуаре, пытаясь дышать. В сознание вместе с глотками мокрого воздуха врываются гудки машин, обрывки разговоров запоздалых прохожих, заливистый собачий лай, долетающий из подворотни, музыка из чьего-то мобильного, а я слепну и глохну в навалившейся на меня пустоте. Я – никто, и я – один. Я снова пытаюсь научиться быть сам по себе, но подыхаю от бесплодных попыток уйти за ту грань, где нет перенесенного мной в детстве насилия. И я опять начинаю вести с ней спор: «Зачем ты так, Саша? Я же любил тебя. Я берег тебя. Ради тебя я был готов на всё – меняться, подстраиваться под тебя, разделить свою жизнь на „до тебя“ и „только с тобой“, а ты влепила мне эту пощечину. Скажи, ну где я ошибся с тобой? Что я сделал неправильно?» В это время под моей правой ладонью, свернутой в кармане в кулак, раздается писк «Нокиа», под пальцами трясется маленькая плоская коробка, и я соображаю, что это вызывают меня. Отвечать совсем не хочется, но если у тебя есть профессия, которая означает долг, то ты обязан ответить на вызов, даже если сейчас ты готовишься сдохнуть. Не глядя на определитель (не ОНА, её я отключил после первой её смс-ки), выдергиваю телефон из кармана и, как пистолет, прикладываю его к уху: – Да. – Привет, а ты где? – вкрадчиво спрашивает в трубке голос, и я, сука, знаю, чей это голос. Литвин. Лучший друг и еще более лучший предатель, вставший в нашем с ней споре не на ту сторону. «Отвали», – мысленно отвечаю я и сбрасываю вызов. Пытаюсь перевести Литвина в черный список, но не успеваю, и «Нокиа» заливается истеричным воем, а на меня уже вопросительно оглядывается полицейский патруль, курсирующий по Тверской. Приходится небрежно пожать плечами, отойти к заграждению у «Макдональдса», обещающего два бургера по цене одного, и снова приложить телефон к уху. – Какого… – нецензурно – ты трубки бросаешь? И где ты… – опять нецензурно – находишься? – Далее следует исключительно мат с вкраплениями редких по красоте идиом, в которых традиционно силен Литвин. Пережидая его вопли (а он все равно не отвалит, пока не выговорится), я уменьшаю в «Нокиа» громкость и принимаюсь разглядывать рекламу «Макдональдса», читая про себя все рекламные акции, лозунги и даже название типографии, где был отпечатан этот плакат. В голову приходит, что я, кажется, начинаю понимать тех курильщиков, которые хватаются за сигарету, чтобы убить время, сосредоточиться на какой-то мысли или просто отвлечься. – Пара вопросов, родной. Всего пара вопросов, – в конце концов устав от нецензурщины, перебиваю я Литвина. – Ну давай! – огрызается этот кекс и, судя по невнятному голосу (говорит он сквозь зубы) и шороху в трубке, сует в рот сигарету и щелкает зажигалкой. – Что. Ты. От меня. Хочешь? Возникает секундная заминка, во время которой Литвин быстро курит, убивая короткими нервными затяжками сигарету, видимо, размышляя, что же ему ответить. – Я хочу, чтобы ты поговорил с Сашей, – наконец заявляет он. – Так, – киваю я, хотя он меня и не видит. – А с чего ты взял, что мы с ней не разговариваем? Видимо, от неожиданности заданного вопроса Литвин одновременно делает глубокий вдох и затяжку, сигаретный дым попадает ему не в то горло, и он захлебывается лающим кашлем. – П-прости, – с трудом произносит он, очевидно, имея в виду только свой кашель. – Ничего, ничего, – ободряю его я, – я подожду. Потому что я очень хочу получить ответ на свой вопрос, Андрюша. Имя «Андрюша» я выделяю голосом и при этом стараюсь максимально точно изобразить интонациями его Карину, которая в незапамятные времена моталась за мной, как пришитая, что по моим расчетам должно конкретно разозлить Литвина. И в своих предположениях я не ошибся, потому что Литвин, судя по ускорившемуся и ставшему тяжелым дыханию, багровеет. – Не смей, – через секунду шипит он. – Я жду ответ на свой вопрос, – напоминаю я, чувствуя, как и во мне закипает отчаянная и дикая злоба, которую хочется выплеснуть на того, кто сейчас попался мне под руку и кто наверняка спровоцировал Сашку на дурацкие поиски газетной статьи (что, конечно, не снимает с нее вины за то, что она сделала, но что конкретно, тухло и сухо констатирует, что моя история дружбы с Литвиным закончилась). – Потому что я только что Саше звонил, – врет этот гад. – Ах, это ТЫ Саше звонил… А у тебя что, родной, вырос третий глаз? Или появился собачий нюх, благодаря которому ты теперь знаешь, когда именно нужно звонить Саше? Литвин молчит, поскольку сказать ему нечего. Празднуя победу (хотя праздновать мне в общем-то тоже нечего), я приваливаюсь боком к низкому заграждению у «Макдональдса» и разглядываю сквер, где гуляют собачники и одинокие влюбленные пары: – А теперь последний вопрос, родной. Я бы очень хотел знать, как ты описал ей ситуацию с моим прошлым? Что ты ей сказал? Что я был в детстве обижен, напуган, изнывал от страха и очень долго боялся разговаривать с незнакомыми мне людьми? Или что у меня после этого появились комплексы? И, чтобы привести меня в чувство, ей надо сходить, предположим, в Ленинскую библиотеку, чтобы покопаться в газетных подборках за – какой год? «На!» – Б…ь! – Андрей в ответ выстреливает очередным непечатным ругательством. – Я ей сказал, что если она тебя любит и хочет быть с тобой, то ей, к сожалению, сначала придется выгрести из твоей многомудрой башки все дерьмо и тот мусор, благодаря которому ты считаешь, что с тем позором, пережитым тобой – всего один раз, родной! и когда-то очень давно, братик! – ты можешь вызывать у нормальной, чуткой и порядочной женщины только одно чувство: жалость. Лечи голову, Сечин! Наступившая после этого тишина растекается перед моими глазами кровавыми кругами, потому что Литвин только что произнес непрощаемые слова, и я говорю: – Передай ей, что я не приду. И – прощай, братик. Я вешаю трубку. Следующим пунктом в нашей программе возникает смс-ка от Литвина: «Только попробуй как в тот раз прийти переночевать к моей бабке, и я тебе все ноги переломаю!». «Смотри, как бы я тебе вторую ногу не сломал», – мысленно огрызаюсь я и уже собираюсь изложить ему это в коротком ответе: «А не пошел бы ты на…», но это уже совсем детство, и выпад Литвина остается неотвеченным. Спустя пять минут на мой «Нокиа» сваливается звонок от самой Вероники, но тут уже я, не разбирая ни своих, ни чужих, окончательно отказываюсь брать телефон и ухожу от звонков, вызовов и помощи ближних, ринувшихся скопом спасать меня от меня самого, в безлюдные переулки, ведущие к Белорусской. Я зол, я взбешен и, может, даже отчасти напуган, но странное дело: мне почему-то становится легче, словно Аасмяэ, открыв заслонку, отпустила от меня всех моих демонов. Вот только злость на неё, к сожалению, не проходит… Пятницу я заканчиваю в номере «Шератона» с биения себя в грудь. Утро субботы провожу со звонками с работы и на работу и встречаю вечер уже в конкретном алкогольном дыму. Девять утра воскресенья застают меня в том же отеле на 1-й Тверской-Ямской улице, где я, облокотившись о стойку ресепшен и перекатывая за щекой конфетку с ментолом, вяло флиртую с девушкой-администратом, которая в третий раз за последние пять минут напоминает, что ее зовут Милена, а не Лена, обещает оставить за мной тот же номер со скидкой, в котором я ночевал две ночи подряд, и, отчаянно жестикулируя, крутит передо мной кистью правой руки со свободным от кольца безымянным пальцем, из чего, видимо, следует, что Лена-Милена свободна. И во всем этом похмельном угаре, и в хмуром утре, и в том, как по вестибюлю снуют невыспавшиеся, как и я, люди, и в том, как безнадежно флиртует эта девушка, чувствуется такое одиночество, такая беспросветная тоска, что я в какой-то момент отключаю в своей голове звук и начинаю тереть переносицу. Странно, я почему-то всегда считал, что самым страшным для меня будет снова столкнуться лицом к лицу с моими демонами и драконами, а оказалось, что самое страшное – это снова проснуться утром без НЕЕ. И дело не в том, что у вас с ней случилось сумасшедшее обоюдное влечение, или что ты к ней привык и вы два месяца практически живете вместе, а в том, что ты действительно начал меняться. С ней ты стал другим: стал реже дергаться и чаще улыбаться. Стал смотреть на проблемы чуть проще. Стал реже засиживаться допоздна на работе и иногда всерьез волноваться о том, совпадут ли у вас выходные. Ты сам не заметил, как постепенно стал собственником, и если она долго не отвечает на твои звонки или говорит тебе, что сегодня останется ночевать у себя дома, то ты ловишь себя на мысли, что начинаешь отчаянно ревновать ее чуть ли не к каждому плинтусу у нее на работе. И что самая лучшая сцена, за которой ты с мечтательной улыбкой наблюдал целый час, была ее поза, когда она в прошлую среду безмятежно спала, уткнувшись в твоё плечо. Ты действительно стал с ней другим – настолько другим, что из твоего лексикона исчезло это твое вечное жлобское «я ненавижу ее профессию», и ты даже в мыслях боишься допускать вариант, что когда-нибудь вы разбежитесь. И хотя иногда тебе всё еще хочется её прищемить, порой она делает тебя абсолютно счастливым. Вот за это-то счастье ты и будешь ей должен, Арсен. И хотя в пылу ссоры ты в отместку влепил ей фразу (а заодно, дал пищу для размышлений): «А ты никогда не задумывалась о том, что Данила мой сын?», сам ты отлично знаешь, что ты – не отец этого мальчика. Но в награду за счастье, которым она тебя одарила, ты вернешь ей право на жизнь с этим мальчиком, а дальше… а вот дальше не будет уже ничего, потому что ты себя знаешь. Как и знаешь и то, что есть только одна вещь, которую ты не простишь ей. Да, так бывает, чувак. Вы были вместе, но теперь вы НЕ вместе, хотя ты, далеко не герой, за эти несколько месяцев стал ее личным героиново-накрозависимым. В своей жизни ты повидал немало сердечников-наркоманов, так что сравнение более, чем удачное. Ты подсел на нее, и все, что ты хочешь, это увидеть её, почувствовать рядом теплый кокон ее рук, тела, светлых волос, который делал твой мир безопасным, и по которому ты даже сейчас сходишь с ума. Услышать ее хрипловатый и мягкий голос, с насмешливыми интонациями и чувственными нотками, с которого, кажется, и началось всё. Только теперь тебе придется пережить ломку и не сломаться, потому что её поступок (проступок, измена, предательство – мне все равно, как это называть, подчеркните нужное сами) выкинул тебя в чужую среду и забрал у тебя веру в то, что эта женщина действительно тебя любила. Так что теперь тебе потребуется… сколько, Арсен? Год, месяц, неделя? – чтобы изжить эту женщину из своей крови, как изживают наркотик. А пока она здесь, течет в твоих венах, живет у тебя под кожей и в твоей голове, у вас с ней ничего еще не закончено. Рассчитавшись за номер, прощаюсь с погрустневшей Леной-Миленой и выхожу на улицу, где даже воздух, кажется, пропитан ЕЁ запахами. «А ты был прав, – усмехаюсь я про себя, ныряя с толпой в распахнутый зев метро, – ты был чертовски прав, когда спросил у неё, откуда она знает, что ты к ней испытывал?» Она знала. Она знала это даже тогда, когда ты всего лишь предчувствовал то, что однажды может прорваться у тебя изнутри, заселить твою душу и прорасти там корнями. И она всё сделала правильно тогда, и все сделала правильно сейчас, даже сегодня позаботившись населить этот город любовью – так, чтобы в вагонах метро мне попадались исключительно влюбленные пары. Чтобы взгляды девушек были пронизаны счастьем, а лица молодых людей – ожиданием. Даже под землей она ухитрилась зажечь неоном красное сердце, выплывшее ко мне на станции, где я должен выйти. Ах, это всего лишь реклама магазина? Не верю, потому что это слово – «любовь» – написано на воздушном шарике мальчика, которого отец, взяв за руку, выводит в город по эскалатору. Оно существует даже в виде слова «love», вышитого на шапке девочки, которую заботливая мамаша лет двадцати на вид втаскивает за руку в такси при выходе из метро. И это именно то, что ты ЕЙ не простишь. Потому что пока она, рассказывая тебе о любви, как крот, рылась за твоей спиной в старых газетах, ты любил её – ты просто её любил, потому что так выбрало твоё сердце. Вот тут на меня и накатывает. Останавливаюсь на полпути к дому. Бессильный, слабый и злой, по-прежнему подыхающий от тоски по ней, я все ещё пытаюсь бороться. В голову приходит весьма здравая мысль, что нужно не пытаться выбраться из всей этой ситуации, а просто свалить. Уехать. Взять паузу, как когда-то сказала Юлия. И очень кстати вспоминается, что у меня в загранпаспорте открытая Шенгенская виза, а на банковской карточке как раз есть свободные пара штук евро. Куда бы мне отправить себя, в какие южные дали? Впрочем, какая разница… Недолго думая, выхватываю из кармана мобильный. Звоню тому, кто поможет мне частично решить эту проблему. – Доброе утро, не помешал? – Арсен Палыч, ты? Ну, доброе утро, – приветствует меня главный «Бакулевского». – Отвлекаю? – прислушиваюсь к неясному гулу в трубке. – Хоккей по телеку смотрю, – с удовольствием поясняет главный. – Гляжу, как наши финнов отделывают. Ты говори, только покороче, а то тут вбрасывание намечается. И я, очертя голову, бухаю: – Скажите, а вы можете мне с понедельника отпуск дать? – Ты и в отпуск? – изумляется главный. – Да ты туда пять лет не просился. А сегодня в воскресенье, с утра пораньше тебя вдруг озарило? Нормально так… – У меня семейные обстоятельства, – строю новую схему отмазки я. – Правда? – хмыкает главный. – Ты никак жениться собрался? «Да нет, скорей разводиться», – так и подмывает меня ответить ему. Вместо этого пускаюсь в долгие и муторные объяснения, причем в какой-то момент с моих губ слетают такие удивительные фразы, как «Литвин все еще в больнице», «Надо Веронике помочь» и даже «Да, там у меня пациент один есть, Данила Кириллов, но я в понедельник утром заеду к нему и дальше буду оставаться на связи». – Ну, если тебе так неймется, то иди в отпуск, – подумав, равнодушно соглашается главный. – Только в понедельник, часов в одиннадцать проявись в отделе кадров и подмахни там своё заявление. Да, кстати, чуть не забыл: а как там фильм продвигается? – Вроде всё сняли, – тру переносицу. «Вот черт, еще и фильм этот…». – Но я переключу этот проект на Михайловну, – обещаю я. – И ты думаешь, что Михайловна этому прямо обрадуется? «Еще как обрадуется, – думаю я, – особенно если я с этой просьбой к ней на коленях приползу». Конец нашей беседы наступает, когда нашим на вбрасывании влепляют в ворота ответную шайбу, главный охает, кричит в трубку: «Все, Палыч, делай!» и отрубает связь, а я опускаю мобильный в карман. «Вот и всё. Ну что, один – один, Саша?» Теперь остается только понять, начертано ли слово «любовь» контуром её красной «Хонды», которую она традиционно паркует рядом с моим «Паджеро». Перехожу пешеходный переход, замедляю шаг, останавливаюсь у угла дома, разглядываю ряды машин. Но «Хонды» там нет. «Неожиданно…» Пару минут бездумно втыкаю в пустой прямоугольник парковки. И хотя я не то, чтобы совсем этого не ожидал, но то, что я вижу, меня откровенно не радует. Как-то не верится, что она взяла и ушла. Вернее, это я почему-то не думал, что она может сама уйти от меня. Раздумывая над тем, что еще меня ждет, пересекаю двор, тяну на тебя ручку тяжелой двери подъезда. Лестница, пролет, серый квадрат расположенных у стены почтовых ящиков. Сквозь косые разъемы выглядывают газеты, небрежно заложенные почтальоном. Достаю газетной листок, скомкав, бросаю в коробку, исполняющую в нашем подъезде роль хрестоматийного мусорного ведра, и перемещаюсь к лифту, оттуда к дверям квартиры. Отпираю дверь и переступаю порог. Пустота, чистота и звенящая тишина. Её нет. Её просто нет. Но первое, что я ощущаю: здесь по-прежнему живёт ЕЁ запах. Итак, жизнь, как такси, привезла меня к конечной точке нашей истории, где слово «любовь» превращается в конкретное и тухлое: Лузер. Финал этой пьесы в общем-то тоже ясен. И теперь, под занавес, остается только спросить у неё, кто кого больше любил: я, который всегда к ней возвращался, или она, обещавшая любить меня, кажется, «очень-очень»? Стиснув зубы, не раздеваясь, шагаю на кухню, рывком распахиваю настежь окно. Пусть в квартире пахнет, чем угодно – ранним мартом, талым снегом, синей зимой – только не ею, потому что на сегодняшний день это самая изощренная из её пыток. Но насчет её списка пыток я, видимо, крупно ошибся, потому что мой взгляд падает на длинный белый конверт, пристроенный к пустой чашке на столе. На конверте выведено ее рукой: «М. А. Добровольская. Телефон: 8 (915) 489-..-… Адрес: Новый Арбат, д. 15, кв. 109». Это что, такая специальная месть? Или она решила добавить мне перед уходом и окончательно размазать меня по стенке? Первое, что хочется сделать: прямо сейчас вышвырнуть из дома этот конверт. Второе – набрать Аасмяэ и от души высказать ей всё то, что сейчас крутится у меня на языке. И это желание накрывает меня с такой силой, что я, позабыв про всё, даже про свою хваленую выдержку, рывком придвигаю к себе стул, который от этого движения визжит ножками по плиткам пола, сажусь и разблокирую в «Нокиа» черный список. И на меня волной начинают падать ее звонки и смс-ки. Тридцать шесть часов ее ожидания, девять неотвеченных мной звонков и четыре отчаянных сообщения женщины, которая сходила с ума. Из-за меня. «Арсен, где ты? Позвони или напиши, я волнуюсь». «Я прошу тебя, возьми трубку». «Арсен, пожалуйста, не молчи». «Арсен, мне ничего не надо. Просто скажи, что у тебя всё нормально и что ты скоро вернешься». И пятая смс-ка, написанная ею в воскресенье, в десять утра, когда я ехал в метро. К ней. «Добровольская отдала мне твоё свидетельство о рождении. Я не знаю, что в нем, я не знаю, как тебя зовут и кем были твои родители, потому что мне всё равно, кто ты. Просто знай, что я очень тебя люблю. PS: Ключи от твоей квартиры я оставлю в понедельник на ресепшен у ординаторской. Вещи я забрала. Это всё». Занавес. И эпилог. Ты ушел от нее, ты сбежал от неё, ты оставил её наедине с её и твоими страхами, ты сделал всё, чтобы она не достала тебя, но она выбралась из угла, в который ты её загонял, и ушла от тебя сама, но каким-то образом раздобыла у твоего самого лютого и беспринципного врага то, что ты искал много лет и за что не пожалел бы любых денег. И она отдала это тебе, но уходя, забрала с собой твоё сердце. Браво. Минут пять уходит на то, чтобы осознать: я считал, что у меня с ней не было тыла. А он был – она поняла, что терзало меня, и совершила поступок, к которому можно относиться как угодно и называть его как угодно, но это было то, что неожиданно вытянуло меня из глухой пустоты, в которой я слепо барахтался все эти годы. Зная меня, она не могла не понимать, какой будет цена, моя реакция и что за этим последует, и безропотно приняла на себя всю ответственность за совершенное. Она ждала меня почти двое суток и была готова идти до конца, но я сделал ход, прокляв её молчанием, а фактически отыгрался на ней за двадцать угробленных мною же лет моей жизни. Отказавшись быть моим персональным мальчиком для битья, она ушла, предоставив мне самому решать, что мне делать дальше: либо жить с моими демонами в голове, но уже без неё, либо остаться с ней, но раз и навсегда распрощавшись с прошлым. Да, как угодно, но безвольной и слабой эта женщина никогда не была. Остается только понять, любила ли она меня – или…? Еще пару минут забирает движение медленно отложить «Нокиа» в сторону и подтянуть к себе узкий конверт. Я держу его в руках так, точно в нем фугасный снаряд, готовый взорваться. Конверт заклеян, и я почему-то уверен, что это тоже сделала Саша, и что она действительно не видела, и не хотела видеть то, что лежало в нем. Да, она могла, как никто, влезть ко мне в душу, а при необходимости и дать мне сдачи, но солгать – не могла. Может быть, потому, что она выбрала себе не ту профессию. А может быть, как раз потому, что ложь и ЕЁ журналистика не сочетались в принципе. С третьей попытки надрываю конверт, и в ладонь падает небольшая зеленая шероховатая книжка, в которой находится сложенный вдвое лист гербовой бумаги. Раскрываю его, тщательно расправляю. Перед глазами расползаются синие штрихи и черные буквы, когда я, пробиваясь сквозь вакуум, затопивший мое сознание, начинаю читать: «Арсен Александрович Добровольский. Родился 7 октября 1981 года. Место рождения: г. Москва Отец: Александр Дж. Росси (гражданин Италии). Мать: Добровольская Ольга Алексеевна (гражданка России). Место выдачи свидетельства: …. Дата выдачи свидетельства: ……. Гербовая печать и подпись». Я смотрю на этот листок и никак не могу осознать, что мне не тридцать шесть, а тридцать пять. Что у меня был отец. И что я – Добровольский. *** Время замирает и катится вспять, минуты втягиваются в калейдоскоп моих мыслей. Моя мать… отец. О том, как я провел последующие два часа, я не буду рассказывать. Решение было принято в полдень: я позвонил Добровольской. Она снимает трубку и молчит. В динамике слышно только ее глухое дыхание. – Добрый день, я получил конверт, – без долгих объяснений на тему, кто я и почему я ей звоню, сразу перехожу к сути. – Я хочу с вами поговорить. Я могу к вам подъехать? – Когда? – Она, кажется, совершенно не рада увидеть меня. Впрочем, я её тоже. – Через час? – предлагаю я. – Приезжай. – Она вешает трубку. Джинсы, свитер, кроссовки. Куртка, ключи от машины. Дорога, еще пустые артерии улиц, глухая петля от Кутузовского до Нового Арбата. Пристроив машину на парковке у магазина, я сижу в теплом салоне «Паджеро» и, упираясь подбородком в скрещенные руки, которые лежат на руле, разглядываю высокий серый угловой дом. О чем я думал? Обо всём и ни о чем. Откровенно говоря, у меня было только одно желание: узнать всё о моих родителях и поставить в этой истории точку. Мельком бросив взгляд на часы, вздохнув, отпускаю руль и выбираюсь из салона на улицу. Перемахнув через цепочку ограждения паркинга, обхожу сугроб, под ногами чавкают снег и вода, с крыши падает капель, которая неприятным ледяным дождем попадает мне за шиворот. Отряхиваюсь, как кот, и поднимаю стойку воротника куртки повыше. Остановившись у магазина с безусловно идейным для марта названием «Весна», разглядываю арку, ведущую во дворы, соображая, как лучше добраться до дома Добровольской, пройти через арку или обогнув угол дома? Взгляд упирается в нарядный ювелирный салон, раскинувшийся на первом этаже магазина, выхватывает вывеску: «Два обручальных кольца по цене одного». Усмехаюсь и ухожу под арку. Удивительное дело, два дня назад по цене одного в «Макдональдсе» было два бургера, а сегодня со скидкой продаётся счастливая семейная пара. Впрочем, сейчас вообще стало модным предлагать людям скидки: скидки на вещи, скидки на бензин, скидки на парфюм. Кто бы мне ещё объяснил, почему нет скидки на жизнь, на грехи и на ошибки? Говорят, твоё будущее определяется прошлым. Но прошлое это ведь не эквивалент судьбы, это, скорей уж, синоним Китайской стены. Ты пытаешься его обойти, но в итоге берешь его с собой и тащишь в гору, не понимая, что чем дальше ты идешь с этим грузом, тем меньше у тебя остаётся сил, чтобы завтра увидеть солнце. Вот и я, пройдя арку, проникаю во двор, обхожу детскую площадку, где с визгом носятся дети и зигзагами по заснеженному песку бродят голуби, и оказываюсь у порога квартиры женщины, которая двадцать лет была моей персональной Китайской стеной, в которой я так и не смог пробить брешь. Правда, это почему-то удалось сделать Саше. Собираюсь с мыслями и нажимаю на перламутровую кнопку звонка. Из-за громоздкой, обитой под кожу бронебойной двери (точно кто унесет Добровольскую) летят соловьиные трели. Из глубины квартиры доносятся шаркающие шаги («Сколько лет я их не слышал?»). Звон ключей, лязг запора, дверь распахивается, и на пороге стоит она. И, откровенно говоря, если бы я не знал, кого увижу за этой дверью, я бы её не узнал: исхудавшая, высохшая, почти пергаментная. Наметанный взгляд врача моментально начинает выхватывать детали: дрожащие руки, тяжелые носогубные складки и ввалившиеся глаза. И я, кажется, знаю, что это такое. Добровольская стоит, молча кутаясь в серую шаль, и враждебно на меня смотрит. «Интересно, и долго мы будем так стоять?» В голову приходит неуместная мысль отвесить ей поясной поклон и сказать: «Добрый день, вот и я». – Здравствуйте, – вместо этого говорю я. – Здравствуй. Проходи, – она неохотно отступает в сторону, давая мне возможность переступить порог и очутиться в прихожей. Обоняние, которое еще помнит свежий морозный воздух улицы, мгновенно нагружается неприятным запахом застоявшегося табака, лекарств и… ванилина. «Вы так соскучилась по мне, что даже пирожные мне напекли?» – так и подмывает меня съязвить. Следом, правда, приходит другая мысль: и почему меня в не самые приятные минуты жизни периодически тянет неуместно повеселиться? – Проходи в комнату. – Добровольская небрежно пододвигает мне ногой клетчатые тапки, поворачивается и уходит от меня по коридору направо, где у нее, видимо, кухня, потому что из помещения, где она скрылась, раздается шум чайника, хлопок двери холодильника и звон посуды. К черту тапки, я здесь ненадолго. Отправляю куртку на вешалку, разворачиваюсь лицом к кухне, где Добровольская продолжает греметь посудой: – В какую комнату мне пройти? – В ту, что слева. Зачем-то кивнув (она все равно не видит меня), отправляюсь в заданном направлении. По ковровой дорожке захожу в комнату. Высокий потолок, у одной стены «стенка» еще советских времен, у другой – сложенный диван-книжка с бордовой обивкой, напротив окна и балконной двери, закинутых тюлью, обеденный стол как минимум на шесть посадочных мест плюс тяжелые деревянные стулья и старое глубокое кресло с той же обивкой. На плоский деревянный, с вытертым лаком подлокотник кресла водружена глубокая керамическая пепельница. И вся эта обстановка внезапно начинает напоминать мне жильё тех одиноких пенсионеров, которым я на первом курсе бегал делать уколы. Люди, сузившие периметр своей жизни до несложных и предельно простых задач: утром – вызвать врача, днем – посидеть во дворе, вечером – посмотреть телевизор. Та самая, еще не понятая молодыми жизнь, где книги читают, чтобы их не читать, а перечитывать, перебирая выцветшие эмоции, угасающие воспоминания и почти стертые впечатления о том, что было прожито с этими книгами, ведь ничего нового у них уже не случится. Разглядываю комнату, и мой взгляд падает на лаковый, под «стенку» комод у двери. На комоде расставлена целая медицинская батарея: коробки с таблетками и пузырьки с лекарствами. Подумав, придвигаюсь ближе к комоду, прищурившись, прицеливаюсь глазами на этикетки на пузырьках. Оксикодон, доцетаксел, гемцитабин. И мне становится ясно, откуда у Добровольской взялись и это поразившее меня до глубины души желание отдать Саше мое свидетельство о рождении, и её готовность встретиться и поговорить со мной. Первый препарат – обезволивающее, второй предназначен для химиотерапии, третье – противоопухолевое, подавляющее синтез ДНК. У Добровольской рак. Услышав ее шаркающую походку, я оборачиваюсь. Она входит в комнату с громоздким подносом в руках, на котором стоят две одинаковых нарядных чашки и блюдо с пирожными. «Все прямо как в детстве, – думаю я. – Вот только вопрос: зачем?» Сообразив, что я, раз я стою у комода, прочитал этикетки на пузырьках, Добровольская замирает в дверях, испуганно втягивает голову в плечи и почему-то шепчет: – Четвертая стадия. – Поджелудочная? – подаю реплику я. – Да, – она удивленно глядит на меня. – Откуда ты знаешь? «Дурацкий вопрос». Пожимаю плечами. – Вам помочь? – указываю глазами на поднос, который она держит в руках. – Нет, – решительно произносит она. «Ну нет, так нет». Посторонившись, даю ей место для прохода в комнату. Продолжая невыносимо шаркать тапочками, Добровольская направляется к столу, ставит поднос и начинает занимается сервировкой. Погремев чайными блюдцами и позвенев ложками, в какой-то момент отправляется к «стенке», наклонившись, выдвигает нижний ящик, долго копается в нем, достает льняные салфетки, еще какую-то ерунду, а я разворачиваюсь лицом к противоположной стене. Еще при входе я обратил внимание, что на ней висит целый иконостас фотографий. Формат одинаковый. Школьное крыльцо, на котором с парадными лицами стоят уже взрослые дети. Цветы, улыбки, красные ленты, перекинутые через плечо с однотипной надписью «Выпускник». И на каждой фотографии она, Добровольская – то в центре, то чуть-чуть сбоку. И под каждой фотографией обязательно подписан год: 1991, 1992, 1993 и так до текущего года. И мне в голову соскальзывает довольно невесёлая мысль о том, что на этой стене не будет только одной фотографии с ней – с выпускного этого года. – Это мои воспитанники, – слышу горделивое из-за спины. – Почти каждый чего-то добился. – Она подходит ближе, и у нее меняется походка – она стала четче, плавней, ушло это обреченное шарканье, водящее мне по нервам, как наждаком. – Вот этот мальчик, – встав рядом со мной, она указывает сухим пальцем на худощавого подростка с темными вихрами на макушке, – стал стоматологом. Сейчас у него сеть своих клиник. Вот этот мальчик, – передвигает руку на голову мальчишки, притаившегося на фотографии в последнем ряду, – писал весьма неплохие стихи. Вот этот, – движение пальцем на высокого смуглого подростка с тенью пробивающихся усов над верхней губой, – сейчас работает в Министерстве транспорта. Этот – летчик, этот рисует, этот – артист, – она с гордостью перебирает своих выпускников по головам, а я смотрю на неё и думаю, что ей почему-то никогда не приходило в голову гордиться мной. Поймав мой взгляд, она осекается, но уже через секунду упрямо передергивает плечами, вызывающе поднимает вверх подбородок и глядит на меня так, словно пытается донести до меня: благодаря ей эти дети стали такими. А я гляжу на нее и мне хочется задать ей только один вопрос: «Тогда почему вы одна?» Но это лирика и философия, и по большому счету этот вопрос сейчас никому не сделает хорошо – ни ей, ни мне. – Пойдем к столу, – отрывисто предлагает Добровольская, разворачивается и идет первой. По идее надо бы отодвинуть для неё стул, но она опережает меня и садится в глубокое кресло. Занимаю место напротив, но сажусь на углу стола и так, чтобы видеть её лицо. – Пей чай, – она кивает на сервировку. – Спасибо, – говорю я, не делая ни малейшего движения рукой к чашке. Добровольская вздыхает, поднимает ко лбу кисть руки, иссеченную пегментными пятнами, и начинает раздражённо тереть переносицу. А у меня возникает довольно неприятное чувство, что эта привычка не только моё. Это у нас, мать её так, семейное. – Так о чем ты хотел поговорить? – оторвавшись от переносицы, Добровольская неожиданно плавным движением укладывает ладони на подлокотники кресла. «Да у меня, собственно, теперь только один вопрос: кто я такой?» – Моя мать, кто она вам? – решаю всё же начать с главного. – Оля? Моя сестра, – Добровольская, покопавшись в закромах кресла, вынимает из-под подушки сидения пачку сигарет, закуривает, разгоняет рукой дым, отворачивается и смотрит в окно. – Только не родная, а сводная. У нас с ней был общий отец. Когда мой папа развелся с моей мамой, то женился на другой женщине. Через год родилась Оля. «Ну вот и начинается наш сериал под названием: «Милые семейные тайны», – думаю я. – Вы уж простите, – весьма вежливо комментирую я, – но по-моему, в те времена, когда мужчина разводился с женщиной, ребёнок всё-таки оставался с матерью. – Мой папа был военным, служил во внутренних войсках МВД СССР, у него было звание полковника. У папы был непреклонный и довольно жёсткий характер. А моя мама, – Добровольская делает резкий вдох и стряхивает столбик пепла с сигареты в пепельницу, – к сожалению, изменила моему отцу. И мой папа ей этого не простил. Он развелся с ней и сделал всё, чтобы забрать у неё меня. Впрочем, у них вообще был недолгий брак. «Понятно. Видимо, причина ненависти Добровольской ко мне кроется в том, что её отец развелся с её матерью и привел в дом другую женщину, а эта женщина родила мою мать». – Вы с моей мамой внешне похожи? – откидываюсь на спинку стула, размышляя над тем, что если сейчас она только ответит: «Да», то мой мир точно взорвется ошметками. – Нет, – Добровольская пожимает плечами: – К счастью – или к несчастью. – У вас есть её фотография? – Есть, – помедлив, кивает она. «Мне что, из неё всё клещами надо тянуть?» – Покажите? Добровольская откладывает сигарету в углубление на бортике пепельницы, начинает вставать, но охает, и по её лицу пробегает болезненная судорога. – Может, я вам помогу? – оценив её состояние, предлагаю я. – Возьми в шкафу, – севшим голосом отвечает она и указывает подбородком на «стенку». – Там в нижнем ящике есть альбом с фотографиями. Встаю: – В каком ящике? – В левом. В том, что ближе ко мне. Я еще салфетки из него доставала. Перехожу к «стенке», выдвигаю ящик. Внутри – куча каких-то свертков, конвертов, пакетов и поверх всего этого огромный, солидный, обтянутый в серебристую кожу альбом с фотографиями. История моей семьи, которую я благодаря сестре моей матери никогда не знал и не видел. Стиснув челюсти, стараясь не сорваться на грубость, сажусь на корточки, вытягиваю фотоальбом. Протягиваю его Добровольской, но она качает головой: – Мне не нужно. Сам открывай и смотри. Чудесные у нас отношения, правда? Прямо духовная связь поколений. Дернув щекой (ну и плевать), возвращаюсь к столу, снова усаживаюсь на стуле, кладу альбом на стол, раскрываю его. Первая страница с трогательной заботой переложена папиросной бумагой. Откладываю бумагу в сторону и перед моими глазами оказывается черно-белый портретный снимок мужчины в военной форме. Прямая осанка, властный взгляд и решительный вид. Густые короткие темные волосы, чуть завивающиеся на концах, и седина на висках. «Как и у меня…» – Это мой папа, – комментирует Добровольская. Закусываю губу, сообразив, что этот мужчина помимо того, что он – её отец, был отцом моей матери и моим дедом. Помедлив, переворачиваю страницу. Еще одна фотография: пожилая женщина с зачесанными назад волосами и пучком на голове уютно устроилась в кресле, очень похожем на то, в котором сейчас сидит Доброльская, и с головой погрузилась в чтение книги. Рядом с ней, опираясь на спинку кресла, стоит все тот же мужчина, но выглядит он лет на десять-пятнадцать моложе. – Это мой папа и моя бабушка. Бабушка очень любила Ремарка. «Это моя прабабушка. Я тоже читал Ремарка запоем». Еще одна страница, и еще один снимок. Снова мой дед, еще совсем молодой. На руках у него темноволосая девочка. Девочка с обожанием глядит на него. Рядом – высокая светловолосая женщина, довольно миловидная. Женщина вежливо держит мужчину под руку и также вежливо улыбается в объектив. – Это я вместе с папой и матерью Оли, – поясняет мне Добровольская. «Это моя бабушка по линии матери. Я тоже довольно высокий…» Перелистываю ещё один лист, ещё один и еще. Антураж снимков немного меняется, но сюжет один и тот же: темноволосая девочка, мой дед, его жена и моя прабабушка. Все достойно, прекрасно, даже трогательно, вот только МОЕЙ матери здесь нет. Поднимаю глаза на Добровольскую, а она, оказывается, все это время наблюдала за мной. Взгляд у неё такой, словно она стремится понять, какое впечатление на меня произвел тот факт, что у меня такая семья. – Спасибо за эскурс в историю, – от души благодарю её я, – но я всего лишь просил вас показать мне фотографию моей матери. – Отлистни до конца, там есть её снимок. Только я не успела его подклеить, и… – и выражение ее лица внезапно меняется с довольно спокойного до испуганного, а сигарета дрожит в руке. – Дай, я сама, – она протягивает ко мне руку. Спохватившись, тушит сигарету в пепельнице и командует: – Дай мне, я сказала! Окрик действует, как удар плётки. И я, наплевав на приличия и тонкости семейного этикета, просто переворачиваю вверх ногами этот чертов альбом и начинаю его трясти. На стол вылетают пара скрепок, еще один лист папиросной бумаги и два цветных снимка. Прихлопнув их ладонью, практически отшвыриваю альбом на стол и тяну к себе первую фотографию. Сердце замирает, пускается вскачь, а еще через секунду в моей грудной клетке образовывается удивительная тишина, выдавившая из меня всю мою злость. Я смотрю на снимок. Это фотография юной женщины. Светлые, почти прозрачные, чуть насмешливые глаза потрясающего разреза, тугой хвост светлых волос, перекинутый через плечо, и улыбка. Она не красива, нет – она просто женственна. Про таких еще говорят: «Эта женщина обворожительна». И боль стремительной волной взмывает вверх по груди, потому что эту женщину я много раз видел во сне. Только на фотографии она улыбается и… и тут в моем сердце взрывается вторая ударная волна: у нее на щеке одна ямочка. Именно так улыбаюсь я. «Мама, здравствуй». Не могу отвести от неё глаз. Сознание жадно впитывает в себя черты ее лица, каждый штрих, каждую черточку. – Это Оля. Дай мне тот, другой снимок! – Вы говорили, что моя мать умерла, – с трудом оторвав от лица матери взгляд, смотрю на Добровольскую, а она, опираясь на ручки кресла, опять пытается встать. – Да, я же тебе говорила, – с раздражением бросает она. – Дай мне тот, другой снимок! – у Добровольской трясутся губы и темнеют глаза. Не отрывая от неё взгляда (понять не могу, почему она так задергалась), я подтягиваю к себе другую фотографию, которую я накрыл локтем. Переворачиваю ее, мельком смотрю на нее, и меня накрывает шок. Полное ощущение, что я нахожусь в зазеркалье, потому что на снимке – я. Тем временем Добровольская делает еще одну попытку подняться, но сообразив, что снимок уже у меня, падает в кресло и, закусив губу, принимается судорожно рыться в сигаретной пачке. Но мне уже не до неё. Я ошеломлен и растерян. Перевожу взгляд с фотографии моей матери на снимок меня самого. Сознание понемногу, вспышками, выхватывает незамеченные мной фрагменты. На мне не моя куртка. Я никогда не носил таких рубашек. Это не моя стрижка. Я никогда не выглядел таким отчаянно беззаботным и молодым. И я никогда не улыбался так ярко. – Кто это? – Я даже голос свой не узнал. Пытаюсь прочистить горло, откашливаюсь и переспрашиваю: – Кто это? – Алекс. Она звала его Сашей на русский манер. А я всегда называла его только Алекс. Ему это нравилось больше, чем Александр, – Добровольская, закурив, опять отворачивается к окну. – Вы… – никак не могу собраться с мыслями. Нужно спросить у нее что-то, но что? Машинально соединяю вместе оба снимка. Слева – моя мать. Справа – неизвестный мне парень лет двадцати пяти, с которым мы на одно лицо. Его зовут Алекс. «Она звала его Алекс». Александр… – Это мой отец? – говорю я, но вопросительных интонаций в голосе больше нет. – Да, – Добровольская выдыхает ответ вместе с дымом от сигареты. – Вы говорили, что моя мать умерла. Мой отец тоже умер? – Да. Нет. Вернее, я не знаю. «Нет? То есть что значит „нет“?» И я становлюсь хрупким парусником, запертым в толще льдов и снегов, и трещу по швам, просто отказываясь понимать то, что я услышал. – Он жив? – наконец обретаю свой голос. Добровольская поджимает губы. Наблюдая за её мимикой, за озлобленной и растерянной гримасой, я ловлю себя на мысли, что испытываю горячее желание встать, взять ее за плечи, хорошенько встряхнуть, заставить ее посмотреть мне в глаза и сказать мне всё, всю правду, без малейших уверток. Тем временем сама Добровольская косится на снимок моего отца, дергает уголком рта и опять переводит взгляд на окно. – Все началось задолго до твоего рождения, – внезапно начинает она. – В каком-то смысле это всегда было соперничество. Кстати, ты никогда не спрашивал, почему у тебя такое редкое имя. «Да меня, откровенно говоря, это вообще не волнует». – Арсен – имя деда Оли по материнской линии. Когда Оля только-только начала говорить, то первое слово, которое она сказала, было «деда». Ее деда звали Арсен. Я его знала, он приходил в наш дом. Интересный человек, – Добровольская слабо улыбается, продолжая разглядывать что-то в окне. – Он работал на оборону. Ювелирно тачал детали для самолетов. Мой папа его обожал. Он всегда говорил, что у него золотые руки. Тут уже мои руки вздрагивают. Добровольская косится на меня и снова глядит в окно: – Так вот, о твоем имени. Ольга однажды будто бы в шутку поклялась мне, что если у нее будет мальчик, то она назовет его именем деда. Когда ты родился, ты получил это имя. Алексу это имя тоже понравилось, правда, он выговаривал его немного на итальянский манер, растягивая гласные на конце… Но дело не в этом. – Она трет лоб. – Пожалуй, начать всё же надо с того момента, когда мой папа встретил мать Ольги. Они познакомились на кафедре политологии в Высшей партийной школе КПСС, где папа преподавал, а Лидия… то есть Лидия Андреевна, так звали мать Ольги, – быстро взглянув на меня, поясняет она, – вела там факультатив по английскому. И я уж не знаю, что у них там случилось – умопомешательство, страсть или, как сейчас говорят, любовь с первого взгляда, но папа буквально зациклился на этой женщине. Мы с бабушкой не видели его неделями. Он приходил домой, менял рубашку и снова шёл к ней. В конце концов он привел эту женщину в наш дом и попросил меня называть ее мамой. И я… – у Добровольской сухо и неприятно вспыхивают глаза, – я стала называть ее мамой. Впрочем, к чести Лидии надо сказать, что она хорошо ко мне относилась. Шила мне платья, возилась со мной, занималась со мной английским. На тот момент она окончательно перешла на работу в иняз, так тогда назывался Московский Государственный Лингвистический университет. – Вообще-то я спрашивал вас об отце, – напоминаю я. – А мы к этому и подходим, – кивает Добровольская, затягивается и выпускает из легких дым. – Так вот, все было хорошо и чудесно, но мой отец захотел мальчика. Он всегда мечтал, что если у него будет сын, то сын обязательно пойдет по его стопам и тоже станет военным. Я, кстати, тоже хотела, чтобы у меня появился брат, с мальчиками мне всегда было интересней, чем с девочками. Но Лидия родила девочку. Это произошло пятого апреля 1957 года. Девочку папа назвал Ольгой, а поскольку Оля во многом была уникальным ребенком, то папа был очарован ею с первого дня. Оля была младше меня. Оля была интересней меня и… Знаешь, – Добровольская внезапно поворачивается ко мне, – есть такая редкая порода женщин. Я не знаю, в чем тут секрет, но у них женственен даже поворот головы, изящен даже малейший взмах руки. Их еще называют очаровательными. Хотя нет, не очаровательными, а… – Она задумывается, ищет слова. – Обворожительными, – тихо говорю я. Добровольская, подумав, кивает: – Да, точно. Это определение лучше. – Что было дальше? – еще тише спрашиваю я. – Ну, а дальше… – еще одна затяжка, еще один поворот головы Добровольской к окну, – а дальше я тоже, как все, привязалась к ней. Мы вместе росли, потом стали вместе ходить в одну школу. Я везде водила ее за собой за руку. Чуть позже мы вместе поступили в один институт. Тот самый, лингвистический. Только я выбрала профессию преподавателя, мне всегда нравилось возиться с детьми. Есть в них что-то такое, искреннее, чего нет у взрослых… А Оля захотела стать переводчицей. Ей нравилось общаться с людьми и очень хотелось посмотреть мир. А потом наступило лето восьмидесятого года. Ты, кстати, в курсе, какое знаменательное событие тогда произошло в нашей стране? «Господи, это-то тут причем?» Правда, вопреки моему желанию в голове моментально возникает олипийская символика: пять разноцветных колец и трехэтажный мишка, взмывающий над стадионом. Впрочем, ничего удивительного, эту хронику часто показывают по телевизору. Тем не менее, я говорю: – Нет, – желая как можно скорей закончить эту прелюдию. Добровольская прищуривается: – Олимпиада 80. – Спасибо, я учту, – киваю я. – Дальше что было? – Ну, и тогда в наш Лингвистический спустили одно распоряжение, – перегнувшись, Добровольская неторопливо тушит в пепельнице сигарету. – Поскольку в страну должны были въехать иностранные делегации, спортсмены и журналисты, то переводчиками к каждой группе назначали привлекательных внешне студентов плюс приставляли к ним одного старшего. Тех, кто учил французский, прикрепляли к французским группам, тех, кто учил немецкий язык – к немецким. – Вы сказали, моя мама учила английский, – пытаюсь все-таки выдрать Добровольскую из монументальной стены её воспоминаний. – А Олю и прикрепили к англоговорящей группе. К канадцам, – Добровольская усмехается, смотрит в окно и принимается водить пальцем по губам, точно вышивает на них слова. – И, как я уже говорила, рядом с каждым переводчиком или переводчицей всегда находился старший. Только этот старший не столько переводами занимался, сколько стучал в органы. В КГБ. – Это относится к делу? – Просто детали, – Добровольская снисходительно поднимет вверх брови. – Просто чтобы ты лучше понял то, о чем я тебе рассказываю… Так вот, Оля получила канадскую группу и поехала с ними знакомиться. И надо же было такому случиться, что вместе с канадцами прилетел один молодой итальянец. Вернее, венецианец, потому что он родился в Венеции и жил в Венеции. Он работал со канадцами по контракту, как диетолог. Он хорошо готовил, он подбирал для них определенный состав продуктов, следил за их весом, питанием. Мечтал однажды открыть в Венеции свой ресторан. Его звали Александр Джино Росси. Алекс. А еще у него было одно увлечение, которое у другого бы смотрелось забавно, но только не у него, потому что ему шло всё. Он замечательно пек. – Что он делал? – не понимаю я. – Пек. Делал выпечку, – поясняет Добровольская. – Кстати, эти пирожные, которые ты даже пробовать не стал, но которые в детстве очень любил, – кивок на тарелку, – я делала по рецепту твоего отца. Пауза. И мой мир переворачивается с ног на голову. – Дальше, – требую я, поняв кое-что о своих увлечениях. – А дальше, Арсен, все очень просто. Ты видел снимок своего отца, и ты знаешь себя. Оля потеряла голову. И Алекс потерял голову. И всё потеряла я, – вздохнув, Добровольская опять принимается рыться в сигаретной пачке, но передумав, откладывает ее в сторону и скрещивает на груди руки. – Оля познакомила меня с ним на второй день. Привела украдкой, чтобы никто не видел, хотела показать мне парня, который… нет, словами это не передать, – она качает головой. – Это было, как вспышка. Как молния. Как единственное понимание женщины: «Он должен быть моим». Мы все тогда все сошли с ума. Все мы буквально спятили. Алекс был совсем из другого мира. Яркий, молодой, харизматичный. Он родился в Венеции и жил в Венеции. У него были манеры, речь, шарм. – Она заглядывает мне в глаза и, откинувшись в кресле, качает головой: – Нет, ты не понимаешь меня. Ты просто не знаешь, какие были тогда времена. И какой была эта страна, которую прекрасно охарактеризовала одна фраза: «В СССР секса нет». Но секс был – Алекс был таким. И я никогда, ни до, ни после, не встречала таких, как он. Все были серые здесь тогда. И всё было серое: дома, одежда, люди. Лица людей, выстроенные наблюдением стукачей из КГБ. Мы все ходили строем, а он… – она задумывается и вдруг улыбается, как девчонка. – Мне казалось, что он при желании может заставить земной шар вращаться в другую сторону. Ты похож на него, – она глядит на меня, – да, внешне очень похож, но в тебе нет и половины его обаяния. Ольга тогда заглянула мне в глаза и все про меня поняла. «Отдай», – попросила я. А она ответила: «У нас с тобой не дуэль, и он не вещь, Марина». «Достойный ответ. Молодец, мама», – думаю я и договариваю за неё: – И вы возненавидели мою мать. – Я? Олю? – Добровольская, кажется, искренне удивлена. Глядит на меня и задумчиво барабанит пальцами по подлокотнику: – Возненавидела – это крепко сказано. Но давай будет считать, что я возненавидела твою мать, но не потому, что она так мне ответила – она-то как раз сказала всё правильно – а потому что Алекс выбрал её так, как я выбрала его для себя. – Оглушив меня очередным признанием о своих чувствах к моему отцу, которого я у неё не просил, она снова поворачивается к окну. – А Алекс тогда забыл, зачем он вообще приехал в Москву. Он водил Олю по ночным барам, кафе. Пробил нам билеты на закрытый показ итальянских фильмов. Он охапками носил ей цветы. Он был прекрасно воспитан, был романтиком и при этом бесшабашным оторвой – оглушительное сочетание! – Добровольская тихо смеется и это выглядит так, словно только она знает о моем отце что-то такое, чего не знает никто. – Представляешь, однажды на спор со мной оборвал для Оли всю клумбу у «Интуриста». А еще через неделю Оля привела его сюда, знакомить с Лидией и отцом. У моего папы была очень высокая должность, а ее мать, Лидия… – и тут в темных глазах Добровольской снова появляется этой неприятный и странный блеск, – ну, а Лидия была на очень хорошем счету у органов. И Алекс сказал, что он хочет жениться на Оле и остаться в Москве. И это сыграло… Если бы он только сказал, что собирается уехать в Венецию и увезти Ольгу с собой, то ничего бы этого не было. Их разлучили бы в один момент. Но он сказал, что если ему позволят на ней жениться, то он останется здесь. В те времена для нашей страны это было престижно. Нужно было показать всему миру, что не только наши артисты убегают в Штаты из СССР, но и молодой иностранец, парень из хорошей семьи хочет здесь остаться. Идеальная сказка! – Добровольская вцепляется в подлокотники кресла. – Вот только никто не знал, что эта сказка окажется не идеальной. – Мои родители были женаты? – вдруг понимаю я. – Что? – Добровольская глядит на меня так, словно не понимает, кто я и что я здесь делаю. Потом кивает: – Да, они были женаты, но поженились не сразу. Сперва закончилась Олимпиада, и Алекс уехал к себе. Вернулся он через месяц, с вещами, с обручальным кольцом для Оли и по-прежнему полный решимости. Лидия тогда, пользуясь своими связями в КГБ, помогла ему выбить разрешение на въезд в нашу страну. И Алекс с Олей расписались. С тех пор наша семья оказалась под прочным колпаком у КГБ. Впрочем, это было и раньше, но тогда наблюдение максимально усилили. До свадьбы Лидия выдвинула Алексу одно условие: Оля не будет брать фамилию Росси, потому что с такой фамилии в СССР ни Оле, ни ее ребенку нельзя будет устроиться на хорошую работу. И Алекс тоже поставил условие: да, он распишется здесь, но потом ему должны будут позволить привезти Ольгу в Венецию, чтобы он представил её своим родителям. А в КГБ тоже выдвинули встречное условие: сначала у них с Ольгой должен родиться ребенок, и если Алекс поедет с женой в Венецию, то ребенок останется здесь. Там, в органах, хорошо понимали, что в противном случае ни Алекс, ни Ольга бы не вернулись. И ты родился. Но лучше бы этого не было. «Откуда в этой женщине столько ненависти ко мне?» – Не в тебе дело, – ловит мой взгляд Добровольская. – Никто тогда не знал, что у Оли остеопороз. – Что? – И меня кидает в холодный пот. – Да. Но, к сожалению, это выяснилось, когда у Оли шел уже четвертый месяц. До этого у нее ни в детстве, ни позже не было ни малейших переломов, ни травм, которые помогли бы выявить это заболевание. Но ты врач, и ты сам должен знать, что означало это заболевание для твоей матери. И я машинально стискиваю руку в кулак, потому что я действительно это знаю. Остеопороз – потеря костями кальция, заболевание, которое еще называют «смертельный мрамор» – генетическое отклонение, которое не так уж и редко встречается, но которое запросто может сделать беременную женщину инвалидом. – Почему никому в голову не пришло, что до того, как решать, иметь ли моей матери ребенка или не иметь, она должна пройти обследование? – ловлю себя на том, что я чуть ли не выкрикнул это. – А кто тогда думал об этом? – сухо усмехается Добровольская и снова переводит взгляд на окно. – У Оли не было ни симптомов, ни отклонений. Никому и в голову не пришло, что развивающийся в Оле ребенок должен был ее просто съесть. И на обследование она отправилась только когда у нее начались сильные боли. А когда диагноз все-таки выяснили, то мой отец поставил ей ультиматум: делать аборт. А твоя мать отказалась. Она была на четвертом месяце, и для нее был риск остаться бесплодной. Впрочем, – Добровольская пожимает плечами, – и так понятно, что второго ребенка с таким заболеванием она бы не выносила. И она сказала, что будет рожать… Алекс тогда как обезумел. К тому моменту он уже неплохо знал русский язык и устроился на работу в посольство. И он, и отец, и Лидия, и я – мы все хорошо понимали, что ждет Олю. И мой отец подключил все связи, чтобы достать для нее лекарства. А Алекс начал обивать все пороги, умоляя дать ему возможность вывезти Олю из страны. Он считал, что в Италии это заболевание если не вылечат, то заблокируют. Я опускаю вниз голову. Положив на колени локти, разглядываю старый паркет, выцветший ковер и завиток пыли, который кружит на полу, спрашивая у себя: «Почему всё так?» Впрочем, теперь понятно, откуда у меня взялась слабость связочного аппарата позвоночника и склонность к невралгиям. Правда, я соотносил это с тем, что мог родиться в неблагополучной семье. А оказалось, это последствия генетического отклонения моей матери. И основной удар приняла на себя моя юная мать. – Что было дальше? – тихо говорю я. – А дальше все стало хуже. У Оли начались осложнения – сначала почки, потом резко ухудшилось зрение. Переживая за дочь, Лидия получила инсульт. Мой папа подал в отставку и ушел на пенсию, чтобы ухаживать за женой. Ольга практически не вставала, её мы берегли. И вот тогда я стала незаменимой. Я, – Добровольская двигается в кресле, усаживаясь ровней, – я бросила работу в спецшколе, где преподавала английский язык, и устроилась в детский дом. Там, разумеется, не так хорошо платили, но я выговорила себе условие днем хотя бы на час, на два приезжать домой. Так я могла ухаживать за отцом. Я кормила и обстирывала всю семью. Алекс зарабатывал деньги, потом к помощи подключились его родители. Они нашли возможность присылать лекарства для Оли, но партия, которая приходила в Москву, растаскивалась. В один из дней, когда Алекса не было дома, Ольга словно бы в штуку взяла с меня слово, что если с ней что-то случится, то я никогда не брошу Алекса и его ребенка. Твоя мать сказала это с улыбкой, как проговаривала самые серьезные вещи всегда. В ней никогда не было тех трагедийных, с истеричным надрывом нот, которые я так ненавижу в женщинах… За два дня до твоего рождения ушла Лидия. Через месяц после твоего рождения от инфаркта скончался мой отец, он не пережил смерть жены. У нас была большая, счастливая и любящая семья, Арсен, которая каждый вечер собиралась за этим столом… – Добровольская кивает на стол, на углу которого сижу я, – и вот этой семьи за несколько дней не стало… Ольга не спускала тебя с рук, пыталась кормить тебя, но очень быстро потеряла молоко. Я нашла возможность брать молоко у другой женщины, и Алекс платил этой женщине бешеные деньги. Когда ты подрос и тебя можно было оторвать от матери, Алекс все-таки выбил разрешение на поездку с Олей в Италию. Но одно условие должно было быть соблюдено: ты должен быть остаться здесь. Я поднимаю голову: – Моя мать оставила меня вам? Добровольская кивает: – Да. А что тебя так удивляет? «Удивляет?» На языке крутится только одна фраза: «Да потому, что вы отдали меня в детский дом, а потом переправили в другую семью». – Думаешь, твоя мать была безвольной, слабой и глупой? – Добровольская неприязненно улыбается. – К твоему сведению, мой дорогой, моя сестра и твоя мать помимо характера, которого у нее было не отнять, обладала еще одним уникальным качеством, которого, увы, нет у меня, и которого, как я уже давно поняла, нет у тебя. Нет, она не была святой, но она умела видеть в людях лучшее и доставать из людей это лучшее, показывая им не то, какие они есть, а какими они могут быть. А еще она очень хотела жить, потому что у нее были любимые муж и сын. Оля знала, что я буду беречь её сына. И вот ты остался здесь, со мной, а они уехали. – Добровольская снова откидывается в кресле и прикрывает глаза. – В Риме Оля быстро пошла на поправку. Но через месяц разрешение на выезд истекло, и им с Алексом пришлось вернуться в Москву. Здесь моей сестре стало хуже. Морозные зимы и слишком жесткий климат. К тому же, здесь тогда было практически невозможно достать те продукты, которые нужны при подобном заболевании – творог, мясо, белок… Но поскольку ни один пункт договоренности с органами не был нарушен, Оле с Алексом дали разрешение снова покинуть страну. А ты снова остался здесь, со мной, в этой квартире. Ты рос со мной, на моих руках. Я заботилась о тебе, а ты всё меньше и меньше становился похож на мою сестру, и всё больше и больше походил на Алекса. Знаешь, когда я порой смотрела на тебя, я сходила с ума. Мне казалось … – Добровольская запинается, но потом вдруг решается: – Знаешь, однажды на улице, когда мы гуляли с тобой, к нам подошла одна женщина. И она сказала: «Какой красивый мальчик». И спросила: «Это ваш сын?». А я ответила: «Да». Ты представляешь себе? Я сказала: «Да!» – Добровольская тихо смеется и начинает напоминать полупомешанную. – А ты был сыном Алекса. И мне вдруг так захотелось, чтобы ты хотя бы раз назвал меня «мамой». Но этого не было… Постепенно моя жизнь стала походить на одно бесконечное ожидание. Ожидание, что позвонит Оля. Ожидание, что потом обязательно позвонит Алекс. Ожидание очереди в магазине и очереди в детскую поликлинику. Ожидание, что сестре станет лучше, и что они с Алексом скоро вернуться. В какой-то момент это ожидание стало настолько бесконечным, что я начала просто бояться возвращаться в эту пустую квартиру. И я стала оставаться ночевать в детском доме и забирала тебя туда с собой. А еще через неделю мне позвонила Оля и вдруг напомнила мне о моем обещании: «Никогда не бросай Алекса и моего сына». И попросила приложить телефонную трубку к твоему уху. Она что-то говорила тебе, а ты молчал. А потом внезапно произнес: «Саша». – Что? – Толчок в грудь, и во рту пересыхает. Я вскидываю голову. – Ты сказал «Саша», – повторяет Добровольская. – Это было первое слово, которое ты произнес. Оля так называла твоего отца. Вот это ты за ней и повторил. Она замолкает. А меня накрывает вакуум, в котором ослепительной вспышкой образуется брешь, и я вдруг осознаю, почему я никогда даже в мыслях не называл Сашу Александрой. Мог назвать её Сашей, Саней, мог в шутку сказать ей: «Саска», но назвать её Александрой не мог. Видимо, ее полное имя ассоциировалось у меня с чем-то иным. Мужским. – А на следующий день мне позвонил Алекс, – продолжает Добровольская. – Сказал, что завтра повезет Ольгу в одну клинику в Риме. Там им обещали помочь. А я, выслушав его, вдруг решилась. Я сказала ему, что никогда не брошу его. Он не так хорошо знал русский язык и понял это по-своему. Он решил, что я всегда буду его поддерживать и даже сказал мне: «Спасибо». А я… – Добровольская переводит взгляд на меня и ее радужки начинают странно мерцать, – а я подумала, что если вдруг… Оля умрет… а ты будешь со мной, то и Алекс будет со мной. «Я её ненавижу. Я ненавижу её так сильно, что это даже не передать словами». Стискиваю пальцы в замок. Прочитав мой взгляд, Добровольская качает головой: – Нет-нет! Пойми ты наконец, я никогда не желала твоей матери смерти. Но я знала, что если рядом с Алексом не будет Оли, он не останется один. Просто такие мужчины, как он, никогда не остаются одни. И такие, как он, никогда не переносят боль в одиночестве. А это место рядом с ним после Оли было бы по праву моим. – Вы так хорошо знали моего отца? – не выдержал я. – Конечно. Я же любила его. – Она пожимает плечами так, словно эта её сука-любовь к моему отцу нечто само собой разумеющееся. – А еще я хорошо знала Алекса. Может быть, не так хорошо, как Оля, но гораздо лучше его самого. – Вы мне сказали, что моя мать умерла. Как это произошло? – не в силах слушать про ее чувства к моему отцу, встаю и начинаю расхаживать по комнате. – Из-за поездки в ту клинику. – Добровольская растерянно замолкает. Потом начинает быстро шептать, произнося слова, как скороговорку, точно ей… тоже больно: – Алекс позвонил вечером. Рассказал, что днем он повез Олю в клинику. По пути она попросила остановить такси у кафе, ей хотелось пить. С таксистом у Алекса возник спор: там нельзя было останавливаться. Оля отказалась от кафе, сказала, что подождет до больницы. Алекс настоял на своем. Он помог ей выйти из такси. Оля плохо видела. На ней была длинная юбка. Алекс не заметил, что когда Оля выходила из машины, то край ее юбки зацепился за нижнюю часть дверцы машины. Алекс на минуту выпустил Олю из вида, чтобы подойти к окну водителя и рассчитаться с ним. Оля сама захлопнула дверь. Таксист рванул с места. От резкого толчка Ольга упала. Рядом был край тротуара. Алекс не успел ее подхватить, и Оля упала на проезжую часть. Следом за такси шел мотоциклист… Это был наезд. Для любого другого это ограничилось бы синяками и легкими переломами, но у Оли из-за остеопороза произошел перелом шейки бедра. Ты врач, ты знаешь, что с такой травмой в первый год погибает половина людей, но вторая половина живет. По счастью, рядом была эта клиника. Кровотечение удалось остановить. Мы все надеялись на лучшее, и что Оля будет жить. И Оля жила. Но она всегда была живой девочкой, и ей было сложно постоянно лежать неподвижно… Алекс круглосуточно находился с ней, но ночью его иногда подменяли его мать или сиделка. В ту ночь Оля, видимо, сделала неосторожное движение, у неё оторвался тромб, и тромб попал в кровь. Никто и ничего не успел сделать… Это было в ночь с десятого на одиннадцатое сентября 1983 года. Алекс позвонил мне утром одиннадцатого, сказал, что ночью Оли не стало. Там было столько боли, Арсен, – она качает головой, – столько отчаяния и боли… И всю его боль приняла я. А еще через три дня Алекс привез в Москву гроб с телом Оли. И вот тогда я до конца поняла, что он пережил за эти три дня. У него, двадцатипятилетнего, была седая прядь в волосах. Мы хоронили Олю вдвоем – только он и я. С тобой тогда согласилась посидеть наша соседка… Был холодный день и шел проливной дождь. И на лице Алекса тоже были дождь и слезы. Там, на кладбище, я спросила у него, что он собирается делать дальше, а он сказал, что он заберет тебя и уедет. «Я заберу сына и уеду, Марина. Я не знаю, как я это сделаю, но я заберу сына и уеду», – вот что он мне сказал. – Она растерянно замолкает. – И что же сделали вы? – Я? – Пальцы сестры моей матери скользят по поручням кресла, точно слепые. – А я поняла, что Алекс никогда не заберет меня. Он так ничего и не понял про меня. Я была для него кем угодно: сестрой его жены, его другом, надежным другом, преданным другом, лучшим другом, но только не женщиной, которую он хотел бы видеть с собой рядом. Там, на кладбище, мы объяснились с ним. Да, я сглупила. Зная характер твоего отца, мне надо было промолчать, подождать, может быть, выдержать паузу, но я испугалась, что он уедет и заберет тебя, а я снова останусь одна – совсем одна! – и я рассказала Алексу всё: и то, как как ждала его, и как берегла его, и что я люблю его. Я рассказала ему даже то, какое обещание взяла с меня Оля: никогда не бросать его и его сына. Странная вещь: я не могу это слушать, и хочу это слышать. Сунув руки в карманы, начинаю снова кружить по комнате. – Алекс ничего не ответил. – Краем глаз ловлю, как эта женщина, так многое обещавшая моей матери, горбится в кресле и съеживается, словно становится меньше. – Он только молча посмотрел мне в глаза, так, как умел только он, и ушел. Он проводил меня до порога квартиры и ушел. Все, что он хотел, это забрать с собой сына. Но я тебя не отдала, – она качает головой, – нет, не отдала. Он настаивал, а я прикрикнула на него: «Куда ты пойдешь с маленьким ребенком на руках, один, ночью, в дождь?» И он ушел. Один. От него не было даже звонка. А я ждала его. Я уложила тебя спать, и продолжала его ждать. Я ждала его всю ночь, утро, день и еще одну ночь. Я ждала его почти двое суток… Я ждала его, пока не поняла, что любовь может превратиться в ненависть. В ту самую страшную, жгучую ненависть, выворачивающую наизнанку, о которой ты мне сказал, когда бросил мне в лицо, что я ненавидела свою сестру и твою мать. И ты знаешь, что я тогда сделала? Оборачиваюсь. Добровольская сидит, вцепившись в подлокотники кресла и улыбается этой странной, жуткой, почти потусторонней улыбкой. – Я вышла на улицу. Я знала, что у нашего дома крутятся топтуны из КГБ. Их всегда было трое, но один, видимо, ушел за Алексом. А двое других караулили у дома меня и его сына. И я сдала им Алекса. Я сдала его тем, кто и так его уже пас. Я сказала им, что он собирается забрать ребенка и уехать из страны, и что это произойдёт уже сегодня. И что он все продумал – и как вывезти своего сына, и как их обмануть. Я это сказала, и Алекса вышвырнули из страны в двадцать четыре часа. Ему даже не дали собрать вещи. Те, кто пришли за ним, сами сюда поднялись и забрали все: и его вещи, и документы. Им только его фотографии были не нужны… А он в это время сидел у них под конвоем, в машине. Ему уже никто не сумел бы помочь – ни папы, ни Лидии уже не было. И эти люди посадили его в самолет и под конвоем отправили его в Рим. Потом один из этих людей вернулся сюда, чтобы проверить, не остались ли у меня еще какие-нибудь вещи Алекса. И он с смехом рассказывал мне, роясь в моих вещах, что в машине и в самолете на Алекса пришлось надевать наручники. Он с ними дрался. – Она растерянно глядит на меня и качает головой: – Представляешь, он был один, а он с ними дрался. – А вы на что-то другое рассчитывали? – не сдержался я. Добровольская пожимает плечами: – Не знаю… Нет, знаю. Мне всё казалось, что Алекс опомнится и вернётся, ведь он всегда возвращался сюда. Я думала, что и в этот раз он тоже найдет способ вернуться. Ты был ему нужен, я любила его, у меня был ты, и я думала, что Алекс сможет привыкнуть ко мне… Представляешь, я даже волосы тогда перекрасила, – она робко усмехается и смущенно проводит ладонью по своим поредевшим прядям. – Знаешь, если вдуматься, я никогда ни на минуту не прекращала его ждать… Глупая дурочка, я только одного тогда не понимала: то, что я сделаю, станет обоюдоострым мечом, и Алексу навсегда закрют въезд в эту страну. Заблокируют любую возможность вернуться сюда за сыном. А они отрезали ему даже возможность звонить мне сюда и присылать письма. Да, позже я узнала, что он мне писал, спрашивал, что с сыном, но тогда я этого просто не знала. И вот когда его вышвырнули из страны, и прошло три недели, и от него не было ни звонка, ни письма, я поняла, что он не вернется ко мне. И я впервые за все время оставила тебя здесь, одного и ушла. Не могла смотреть на тебя. Не хотела слышать тебя. Ты тогда только-только начал говорить, и ты постоянно звал его. Его имя звучало в этой квартире и выворачивало мне душу. И при этом ты смотрел на меня его глазами. Но я тебя не бросила, нет, не бросила, просто я… – она делает глубокий вдох, – просто я стала иногда оставлять тебя ночевать в детском доме, а сама возвращалась сюда, одна. А ты привык и прижился в детдоме. Ты был дружелюбным, живым, мягким ребенком, и у тебя там даже появились друзья… А потом наступил восемьдесят четвертый год. И в детдом пришла одна пара. Горькая пара – муж и жена, они недавно потеряли сына. И из всех детей в детском доме эта женщина выбрала тебя. Она подошла к тебе, присела рядом с тобой на корточки, чтобы просто погладить тебя по голове, а ты заглянул ей в глаза и вдруг отчетливо произнес: «Мама». Я замираю на середине комнаты. Добровольская растерянно глядит на меня: – Да. Представляешь, ты сказал «мама» абсолютно чужой женщине. Ты сказал ей то, что не успел сказать Оле, и никогда не говорил мне, хотя я мечтала, я желала, я так хотела услышать это!.. Знаешь, – она отворачивается, – если бы ты только сказал мне «мама», я бы… Но ты сказал «мама» чужой женщине. И эта женщина поклялась, что она ни за что не оставит тебя в детском доме и заберет тебя. И я подумала… – она теряется, потом вцепляется в подлокотники, словно сейчас это её самая надежная пристань, – я решила, что раз так, то может, это и к лучшему? Алекса не было. Ты назвал «мамой» другую женщину, эта женщина тебя приняла и полюбила тебя. И я решилась, и отдала тебя ей, Маше… Марии Сечиной. Её муж Павел тоже был готов принять тебя. Он всё знал о тебе, я сама ему всё рассказала, и он забрал у меня все твои документы. Единственное, что я отказалась ему отдать, это твоё свидетельство о рождении. Ты, как и я, был Добровольским… И я просто не смогла ему это отдать. К тому времени я уже понимала, что он уничтожит твоё свидетельство. Он хотел, чтобы ни одна живая душа не знала о том, что его приемный сын рос под колпаком у КГБ и был наполовину итальянцем. Он боялся, что ты повторишь судьбу Алекса. Добровольская замолкает, возникает пауза, но не та, когда разговор подходит к финалу, а та, которая нагнетает и давит, словно за этим последует атомный взрыв. – Что было дальше? – говорю я. – А потом Алекс вернулся. – Ч-что? – звук в ушах дробится, точно мне ватой закладывает барабанные перепонки. Машинально сглатываю, гляжу на нее, Добровольская кивает и вдруг начинает лихорадочно частить: – Алекс вернулся. Он обрел право вернуться в эту страну ровно через пять лет. К тому времени ты уже жил у Сечиных, а он вернулся. Он приехал, – шепчет она, не замечая, как из ее глаз брызжут слезы. Она глядит на меня и, морщась, торопливо смахивает их рукой, как нечто чужеродное. – Я никогда не меняла адреса, и он нашел меня. Он вернулся, но уже совсем другой. Возмужавший. Взрослый. Почти чужой. Я перестала дышать, когда увидела его у подъезда. Я как раз шла с работы. Я растерялась, и я… Господи, если бы ты только знал, как я обрадовалась, когда поняла, что это он поднимается со скамейки перед домом, где сидел и ждал меня! – Она улыбается, размазывая ладонями слезы по щекам. – Но первый вопрос, который он задал мне, был не о том, как я жила без него все эти годы, а о том, где его сын. Он спросил у меня: «Где мой сын, Марина?» И я так испугалась, что я сказала ему, что ты… умер. – Что? – оглушенный, стою и смотрю на нее. Кто из нас двоих сейчас спятил? – Да, я так и сказала ему, – торопливо кивает она. – Пойми, я просто растерялась. Я испугалась, что если он только поймет, что я своими руками отдала тебя в чужую семью, даже в очень хорошую семью, он возненавидит меня. И я сказала ему, что когда он бросил меня одну, то тебя забрали те люди из органов, и что они отдали тебя в детский дом, а там тебя выбрала какая-то семейная пара, и они тебя усыновили. А ты у них умер. Чуть позже, когда мы с Алексом поднялись в эту квартиру, я начала соображать, что я наделала, а он… он мне поверил. Представляешь? Он мне поверил… Он знал, что я любила его, и считал, что я никогда не смогла бы его обмануть. Он так и не понял, почему его тогда вышвырнули из страны и почему так долго не давали права вернуться…. И он поднялся со мной в эту квартиру. Он сидел здесь, со мной, за этим столом и рассказывал, как все эти годы рвался в Москву, как пытался мне звонить, как писал мне письма, на которые никогда не приходило ответа, и все спрашивал у меня, каким ты был и как рос. Просил меня показать ему твои детские фотографии, а у меня их не было: я все отдала Сечиным. Я всё отдала! – Она закрывает руками лицо, трясет головой и продолжает торопливо шептать: – А потом он попросил меня помочь ему узнать, кто те люди, которые тебя усыновили, а я ответила, что я не смогу этого сделать. Что во всем мире существует закон, защищающий права той семьи, где живет усыновленный ребенок, и что всё, что я знаю, это что те люди дали тебе другое имя. – Она задыхается, тяжело дышить, и в ее голосе уже отчетливо проступает истерика. – У меня тогда все смешалось в голове, пойми! – Зачем вы сказали неправду моему отцу? – Я глохну и слепну. – Что мой отец вам сделал такого?! – Я боялась, пойми! – Господи, да чего? – пытаюсь не заорать, пытаюсь не влепить кулаком в стену, пытаюсь взять себя в руки. – Я до смерти боялась, что если Алекс узнает, что его сын живет и не знает, кто его мать и отец, он мне этого никогда не простит. Её слова вырываются из горла, словно то, что она скрывала много лет, душило её и жгло ей внутренности. Ее зубы начинают выстукивать мелкую дрожь, и кажется, еще секунда, и ей просто станет дурно. Делаю шаг к столу, хватаю чашку с чаем, которую она принесла мне, протягиваю её ей, но она мотает головой и пытается вцепиться в меня руками. «Нет!» Я машинально отступаю. И я не знаю, что сейчас написано на моём лице, но это моментально обрывает ее истерику. Добровольская делает короткий вдох, глубокий выдох, уже спокойней тянется к чашке. Обвив ее ладонями, медленно пьет, жадно глотая и продолжая жалобно глядеть на меня из-под ободка чашки. Отворачиваюсь и отхожу к стене: – Дальше. – В конце концов Алекс понял, что я, даже если и знаю, кто тебя усыновил, все равно не скажу ему этого, – она с легким стуком ставит чашку на стол. Теперь ее голос звучит тихо и тускло. – А еще он понял, что он тоже никогда не сможет это узнать. Ему либо дадут отказ, либо просто замотают всё дело… Он были обречен. К тому же мужчины не умеют, как женщины, чувствовать своих детей. А тебя он по сути не знал, да и видел всего несколько месяцев… И он встал, чтобы уйти. Я догнала его. Последнее, что мы сделали в тот день, это вместе поехали к Оле на кладбище. Я была с ним, но не подходила к нему. Я стояла у ограды, а он долго стоял над ее могилой. Один. И я поняла, что он навсегда прощается с ней. А потом он уехал… А еще через три года, когда я поняла, что так и не смогла забыть его, я сделала загранпаспорт и поехала к нему. Я знала его адрес в Венеции. Я думала, что если он примет меня, то может быть я все-таки попробую помочь ему познакомится с сыном, а он… – она закрывает рукой глаза, снова трясет головой и уже из-под руки: – Он не ждал меня. Он был удивлен, даже, казалось, обрадовался. И был предельно вежлив. Впрочем, у него всегда были манеры… Он предложил мне номер в гостинице, обед и чашку чая с дороги. А я увидела у него на пальце кольцо, то самое, обручальное, которое он когда-то привез и подарил Оле. А потом он мне сказал, что у него растет ребенок, и что он женится на женщине, которая родила ему ребенка. Я всегда знала, что такие мужчины, как он, не переносят боль в одиночестве. И никогда не остаются одни… Вот тогда я и поняла, что для меня действительно всё кончено. В тот же день я поменяла билеты и полетела обратно домой, в Москву. В эту квартиру. В этот дом, где когда-то жила моя единственная и самая большая любовь. И последнее, что я сделала в ту ночь, это порвала и сожгла все его фотографии. Я их порвала и сожгла, все, кроме той, что была сделана в день, когда я увидела его в первый раз. – Больше вы не встречались с моим отцом? – Я сажусь на стул и гляжу на нее. – Нет. Нет. – Она качает головой. – У меня началась другая жизнь, в которой было всё – и ничего не было. Я вышла замуж, всё думала, может, рожу ребенка, но развелась через три месяца. Я так и не смогла ни с кем жить. Не смогла забыть его… В нашей семье все однолюбы, Арсен… Ну, а остальное ты знаешь, – она устало вздыхает. «Нет, не знаю». – Почему вы тогда мне всё это не рассказали? – Тогда, это когда? – не понимает она. – Тогда, когда я в первый раз пришел к вам за ответами. Она прищуривается, долго глядит на меня и сухо усмехается: – Ты все думаешь, что я мстила ТЕБЕ? А я тебе повторяю, что на тот момент у меня была другая жизнь, и у меня по-прежнему были связаны руки. Я и Павел Сечин подделали твои документы. Маша – Мария Сечина, его жена, – она очень хотела, чтобы ты знал, кто твои мать и отец. А Павел был категорически против. И он настоял на своем, и выдавало нас с ним только одно: дата. Их сын умер в восемьдесят третьем году, а тебя они усыновили в восемьдесят четвертом… К тому же, у тебя в шестнадцать лет был бешеный темперамент отца. Впрочем, ты и сейчас такой же. «Вот и всё», – думаю я, разглядывая эту странную женщину. Я почему-то всегда считал, что я буду ненавидеть её, как зло, разделившее мою жизнь на неравные «до» и «после». А жизнь распорядилась так, что в удел этой женщине остались только ненависть и одиночество. Да еще фотографии ее выпускников, которыми гордилась она, и которые выросли и забыли её. – Я бы хотел забрать фотографии и документы матери и отца, – помолчав, говорю я. Взгляд Добровольской падает на угол стола, цепляется за цветной снимок отца. В её лице снова что-то меняется, носогубные складки становятся резче, но она всё же кивает: – Да. Хорошо. Только у меня действительно не осталось никаких документов от Алекса. А что касается Оли, то все ее документы в темно-синем конверте. Возьми их, он там, в том же ящике, где лежал и этот фотоальбом. И альбом, если хочешь, тоже возьми. У тебя же ничего не останется на память обо мне. Квартиру я завещала детскому дому, а других накоплений у меня нет, все съедают лекарства и… Но что там она ещё говорит, я уже просто не слышу. Короткие сборы, альбом и конверт отправляются в целлофановый темный пакет, найденный мной в том же ящике. И теперь только одно, последнее: – Дайте мне адрес моего отца. – Венеция, Кампо Сан Тома. Дом с жёлтой крышей, на левом берегу канала. Номер дома я не помню, но он там один такой, – она ловит мой недоверчивый взгляд. – Не бойся, мимо него ты не пройдешь. В этом доме гостиница и ресторан. И оба они называются «Ольга», – она отворачивается к окну. – Алекс воплотил в жизнь свою мечту. А я смотрю на нее и думаю о том, что мой отец боролся не за мечту. Это просто была любовь. Любовь ценой в одну короткую жизнь и долгую память о женщине. Кивнув, иду в прихожую, снимаю с вешалки куртку. Добровольская медленно поднимается из кресла и идет меня провожать. – Арсен, на два слова. – Я оборачиваюсь и смотрю на нее. Я жду, когда она отопрет мне дверь, и мы с ней попрощаемся, а она, кутаясь в шаль, жалобно глядит на меня: – Как ты думаешь, Оля простит меня? – И, после короткой паузы: – А ты – ты сможешь когда-нибудь простить меня? Она спрашивает это так, словно эти два вопроса – единственное, что сейчас по-настоящему волнует её. Точно эти вопросы тоже ценой в целую жизнь – жизнь, которой у неё не было. – Я? – помолчав, говорю я. «Но ведь нет настоящих героев…». – Я не Бог. Но позвоните мне, если вам что-то потребуется. Она сглатывает, молча кивает и отпирает мне дверь. Я переступаю порог и выхожу из квартиры. *** Боль души – это всегда пытка. Это – пытка без малейших «но», «может быть» или «если», где агония нарастает по параболической кривой, доходит до пиковой отметки, после чего перенапряжённые нервы реагируют так, что либо внутри тебя наступают какие-то сексуально-мазохистские сумерки, и ты в отчаянии принимаешься гонять эту боль туда-сюда по кривой, либо в твоём сознании наступает чёрный провал, и ты впадаешь в состояние безучастности. И именно в этот момент в тебе что-то перегорает. Для детей это обычно означает смерть – фактический распад личности, когда ребенок живёт, растёт, но будет годами существовать в уже полупустой оболочке. Позже эта оболочка обязательно заполнится эмоциями и новыми впечатлениями, но какая-то часть души безвозвратно отомрёт. Так было со мной в пятнадцать. Взрослых людей с устоявшимся мировоззрением, с опытом, с более жёстким характером сломать будет намного сложней, особенно если подобная боль уже случалась в их жизни. Мой пик боли сегодня пришелся на слова Добровольской о том, что мой отец возвращался в Москву, и я понял, что у меня в восемь лет были все шансы увидеть отца, остаться с ним и узнать его. К смерти моей матери я уже был морально готов, к тому, что мой отец жив – нет. Говорят, что способность скрыть состояние максимальной боли является наивысшим проявлением силы воли человека, но я этим качеством не обладал, по всей видимости. А может, именно моя реакция и заставила Добровольскую пойти до конца и выложить мне всё? Но как бы там ни было, это больше не имело значения. В тот момент, когда я вышел из её дома и закрыл за собой дверь, у меня началась новая жизнь. И в этой жизни было очень много вопросов. Душа звала меня на могилу матери. Я безусловно хотел увидеть отца. И мне надо было решить, что же делать с Сашей, которая, несмотря на все мои длинные тирады о том, кто, кого и как любил, и кто, кого и как предавал, по-прежнему была мне всех ближе. Сев в «Паджеро» и уставившись на ряды припаркованных машин, я долго смотрел на них, не видя их и вообще не замечая того, что творилось в периметре. В какой-то момент, вздохнув, возвращаюсь в реальность и перевожу взгляд на пакет, который лежит справа от меня на пассажирском сидении. Порывшись в нем, достаю темно-синий конверт с документами моей матери, раскладываю на сидении свидетельство о её смерти и удостоверение о захоронении, где указан номер участка. Говорят, по воскресным дням не принято ездить на кладбище, но у меня попросту никогда не было других дней, чтобы хоть раз съездить к матери. Завожу машину. «Паджеро» переваливается через снежный бордюр и рысит на запад. Далее МКАД и Троекуровское. При въезде на кладбище – черные кованые ворота и сеть магазинов, торгующих искусственными и живыми цветами. В памяти моментально всплывает: «Твой отец носил ей букеты, однажды на спор оборвал для неё всю клумбу у «Интуриста», а я даже не знаю, какие цветы любила моя мать. Отвернувшись от девушки, с невольной жалостью заглянувшей мне в глаза, перехожу в цветочный магазин напротив. – Что вам? – безучастно спрашивает пожилая опрятная армянка с мягким и чистым выговором. – Розы. Красные, – подумав, добавляю я. Просто такие цветы я всегда покупал, когда ездил к приёмной матери. Ворота, аллея, указатели, простая белая стела, над которой стоит молодой клён, а потом: – Здравствуй, мама… «Вот мы и свиделись. Знаешь, сегодня я впервые держал в руках твою фотографию. Теперь я знаю тебя и знаю, как ты выглядишь. Только в голове никак не укладывается, что тебе по-прежнему двадцать пять, а мне тридцать пять, и я уже на десять лет тебя старше…» Порыв ветра, над белым надгробием качнулась черная ветка дерева, густо усыпанная стеклянными каплями измороси. «Знаешь, мама, в Москве уже март, и скоро будет восьмое… Знаешь, когда я ехал сюда, я столько всего хотел тебе сказать, а сейчас даже не знаю, с чего начать. Но ты ведь сможешь услышать меня? Хотя бы просто выслушать». Еще один порыв ветра, ветка дрожит, в небе с криком проносится какая-то птица. «Ты прости меня, что я так ни разу не сказал тебе: „Мама“. Судьба, мой собственный выбор, рок – я не знаю, как это называется – распорядились так, что всю свою жизнь я называл и считал матерью другую женщину. Я любил её, и я люблю её до сих пор. Она умерла пять лет назад, она тоже ушла в сентябре, как и ты, но мне до сих пор её не хватает. Просто я никогда не знал, что у меня была ты. А может, все эти годы я искал в ней тебя? Но если именно ты распорядилась сделать так, чтобы она заменила мне тебя, то, поверь, ты сделала лучший выбор. Я не держу на тебя зла. Да и никогда не держал…» Ветер, ветка качнулась, в небе клекот всё той же птицы. «Знаешь, мама, недавно я встретил женщину. Её зовут Саша. Так ты называла отца. Я люблю её, но у нас… как-то всё сложно. Знаешь, мама, наверное, проблема в том, что я до сих пор не могу примирить себя прошлого с собой настоящим. А еще я очень хочу съездить к отцу. Я хочу увидеть его. Я больше не могу быть один. Я больше не хочу быть один, мама. Ты же понимаешь меня?» Тишина. А потом откуда-то слева, из-за спины: – Мы всегда будем любить тебя. Резко оборачиваюсь и вижу, что позади меня, спиной ко мне, стоит какая-то пара. Я не заметил, я даже не услышал, как они подошли. Седовласый стройный мужчина в пальто нараспашку обнимает за плечи юную женщину, а она, положив ему голову на плечо, грустно смотрит на памятник с ангелом. Что это, совпадение? Мистика? Но в мистику я не верю. Или же души ушедших людей иногда пытаются отвечать нам через живых? «Мама?» Мужчина бережно берёт женщину под руку и уводит её. «Мама?!.» Но ничего больше нет. Только клён, и невысокая белая стела хрупкой иглой застыла среди серых и черных надгробий. «Я должен идти. До свидания, мама. Я обещаю, что больше ты не будешь одна: я буду часто тебя навещать. И я буду скучать по тебе. Я люблю тебя, мама». Приложил тыльную сторону ладони на секунду к губам и прижал пальцы к надгробию. Теплый шероховатый камень с серебристой гранитной крошкой, нагретый солнцем и чуть влажный от дождя и слишком ранней весны. Я разворачиваюсь и ухожу, но на повороте я все-таки оборачиваюсь. Ветка клёна. Красные розы лежат на снегу. Теперь у меня две матери. Киевская. В четыре часа дня я стою перед распашными дверями прозрачного закаленного стекла небольшого туристического агентства, услугами которого часто пользуется Литвин и куда в прошлом году я сам пару раз наведывался, когда поездкой «куда-нибудь» и «мне всё равно, куда» убивал свои одинокие выходные. Разглядываю через стекло двери пустое помещение, перевожу взгляд на девушку, которая сидит за столом и грызёт карандаш, уставившись в монитор. Девушку зовут Вера. Толкаю дверь и прохожу внутрь: – Вера, привет. Не забыли меня? Вера отрывается от компьютера. – Здравствуйте! – жизнерадостно восклицает она. – Как можно, Арсен Павлович!.. Давно вы у нас не были. Да вы садитесь, – спохватывается Вера и вежливо указывает мне на стул. Сажусь, вытягиваю ноги. – Чего изволите? – Вера откидывается на спинку стула и задорно смеётся. – Мне нужно в понедельник уехать в Венецию. И мне нужен номер в гостинице где-нибудь поближе к Кампо Сан Тома. – Так, так, – взгляд у Веры становится серьёзным. – Шенген есть? – Есть, – киваю я, разглядывая носы кроссовок. Вера придвигается к монитору и, прищурившись, начинает водить туда-сюда мышкой по коврику. – Слушайте, Арсен Павлович, – по-свойски начинает она, – а вы не хотите остановиться прямо в Кампо Сан Тома? Тут как раз освободился номер в одной очень приличной гостинице. У них даже скидки на март есть. Отзывы по гостинице тоже хорошие. Она называется «Оль… – Нет, – качаю головой я. – Вера, я же сказал, я хочу поселиться рядом с Кампо Сан Тома, а не в Кампо Сан Тома. Окей? – Ну хорошо. – Вера, поёрзав на стуле и недовольно покосившись на дверь (дует), возвращается серфить по Интернету гостиницы. Я встаю, плотно прикрываю незакрытую мною же дверь, после чего устраиваюсь на стуле и, прикрыв глаза, начинаю размышлять об отце. Да, я хочу увидеться с ним, но здесь есть нюансы. Отец не знает, что я жив. Вот и я тоже не знаю, как мне вести себя с ним. Прилететь в Венецию, отыскать его дом… ну, а дальше что? В тридцать пять ведь не кинешься на шею к отцу с криком: «Здравствуй, папа!» Всё это ёрничество, конечно, только оно не отменяет одну очень простую вещь: по словам Добровольской, у моего отца рос ребёнок, и могла быть семья. И я не собирался отягощать им жизнь ни своим появлением, ни присутствием. – Арсен Павлович, – отвлекает меня Вера. Открываю глаза. – В десяти минутах ходьбы от церкви Сан-Тома есть неплохая гостиница. Не «люкс», конечно, но отзывы тоже хорошие. Номер бронировать? – Киваю. – Одноместный, двухместный? – В глазах у Веры чисто профессиональный интерес. А вообще, Вера задала очень хороший вопрос, моментально выдвинувший на первый план то, о чем я думал, когда шел от Добровольской и ехал в это агентство. Вопрос звучит очень просто: что у нас с Сашей? По сути, мы с ней разошлись, по факту наша история осталась незавершенной. Да, в каком-то смысле она неплохо меня подставила, но сейчас я был где-то даже ей благодарен за это. Но простить ей я не мог совершенно другую вещь… В общем, всё как-то сложно. – Одноместный, – подумав, в конце концов говорю я, решив не нагнетать ситуацию. – Подождите, давайте рейсы сначала посмотрим, – спохватывается Вера. – Так, – она снова утыкается в монитор и хмурит тонкие брови, – на ближайшие три дня билетов в Венецию нет. Как насчет четверга? «Жаль. Впрочем, несколько дней уже ничего не изменят». – Хорошо, пусть будет четверг, – соглашаюсь я. – А обратно когда? – Вера прикусывает кончик карандаша. Я прикидываю свой график. – В воскресенье. – Так, в воскресенье, – повторяет Вера и водит мышкой по коврику. Потом откладывает карандаш, тот скатывается ко мне по столешнице, я прихлопываю его ладонью и возвращаю в розовый пластиковый стакан, а Вера уже вовсю стучит по клавишам клавиатуры, после чего довольно объявляет: – Всё, готово. Что-то ещё? – Нет. – Тогда… – глубокомысленно произносит Вера, ныряет к нижним ящикам тумбочки, и на столе появляются договор, квитанции и коробка мобильного терминала для приёма банковских карт, – тогда, Арсен Павлович, давайте рассчитываться. Воскресный вечер скатывается в седые сумерки, напоминающие цвет пепла сигареты, и застает меня в кафе, где мы последний раз обедали с Литвиным. Поковырявшись вилкой в надоевшем салате, окончательно понимаю, что есть мне не хочется, и отставляю салат в сторону. Пью чай без вкуса, пытаюсь уловить атмосферу кафе, лишенную всяких эмоций. В конце концов, положив руки на стол и скрестив их, бездумно смотрю в окно, где мимо меня идут люди без лиц и без возраста. А моё время остановилось. Оно просто замерло и внезапно превратилось в затяжное молчаливое ожидание, о котором мне сегодня так долго и муторно рассказывала сестра моей матери. В какой-то момент достаю телефон и по сотому кругу начинаю перебирать все звонки и смс-ки, надеясь, что я что-то не заметил и пропустил. Но от НЕЁ ничего нет. Я поставил себя на холд, и я сам должен снять себя с холда, запустить по венам кровообращение диалогов и отношений. Мелькает мысль позвонить если не Саше, то Литвину, но я… не могу. Пока не могу. Просто сложно сказать даже не ЕЙ, не Литвину, а себе самому: «Есть и твоя доля вины в том, что с вами случилось». Гордость, треклятые гордость и самолюбие, помноженные на мой вечный страх, что я не такой, как все, выдернули меня из действительности. В итоге, прошу у официанта чек и выхожу на улицу. Закинув голову, поднимаю до кадыка металлический «бегунок» молнии и зачем-то долго смотрю в чернильное небо с ниткой трассы летящего самолета. Иду к машине (пора возвращаться домой), а в голову приходит странная мысль – чья-то цитата о том, что нет темнее времени, чем перед рассветом. Хмурое дождливое утро понедельника застаёт меня в «Бакулевском». Миновав вестибюль, держа на вытянутой руке мокрую куртку, первым делом захожу в ординаторскую и натыкаюсь на изумленные взгляды моих студентов, которые мило гоняют чаи. – Доброе утро. Что? – усмехаюсь я. – Здравствуйте, – вразнобой тянут ординаторы и переглядываются. – А нам сказали, что вы в отпуске с этого дня, – растерянно тянет Ваня, самый старший и самый бойкий из них. – Я в отпуске. К обходу готовьтесь, – говорю я, и всё вокруг моментально приходит в движение. «Мои» торопливо и молча допивают из кружек, вынимают из сумок «планшетники», я забрасываю куртку на «плечики», вешаю «плечики» на дверцу шкафа и надеваю халат. Застёгивая пуговицы, на секунду притормаживаю у своего компьютера. Включаю системный диск, просматриваю свой график, почту, последовательно перебираю все письма, но в почте от Саши ничего нет. «Всё-таки ушла от меня…» И нужно либо снова ломать себя и идти за ней («В который раз? Кажется, уже в пятый?»), либо просто научиться искусству ждать. А еще лучше, не ждать, а попробовать отловить её в периметре «Бакулевского», где она наверняка где-то бегает со своей съемочной группой, и завязать с ней непритязальный разговор, с первой же фразы показывая, что у нас с ней «ничего не случилось», и что мы «просто взяли паузу в отношениях». А до этого я ставлю на паузу все мысли о ней и иду на обход, прихватив ординаторов. Через час отпускаю их и, покружив по «Бакулевскому» в поисках съемочной группы Саши, которой, как и Саши, кстати сказать, нигде нет, в одиннадцать часов перехожу в отдел кадров. Подписываю заявление на отпуск и отправляюсь в палату Данилы. Шестой этаж, детское отделение, длинные бело-серые коридоры. Кайма деревянных поручней и детские рисунки на стенах, где за прошлую неделю появились и забавные зайцы Данилы. Десять метров (длина коридора до его палаты) я прохожу за пятнадцать минут, здороваясь по дороге со всеми знакомыми, которые, кажется, сегодня все до единого непонятным мне образом переместились сюда. Отбрыкнушись от предложения «пойти покурить» зама Олега Латышева (Латышев – это завотделением детской кардиологии, лет тридцати, кажется, родом из Киева), отказываюсь от предложения «пойти попить кофе», последовавшего от девушки из отделения диагностики, с которой у нас год назад намечалось нечто вроде романа, и наконец переступаю порог палаты. Практически уже открыл рот, чтобы поздороваться, но вместо своего обычного «привет» произношу нечто совершенно невнятное, потому что если на двух кроватях сидят знакомые мне мальчишки, то на третьей лежит подросток, которого я никогда не видел, а Данилы Кириллова и его приятеля Новожилова в палате просто нет. Посмотрев на детей, потоптался в дверях. Разворачиваюсь, чтобы выйти, – и врезаюсь локтем во внушительный бюст Анны Михайловны. «Свой парень» жалобно охает и принимается тереть пораженный участок груди, враждебно и исподлобья поглядывая на меня. – Извини, – не долго думая, беру Аню под руку и тяну из палаты в предбанник. – Сечин, куда ты тащишь меня? Я сюда пришла ребёнка подготовить к анестезии, – упирается Аня, но я уже вцепился в неё, как краб. В итоге, выдергиваю её в коридор и прислоняю спиной к стене: – Сейчас подготовишь. Ты случайно не в курсе, где Данила? – Ты бы хоть поздоровался для начала, – разъяренно шипит «свой парень». – Здравствуй, Аня, как поживаешь? Где Кириллов, не знаешь? – Я-то знаю, а ты письма Латышева из принципа не читаешь? Он тебе имейл насчет Кириллова еще в девять утра отправил. – Анька заводит руки назад, прижимается лопатками к стенке, и – поклясться могу! – она слямзила эту позу у Саши. – Я на обходе был с восьми. «И почему я оправдываюсь?» – Я тебя поздравляю! – Аня с издевкой прищуривается, и её рыжие глаза начинают искриться снегом. – Тогда позволь тебе доложить, что мне позавчера вечером позвонил наш главный и сообщил, что поскольку ты у нас с понедельника в отпуске, он перевесил на меня твоё общение с телевизионщиками. Хотела я, конечно, тебе после этого набрать, сказать всё, что я думаю, а потом мысленно пожелала тебе хорошего отдыха, послала тебя к чёртовой матери и сегодня утром пошла эту Сашу А… Аас.. короче, эту Сашу с труднопроизносимой фамилией искать. Ну и, разумеется, нашла ее тут. Она же к своему пацану приходит каждый день ровно в восемь утра, как поезд по расписанию! Ну и поведала я ей о том, что наша премьер-звезда хирургии скоропостижно отправилась – хе! в мартовский отпуск, и что ей, то есть этой Саше, теперь все вопросы по фильму со мной решать. – Так, и что Саша? – Оценив едкий намек на мартовский отпуск, убираю от Ани руки и сую их в карманы. – А что она? – Михайловна пожимает плечами. – Кивнула она. А потом подумала-подумала и спросила меня, как ей на время твоего отсутствия прикрепить Данилу к другому врачу. Ну и я посоветовала ей пойти с этим вопросом прямоходом к Латышеву, где и выяснилось, что Олег – кстати сказать, такой же псих, как и ты! – готов на себя Данилу её повесить. Он и так с прошлого четверга Новожиловым занимается, так что, как он сам выразился, «ему проще в одну палату этих двоих заселить, чем каждый из них поодиночке сведет с ума по медсестрице». Так что, Сечин, мы тут все сделали всё, чтобы тебе в твоём отпуске было легко и комфортно, – ехидно хмыкает Аня, пока я стою и пытаюсь переварить всё, ею сказанное. – Да, – спохватывается она, – а ты-то зачем припёрся сюда из отпуска? – Ань, а ты не могла у меня сначала спросить, чего я хочу, прежде чем направлять Са… Аасмяэ к Олегу? – придя в себя, выстреливаю я в Михайловну. – Ой, ну прости меня, что я времени не нашла с тобой посоветоваться, – выстреливает ответным Михайловна. – И, главное, Латышева, как завотделением детской кардиологии, тоже прости за труды. – Так, а с фильмом что? – Поднимаю руку и тру лоб, чувствуя, как на меня понемногу накатывает дикая головная боль, а предчувствие конкретно и тухло предупреждает меня о том, что это ещё не все новости. – А с фильмом твоим тоже всё распрекрасно, – продолжает злиться «свой парень». – А… Аас… короче, эта Саша сказала, что пилотный вариант практически снят. А поскольку хлавная по вашим съемкам в «Бакулевском» теперь я, – Михайловна так и произносит это слово – «хлавная», с издевательским придыханием на букве «г», – то пилотную версию или как там еще этот черновой вариант называется, она мне пришлёт. Доволен? «Нет». – А больше она ничего не сказала? – пытаюсь обнаружить хоть что-нибудь, что ещё физически связывает нас с Сашей. – Вроде нет, – морщится Аня. – Ах нет, сказала. Сказала, что ближайшие дни её здесь не будет, у неё какие-то дела в Таллинне, и даже оставила мне телефон, по которому ей можно звонить… Сечин, тебе её номер, что-ли, нужен? – осеняет Михайловну. – Нет, – медленно говорю я, а в голове возникает смс-ка Саши – та самая, первая, написанная вечером в пятницу. «Арсен, мне ничего не надо. Просто скажи, что у тебя всё нормально, и ты скоро вернешься». И тут меня накрывает абсолютное понимание, что означало это её «не надо». Если вдуматься, она никогда не просила меня усыновить её мальчика. Она вообще ничего у меня не просила. Она просто однажды спросила меня, как защитить «зайца» от её слишком прыткого экс-жениха, а я предложил ей помощь. И она с благодарностью её приняла. Но я ушёл от неё, и она тихо, мирно, спокойно, без криков, истерик и жалоб сняла с меня все обязательства. На исходе был второй месяц её войны с этим её Игорем, и пока я морочил ей голову со спасением её «зайца», параллельно обдумывая варианты, она продолжала сражаться за ребенка. Одна. И это было не самолюбие, нет, чувак. Это была элементарная гордость женщины, которая никогда не будет растворяться в тебе, как в ребёнке, на том простом основании, что ты для неё мужчина, а не ребёнок. – Сечин, ты что замер? Ты оглох? – окликает меня Михайловна. – Нет. Все нормально, – тру переносицу. – Ань, ты прости, я пойду, – отворачиваюсь от неё. – Ну иди, – растерянно смотрит мне вслед Михайловна. Остаток времени до обеда проходит, как в густом мареве. Я хожу, двигаюсь, говорю, задаю вопросы и отвечаю на вопросы других, но сам себе напоминаю симбиоз автомата и человека, поставившего всю жизнь на паузу. Вокруг – ничего важного, интересного или полезного. И все, чего ещё хочется, это всё-таки заглянуть к Даниле и проверить, как у него обстоят дела на новом месте, но одна мысль о том, что я увижу в выразительных глазах мальчишки презрение или вопрос: «Ну что, Арсен Павлович, бросили Сашу?», вызывает во мне оцепенение. Но добивает меня даже не это, а звонок с поста дежурных медсестёр, и Екатерина, которая несет вахту сегодня, елейным голосом сообщает мне, что у неё «с восьми утра лежит для меня конверт, который ей оставила ЭТА девушка из «Останкино». Несложно догадаться, что ЭТА девушка – это Саша, а в конверте – ключи от моей квартиры, которые Саша обещала мне вернуть. И я спрашиваю у себя, ну почему я такой? Господи, ты же мог сделать меня оптимистом, добродушным парнем, не особо умным, но зато эмоционально-приятным типом, а в итоге сделал меня рефлексирующим социопатом, который даже сейчас не в силах признаться себе самому, что ему… просто больно. И я злобной улиткой ползу за ключами, обрываю взглядом Катю, которая пытается мне что-то сказать, но, поймав мой взгляд, втягивает голову в плечи. Беру конверт с ключами, скомкав, сую его в карман, передаю все дела другому врачу и еду домой. Дома перемещаюсь по комнатам, абсолютно не зная, куда себя деть. Пустота… Всё из рук валится, но больше всего угнетает звенящая тишина, от которой, кажется, уже закладывает уши. И я думаю о том, что очень скоро меня не будет в Москве. Вероятно, за это время ОНА закончит свой фильм и уйдет. Вероятно, мы с НЕЙ больше не встретимся. Что еще здесь надо сказать? Что она меня не любила? Что мне нужно было хотя бы сказать ей: «Прости»? Но губы уже не шевелятся. Слишком много надуманных сцен и эмоций, а в них слишком мало любви… Ты всегда знал, что это была непростая история. Вы сложно встретились. За три месяца вы расставались четыре раза, точно зная, что каждый раз обязательно станет последним, но при этом каждый из вас где-то в глубине души понимал, что если один из вас не удержится, то другой обязательно удержит на поверхности вас обоих. Вы были разными. Вы были очень похожи. Тебя раздражали её перманентные попытки рассказать тебе что-то стоящее о её профессии. Она не терпела, когда ты едко отзывался о её работе в «Останкино», и однажды чуть не довел её этим до слёз. Ты так и не понял, в какой момент всё начало меняться, и она словно в шутку предложила тебе вместе съездить к ее родителям, чтобы познакомиться с ними, а ты в шутку согласился. Ты так и не понял, когда в твоей голове возникла мысль, что вам всё-таки надо определяться, а на горизонте сознания вдруг замаячили мысли о том, что ты хочешь семью, в которой есть ты, она и этот мальчик, который напоминает тебе тебя. Ты так и не разобрался, когда все стало настолько серьёзным, что ты практически был готов предложить ей самый простой вариант спасения её и этого мальчика: – Мы можем пожениться с тобой. И я усыновлю Данилу. Ты только одного не понял, Арсен. С этой женщиной можно было быть только на равных. И она тоже кое-что не поняла о тебе: ты не влюбился в неё – ты полюбил. Полюбил так глубоко и так сильно, что теперь тебе от неё нужна только взаимность. Вот то, что ты по-настоящему не можешь простить ей: любовь. Любовь без всяких «но», «может быть» или «если». И теперь тебе от неё нужна только та самая равнозначная и невидящая никого другого любовь, где ОНА понимает и любит тебя так, как ты понимаешь и любишь ЕЁ. *** Четверг. Девять часов утра застают меня в такси. Маршрут «мой дом – аэропорт «Домодедово». В колонках играет старенький джаз, но, даже сидя в салоне такси, я поднимаю воротник куртки повыше. Озноб – то ли от постоянного недосыпа, то ли от холода этой ранней весны. Четыре дня без НЕЁ – четыре, за которые я успел помириться с Андреем, просто, без звонка явившись к нему в больницу. « – Привет, – растерянно выдохнул он и, сев, слегка ткнул меня кулаком в плечо. Так мы мирились в детстве. Потом его взгляд переместился за мою спину, и он тихо спросил: – А где Саша? – Мы разберемся, родной. Мы обязательно с ней во всем разберемся, – отхожу от него и присаживаюсь на подоконник. Он, вздохнув, кивает и прячет глаза». А может, это не холод, а я устал. Вымотался до основания. Впрочем, жизнь, которой я живу последние дни, действительно очень выматывает. Я устал от неопределенности, от постоянных эмоциональных качелей, от снов, от того, что когда ты просыпаешься, то первое, о чем ты думаешь, заложив руки за голову, это о ней. Например, пьет ли она сейчас свой кофе? Когда-то в юности, лет двадцать назад, я был полон надежд, и каждое утро обещал себе, что всё будет хорошо. Юношеский оптимизм тогда перевешивал мой вечный циничный азарт, и я был готов отдавать себя мечтам, но невыполненные обязательства и неисполнившиеся мечты постепенно вернули меня с небес на землю. Ушло вдохновение и желание дотянуться до звезд. А сегодня я попытался разобраться в себе. И есть ровно три правды. Первая правда, как я понимаю, заключается в том, что я, по всей видимости, стану еще одним рядовым в армии разбитых сердец, и с той точки, где я сейчас нахожусь, я уже никогда не смогу начать всё сначала. Вторая правда состоит в том, что я дико устал от игр. Любых. Устал от лжи, которую я рассказывал другим о себе, иногда всерьез, иногда с юмором. Я никогда не хотел надевать маску шута, но и быть собой мне тоже не нравилось. В итоге, я либо играл в молчанку, либо играл роли. Третья правда состоит в том, что теперь я знаю, насколько сложно любить женщину в одиночестве, у которого, правда, случился забавный эффект: мне стала мерещиться Саша. Даже сегодня, когда я уже стоял в прихожей и, собираясь отбыть в аэропорт, оглядывался в поисках, ничего ли я не забыл, мне показалось, что я слышу ее шаги. Её голос, которому захотелось рассказать всё. Увидел её взгляд, который за пару секунд наизнанку вывернул мне всю душу. Но это было мечтой. Фантом любви, который отчаянно пытался найти ЕЁ и удержать. И я понял о себе четвертую истину: я устал от моей надорванной судьбы, и я смертельно устал жить без НЕЁ. Но слишком сложно смириться с тем, что ты любишь женщину больше, чем нужен ей. Это слишком бьёт. Слишком… Такси выходит на серую трассу с пиками фонарей. – Минут через сорок будем на месте, – бодро сообщает таксист, поглядывая на меня в зеркало заднего вида. Киваю, кусаю губы и продолжаю гонять мысли по кругу. Хотя, наверное, я уже всё сказал, и мне нечего больше добавить, кроме самого честного: «Услышь меня. Дай мне понять, хоть как-нибудь, что у нас все-таки был шанс, и я снова рискну ради тебя. Мне сейчас плохо. Очень». – Вам нужна зона вылета или прилета? – начинает таксист, и тут салон буквально взрывает звонок моего «Нокиа». И это настолько резко, что я, выдергиваю телефон из кармана, смотрю на определитель в надежде, что там… а там, убивающая все надежды, Михайловна. Разговаривать с ней не то, чтобы не хочется, а вообще нет желания, но я, устало вздохнув, прикладываю к уху динамик. – Да, Ань, привет, – говорю я, разглядывая в окне пробегающую мимо лесополосу. – Ага, привет, – деловито здоровается Михайловна. – Слушай, Сечин, а что такое «ма армастанд син»? – Ма армастан синд, – машинально поправляю ее и цепенею: – Ч-что? – Ну, хорошо, армастан синд, – ворчит Аня. – Так ты на вопрос мне ответишь? – Да… А причем тут эта фраза? – осторожно интересуюсь я и даже усаживаюсь ровней. – Да мне тут Саша эта вчера в ночи письмо прислала с ссылкой на черновик фильма, а в конце вот эта фраза в виде эпиграфа. Это что, что-то заумное на латыни? «На эстонском, – мысленно отвечаю я, – означает, я тебя люблю». И тут меня как подбрасывает. – Ань, – у меня даже голос садится. Откашливаюсь: – Прости. Ань, а ты можешь мне ссылку на этот фильм переслать? – Ну хорошо, сейчас перешлю, если тебе так интересно, – недовольно бормочет Аня, и в динамике звучат шорохи и дробный стук – видимо, Михайловна набирает мой имейл на клавиатуре. – А ты мне потом перезвонишь? – Что? А, да. Обязательно. Если сам разберусь, – осторожно добавляю я, сбрасываю вызов и вызываю иконку почты. Секунда, другая, и в почту приходит письмо. Смотрю на ссылку и, затаив дыхание, нажимаю на линк. Распаковка файла и видео минут на сорок. Бью подушкой пальца по кнопке проигрывателя, и на дисплее «Нокиа» разворачивается Сашин фильм. Это было почти мистическое путешествие. Фильм рассказывал о мальчике с врожденым пороком сердца, но параллельно зрителям предлагалась история «Бакулевского». Голос Саши за кадром эмоционально и мягко начитывал текст, потом в кадре несколько раз промелькнула она сама. А я смотрел на неё и думал о том, что моя душа обретает покой. Я каким-то чудом возвращался из глубины несчастья к нормальной жизни. Я видел свою работу глазами довольно интересного журналиста. Я видел себя ЕЁ глазами – её, подметившую всё самое важное, что я ей рассказывал о себе. И я внезапно понял, что несмотря на то, что все мои чувства, испытанные мною в детстве, останутся со мной и иногда будут возвращаться ко мне, это уже не имеет значения. Но до тех пор, пока хотя бы незначительная часть моего сознания будет воспринимать мир так, словно я никому не нужен и брошен, рядом со мной всегда будет присутствовать страх однажды снова стать брошенным. Страх, который лишит меня возможности жить. А может, действительно всё дело в любви? И я наконец осознал, почему я ЕЁ выбрал. Она не была идеальной, нет. Она просто умела любить. «Ma armastan sind». Не знаю, как Сашка сумела протащить этот эпиграф на своем телевидении, но судя по всему, она любила меня так же отчаянно, как и я её. – Остановите машину, – говорю я. – В смысле? – вздрагивает таксист. – Я говорю, машину остановите. Водитель хмурится и, подумав, сообщает мне: – Мы в аэропорт опоздаем. – Ничего, я это переживу, – еще довольно миролюбивым тоном комментирую я, но в голосе уже прорезаются те самые ноты, за которыми последует неминуемый взрыв. – Хорошо, – отвечает притихший таксист, но через секунду все-таки принимается бормотать себе под нос: – А мне-то что? Желание клиента – закон, – и приваливает машину к обочине. Не дослушав очередной комментарий о том, что «счетчик работает, а так дело клиента», выбираюсь из салона. Не оглядываясь, захлопнул за собой дверь. Покрутил головой, пытаясь найти на трассе хоть какое-нибудь более-менее тихое место, куда не долетают шум колес и рев машин. В конце концов, просто отступаю к обочине и нажимаю на вызов. Гудок, первый, короткий. За ним второй. В трубке слышен щелчок соединения, гул голосов, а потом тихое: – Да. И это бьёт. Причем, бьёт так, точно вселенная в одну секунду сузилась до звука ее хрипловатого и чуть растерянного голоса и ощущения, что в этом мире сейчас есть только мы, живущие под одной кожей. – Саша, это я, – говорю я. – Да? – Саш, я хочу объясниться. Я ушел тогда, просто… мне было сложно, ты понимаешь меня? – Да. – Прости. Пауза, шум скоростной трассы, визг тормозов, невнятный гул голосов в её трубке. Я прислушиваюсь, пытаюсь понять, что с ней. – Я в Таллинне, у мамы весенняя выставка, – внезапно произносит она. Ловлю её дыхание, вдох-выдох, эмоции, которые накрывают меня с головой, словно с моей грудной клетки кто-то убрал тяжелую бетонную плиту, которая мешала мне чувствовать. – Саш, ты что, плачешь? – Нет! – говорит она так быстро, что я ей просто не верю. – Ты лгать не умеешь, – напоминаю я. – Ничего, я научусь! – смеётся и плачет она. – Не получится. – Да, наверное, с тобой не получится… Знаешь, ты прости меня, я не должна была так тогда… – она пытается мне объяснить, почему пошла в Ленинскую библиотеку, а я стою и думаю о том, что это тоже неважно. Уже неважно. Просто если у нас есть души, то они всё-таки сотканы из любви, которая не тускнеет со временем. И что самое главное, это научиться беречь то, что мы с ней однажды вместе нашли. Даже останется всего один шанс, то все равно нужно попытаться сохранить то, что у нас уже есть. Но всё это я скажу ей после, потом, один на один, когда вокруг не будет ни этой трассы, ни обочины, вдоль которой с мобильным у уха туда-сюда расхаживаю я, пока потерявший терпение таксист истерично мигает мне фарами, напоминая, что я опаздываю в аэропорт. – Саш, ты когда возвращаешься? – поворачиваюсь к таксисту спиной. Собственно, я уже принял решение. – Хочешь, сегодня? – предлагает она. – Очень хочу. Хочешь, я тебя встречу? – Да, очень хочу, – она смеётся, – только я еще рейсы не видела. Ты же не будешь в «Шереметьево» сутки сидеть и там меня ждать? «Почему? Буду». – Хочешь, я за тобой в Эстонию прилечу? – Нет, не хочу. Я в Москву очень хочу… А ты видел мой фильм? – спрашивает она. – Видел. Думаешь, если бы не та фраза в конце, я бы тебя потерял? – Я спрашиваю у нее то, в чем сам пока еще не уверен. – Нет, я же знаю тебя, – уверенно отвечает она. – А сейчас мне вообще кажется, что ты при желании нашел бы меня, где угодно. «Где угодно…» – Саш, – я смеюсь, – ты всё-таки скинь мне смс-кой свой рейс и время прилета. – Хорошо, – она улыбается. И, чуть помедлив: – Ты прости, но мне надо идти: у мамы всё-таки выставка. – Не страшно, пока, – говорю я. – Пока. – Она вешает трубку, и, кажется, то, что было сейчас, и есть настоящая жизнь. Я прячу в нагрудный карман телефон и, улыбаясь, иду к такси. Сажусь в салон, водитель вопросительно глядит на меня в зеркало заднего вида. – Разворачивайтесь, – говорю я, и у таксиста ползут на лоб белесые брови. – Но… но ведь здесь же ближе до «Домодедово», – окончательно теряется он. – Я еду домой, – отвечаю я. Да, я хочу увидеть отца, и я обязательно приеду к нему, но это будет чуть позже, а сейчас есть что-то более важное. Я больше был не один. Я обретал себя, настоящего. Такси уходит под эстакаду. Через минуту смс-кой приходит номер вечернего рейса Саши. 22:00. Я стою в зале ожидания в «Шереметьево», рассматриваю цветное табло с ежеминутно обновляющейся доской прилетов и полпустой зал. Редкие группы встречающих, постепенно редеющая толпа, радостные, счастливые и усталые лица. В какой-то момент вижу, как Саша, в куртке и джинсах, пристроив на плечо объемную спортивную сумку, пружинистой походкой идет за стеклом по «зелёному коридору». Ко мне. За спиной у неё раскачивается хвост стянутых резинкой волос, что кажется особенно трогательным. Ловлю её взгляд и, усмехнувшись, поворачиваюсь к ней спиной, показывая, что у меня в руке. Она смущенно улыбается и кивает. И в целом, это выглядит так, словно мы с ней чуть-чуть незнакомцы, которые, боясь сделать ошибку, присматриваются друг к другу. – Здравствуй, – дождавшись, когда она выйдет ко мне, перехватываю за ремень её сумку, одновременно протягивая ей тюльпаны. Она кивает, аккуратно и сдержанно целует меня в щеку, я вдыхаю аромат ее легкого парфюма, она прячет лицо в тюльпанах. Переход по залу, дорога к парковке. Открываю для нее дверь машины: – Садись. – Спасибо. Пока она устраивается, я забрасываю её сумку в багажник, сажусь за руль и поворачиваюсь к ней: – Куда тебя отвезти? Ко мне? К тебе? – Ко мне, я по дому соскучилась, – её голос чуть дрогнул. «Этот путь мы тоже пройдем, – мысленно обещаю я, разглядывая ее вспыхнувшее лицо, – каким бы он ни был – длинным, коротким». Выезжаем на МКАД. Она, расправляя лепестки тюльпанов, начинает рассказывать мне о том, как прошла выставка ее матери. – Я тебе сувенир привезла. Статуэтку, фигурку. Сплав стекла и стали. Просто я так тебя вижу, – тихо добавляет она. – Спасибо. – Кивнув, в свой черед признаюсь ей, что я за четыре дня прослушал почти все ее музыкальные диски, и что я, пока ждал её в «Шереметьево», нашел на «Ютьюбе» ток-шоу, где мы с ней впервые встретились, и она задавала мне неудобные вопросы. – Понравилось? – Она смеётся: – Не особо. Я, по-моему, смотрелся чересчур скованно. – Можешь прийти еще раз, – с легкой насмешкой предлагает она, а я ловлю её взгляд, и к горлу подкатывает ком. «Я был так близко, чтобы тебя потерять», – думаю я. Она прикусывает губу и снова прячет лицо в тюльпанах. Остановка у её дома. Я пристраиваю «Паджеро» к ее алой «Хонде». Короткий отрезок пути до её подъезда. На площадке перед лифтом топчется какой-то мужчина с рыхлым лицом. «Где я его видел?» И на периферии сознания мелькает «праворулька» и чистящий её сосед. «Ах да, это же Петя, – припоминаю я, и тут же спрашиваю у себя: – Интересно, Саша сейчас отойдет от меня?» Но она ровным голосом произносит: – Привет, Петь, – и придвигается ко мне ближе. Петя кивает и принимается жадно вбирать глазами всю мизансцену: Саша, которая стоит рядом со мной, букет белых тюльпанов в её ладонях, и моя рука у нее на талии. Петины наблюдения заканчиваются вместе с моим довольно спокойным: – Здрастье. Петя быстро моргает и, выдавив: «Здравствуйте», отворачивается. Приходит лифт, мы заходим в кабину. На четвертом этаже мы с Сашей выходим, Петя отправляется дальше. Сашка, порывшись в кармане сумки, которая висит у меня на плече, достает связку ключей, позвенев ими, отпирает входную дверь, снимает квартиру с охраны и произносит: – Заходи. Подхожу к ней. Её аромат. Её спокойный открытый взгляд. Её чуть дрогнувший голос – и тонкая, напряженная кисть руки, замершая на ручке двери. И время словно останавливается. Ночь. За синими шторами тьма, которую не разглядеть. Звуки телевизора, вещающего что-то от соседей напротив. Здесь – отброшенное одеяло и лихорадочный шёпот. Теплые руки поднимаются, чтобы обнять меня и притянуть ближе. Саша часто дышит, не сводя с меня мерцающих, широко распахнутых глаз. Нависаю над ней на локте, готовлюсь войти в неё, и всё равно медлю. Она обхватывает ладонями мое лицо, заглядывает мне в глаза и шепотом спрашивает: – Что с тобой? – Я люблю тебя. – Что? – её глаза перебегают по моему лицу, словно она не в силах поверить в то, что я ей сказал, или не хочет этому верить. – Я люблю тебя, – повторяю я. Она отворачивается, и из-под ресниц к виску скатывается слеза. – Я думала, ты никогда не признаешься. – Она поднимает ладонь к губам, я отрываю от ее рта искусанные пальцы: – Я никогда никому тебя не отдам, ты слышишь меня? Я люблю тебя. Она кивает и вдруг каким-то судорожным движением прячет лицо у меня на шее и на секунду прижимается губами к ямке между ключиц, где можно почувствовать, как стучит моё сердце… Чуть позже она лежит на моем плече, разбросав по нему густые, чуть влажные волосы и долго всматривается в темноту. – О чем ты думаешь? – Я поглаживаю ее по плечу. – О том, как же долго я искала тебя, – произносит она и переворачивается на грудь, вглядывается мне в лицо: – А ты? О чем думаешь ты? – Примерно о том же, – помедлив, признаюсь я. «Ещё о том, что однажды ты станешь моей женой». Утро застает нас на кухне. Саша, кутаясь в забавный плед, вышитый безумными розочками, забравшись с босыми ногами на стул, с интересом наблюдает за тем, как я, поставив перед ней чашку с кофе, завариваю себе чай. Пристроив свою кружку на стол, сажусь на стул и подпираю кулаком подбородок. Смотрю на неё. – Что? – она смеётся и ловит мой взгляд. Выпутывает руку из-под покрывала и накрывает мое запястье: – Что у тебя на уме? – Откуда ты знаешь, что у меня на уме что-то есть? – Я отпиваю из кружки. – Тебя твои глаза выдают, – фыркает она. – Так что у тебя на уме? – Ладно, согласен, ты меня раскусила. Сань, ты не против поговорить о Даниле? Саша моментально снимает с моего запястья свою теплую руку. – Ты о том, что я передала его другому врачу? – шепчет она и опускает голову вниз. «Перестань, это давно пройдено», – мысленно морщась, прошу её я, но не помогает: она сидит, нахохлившись, и упорно делает вид, что рассматривает свой маникюр. – Сань, – зову ее, – посмотри на меня. Послушай, ты помнишь наш разговор о том, что я легко могу пройти ДНК-тест на отцовство? Она быстро, практически моментально поворачивается ко мне, и её зрачки расширяются: – Так, подожди, – медленно начинает она, – ты же не имеешь в виду, что ты всё-таки…? – Нет. Я имею в виду… – и я рассказываю ей вариант, тот самый, четвертый, который, не связывая ее обязательствами, защитит её и обезопасит от дурацких посягательств её ребёнка. Она слушает. Она хмурится. Она пытается разобраться в терминологии и в том, почему на положительных ДНК-тестах всегда указывается 99,9%, а в отрицательных стоит ноль. Когда до неё доходит весь смысл моей идеи, то откидывает голову назад и начинает хохотать. – Сечин, – Саша осекается, но упрямо мотнув головой, с нажимом повторяет, – Сечин, ты понимаешь, что это авантюра чистой воды? – Понимаю, – киваю я и делаю глоток из кружки, с удивлением понимая, что моя фамилия в ее исполнении меня абсолютно не раздражает. – Только, – ставлю кружку на стол, – Игорь твой как это поймет? Документы ведь по сути не будут фальшивками. И это, кстати сказать, не запрёт тебя в фиктивном браке с… кем-нибудь. – Это демагогия, – смеётся она, отпивая из чашки. – Откуда вообще взялась у тебя эта идея? – Спасибо сестре моей матери, – усмехаюсь я. И, судя по выражению лица Саши, сама Саша очень хочет спросить, чем закончился мой поход к Добровольской, но – молчит. Впрочем я и сам ей это выложу примерно через час. – А насчет демагогии… – продолжая начатый разговор, откидываюсь на спинку стула и кладу ногу на ногу, – это софистика, Сань. Ты сама мне как-то сказала, что мне только диалектику спора на вашем журфаке вести. И потом, давай откровенно: Игорь твой, как и все, верит тому, что видят его собственные глаза, или же он, как немногие, в специфике ДНК-исследований разбирается? Сашка долго-долго глядит на меня. – Не разбирается, – в конце концов признается она. – Вот на этом мы и сыграем, – ставлю точку в нашем легком диспуте я. – И если мы с тобой обо всем договорились, то прости, конечно, но теперь мне придется кое-что обсудить с Данилой. – А хочешь, я сама с «зайцем» поговорю? – мягко предлагает она. – Ну уж нет, – хмыкаю я, – как же я пропущу такое счастье? И к тому же, – смотрю на неё, – ты же прекрасно знаешь, что прежде, чем всё это делать, я должен сам у Данилы спросить, хочет ли он этого? Выбор ведь всё равно делать ему. И врать ему я не буду». 3 Квартира Саши, «Бакулевский», «Останкино» «Арсен встает и идет в прихожую. Я, сидя на стуле, рассеянно поворачиваю чашку с кофе в руках, вполуха прислушиваясь к звуку шагов его босых ног. Спохватываюсь и кричу из-за плеча: – Надень тапочки! – Не хочу, – доносится до меня вместе с шорохом болонии его куртки. – У тебя полы с подогревом, а мне и так жарко… Сань, а ты не видела, куда я свой телефон дел? Задумываюсь и сообщаю: – Посмотри в гостиной. Ты в последний раз, лежа на диване, почту на нем читал. Его шаги в сторону – и, довольное: – Точно, нашёл. Спасибо! – Не за что, – говорю я, с улыбкой продолжая поворачивать чашку. Его голос, его интонации, его шаги в моем доме. Гармония. Это и есть счастье… Я знала, что буду умирать без него, но никогда не думала, насколько будет мучительно жить без него. У меня был мужчина – умный, сильный, надёжный, которого я любила и уважала. Он заполнял моё «всё», и без него моя жизнь стала стремительно превращаться в брешь, в скорбь. В пустоту. В ощущение, что вокруг тебя могут разом обрушиться небоскрёбы, мосты, что грядут страшные катастрофы, и ошеломляющие аварии унесут сотни других жизней, а ты стоишь и постепенно вмерзаешь в лёд, обводя каждый день без него чёрным карандашом. И можно сделать потрясающий макияж, как угодно хорошо выглядеть, но никакой профессиональный мейкап не скроет тоску в твоих глазах. И всё, что ты можешь – это только тонуть, выныривать и снова падать. В какой-то момент эта боль доводит тебя до исступления, до безумия, и ты, размазывая по щекам слезы, всерьез рассматриваешь возможность отправки ему пошлейшего хештега в социальных сетях #Любовьэтоничтобезтебя или готова сорваться на отчаянный крик: «Пойми, я всё время пыталась быть рядом с тобой!», но есть что-то такое в тебе, из-за чего ты никак не можешь сломаться. Элементарная гордость – и вера. В него, в себя. В вас. Простейшее понимание, что если вы начнете примерять на себя образ жертвы, но это станет образом вашей жизни. Но вы ведь не жертвы, вы – взрослые люди, причем, далеко не невинные… А может, от срыва тогда меня уберег Данька, четырнадцатилетний подросток, сам давно не ребенок, раз понял, насколько мне было плохо, но молчал, упрямо сжав челюсти, потому что он тоже уже успел выучить: ты никому и никогда не позволишь отзываться о Сечине плохо. Так ты понемногу переступаешь через боль, и у тебя появляется цель: твой фильм, который ты за три дня практически перекраиваешь заново, переспорив до хрипоты всю съемочную группу, лишь бы сказать ЕМУ, может, даже в последний раз, каким ты всегда ЕГО видела. И мой эпиграф «Ma armastan sind» внезапно становится единственно верной точкой на карте жизни и городом на территории нашей любви, где всё еще были мы… «Пилот» фильма я сдала в среду утром. Вечером мне набрал Лебедев. – Привет, ты в «Останкино»? – голос звучал сухо. – Да. – Тогда в монтажную прямо сейчас зайди. Легкий мандраж, коридоры, падение на лифте вниз и нужный мне этаж. Переступаю порог помещения – и приваливаюсь к косяку двери. В монтажной сидит только Лебедев, который явно не в духе, но дело даже не в этом, а в том, что на одном из двух мониторов, развернутых перед управляющим, замер на паузе мой фильм, а на другом прокручивается запись с ток-шоу. Того самого. С НИМ. Его низкий уверенный голос, отточенный взмах руки и поворот головы, которые я помню до миллиметра. И ощущение, что Арсен здесь, рядом со мной, становится настолько реальным, что к горлу подкатывает ком. Я сглатываю. Очевидно, услышав мой вздох, Лебедев косится на меня из-за плеча и, оттолкнувшим от пола подошвой ботинка, вместе с вертящимся креслом поворачивается ко мне. – Значит так, Александра, – без предисловий, с замораживающими интонациями «не спорь со мной» начинает он. – Как хочешь, но твой «пилот» я с твоим потрясающим эпиграфом не пропущу. И моя душа моментально перемещается на лезвие ножа. – Вам «пилот» не понравился? – спрашиваю я у Лебедева, не сводя глаз с Арсена. «Знаешь, – думаю я, – наша любовь похожа на сказочный дворец, двери в который постоянно стерегли ледяные драконы». – Да нет, фильм-то как раз тебе удался. Но вот этот твой комментарий… вернее, цитата. Или – не цитата? – Лебедев прищуривается, дотрагивается костяшкой пальца до кнопки промотки и прокручивает фильм к моему final cut. – В общем, не знаю, что за идея пришла в твою голову, но этот эпиграф ты уберешь. – Роман Владимирович, – к глазам подступают слёзы. Запрокидываю назад голову, пытаюсь взять себя в руки, и, наконец, это мне удается, – Роман Владимирович, – справившись со своим голосом, прошу я, – всё, что угодно, всё, что хотите, но только не это. Просто мне… это надо. – Не понял, – Лебедев преувеличенно аккуратно кладет кисти рук на узкие ручки кресла. – Что значит «мне это надо»? – произносит он так, что его голос походит на жидкий лед. – Тебе напомнить, что здесь коммерческий канал, а не аттракцион с желаниями? – Хорошо, выгоняйте меня с канала, но эпиграф я к фильму не вырежу, – тихо говорю я. У управляющего вытягивается лицо. – Это угроза? – бледно-голубые глаза уже не царапают, а прожигают насквозь, но мне уже всё равно. – Понимайте, как хотите. – Я не свожу глаз с экрана, где на крупном плане – лицо Арсена. Управляющий, поморгав на меня еще пару секунд, ловит мой взгляд и переводит глаза на кадр, на который смотрю я. Очевидно что-то сообразив, Лебедев задумчиво возвращается к монитору с «пилотом», где в пэкшоте застыл актер, внешне похожий на Сечина. – Так, – ядовито тянет Лебедев, – теперь понятно, почему фильм у тебя таким жизненным получился. Что, борьба за простое женское счастье? – Нет. – Тогда за что мы тут бьемся с тобой? – Лебедев спрашивает это так, словно ему это действительно интересно. – А я сражаюсь не с вами, не с ним, а за него. – Не сводя глаз с Арсена, завожу назад руки, дотрагиваюсь до гладкого, почти враждебно холодного косяка двери. Поглядев на меня еще пару секунд, Лебедев отводит глаза в сторону и прикусывает большой палец сжатой в кулак руки. – Что, всё так плохо? – неожиданно тихо спрашивает он. – Да, всё так плохо, – киваю я, и Лебедев принимается грызть заусеницу. – Ладно, иди, я подумаю. Не веря своим ушам, перевожу взгляд на него. – Пока оставим эпиграф в фильме, – управляющий морщится. – Спасибо, Роман Владимирович, – помедлив, говорю я. – Не за что, – Лебедев отворачивается, – Всё, иди… Иди, Александра, а? Да иди уже!.. – Сань, а у Данилы номер телефона не изменился? – доносится до меня из гостиной голос Арсена. Выдергиваю себя из воспоминаний, приподнимаю голову: – Нет. А почему ты спрашиваешь? – А он трубку не берёт. «Действительно, странно». – Может, у тебя что-то со связью? Возьми мой телефон, – подумав, предлагаю я. – А где он? – В кармане моей куртки. Звук шагов, перемещающихся в прихожую, шорох молнии на кармане, и: – Да, нашел. – Отлично… Наверное, самым сложным для меня после разрыва было впервые встретиться взглядом с Арсеном. Казалось, там, в «Шереметьево», каждый вздох обжигал наши легкие. А потом, сидя в машине, я увидела его глаза, и меня затопило счастье, но не то оглушительное, яркое, сметающее всё на своем пути счастье, которое накрыло меня с головой на выставке в Таллинне, когда я увидела его на определителе и услышала в динамике его низкий голос, а спокойное, светлое, абсолютно чистое счастье, когда ты понимаешь, что к тебе возвращается единственный, самый лучший и трогательный человек, которого ты ощущаешь. И это счастье никуда не ушло, даже когда моя мама, постучав маникюром по изящным наручным часам (подарок папы к восьмому марта), оторвала меня от разговора с Арсеном и, подхватив шлейф черного, в сверкающих пайетках платья (в примерочной я с легкой долей иронии назвала его «Мама идет на «Оскар»), пыталась представить меня сотне своих лучших знакомых, фамилии которых я даже не стремилась запомнить, а за моей спиной бесшумно возник отец и, протянув мне бокал вина, тихо поинтересовался: – Ребенок, что-то случилось? – Улыбаясь, киваю. – Просто ты сейчас словно светишься. – Папа с необидным любопытством заглянул мне в глаза, и я, не желая делиться счастьем, спрятала улыбку за тонким ободком бокала. После было закрытие выставки, прощание с мамой, торопливые поцелуи с мамой, и обидевшаяся на меня мама («Ты мне обещала остаться до воскресенья, а сама в четверг уезжаешь!») и ловко вклинившийся в намечающийся диспут отец: – Ира, оставь ребенка в покое. Если ей надо в Москву, то пускай едет. Короткие сборы, папа, внезапно вызвавшийся отвезти меня в Ülemiste lennujaam – таллиннский аэропорт, похожий на крытый синим ангар, и, перед выходом из машины, папина просьба: – Ребенок, задержись на минуту. Папины загорелые руки, лежащие на оплетке руля. Папин взгляд – чуть в сторону, словно отец всю дорогу мучительно что-то обдумывал, и, наконец, сказанное папой немного смущенно: – Ребенок, там, на выставке… тот кто, тебе позвонил. Прости за вопрос, это ведь был не Игорь? – Нет, не Игорь. – Помолчали. – С Игорем мы разошлись. Отец барабанит пальцами по оплетке руля и смотрит в окно: – Я могу спросить, почему? – Ну, наверное, потому, что мы с ним были слишком разными. – Ясно, – кивает папа, продолжая разглядывать здание Ülemiste lennujaam. – Просто я почему спросил… – папины пальцы, дрогнув, плотнее обхватывают руль. – Когда ты разговаривала с Игорем или говорила об Игоре, у тебя никогда так не сияли глаза… Я что хотел сказать, – теперь папа принимается рассматривать мерное движение щёток по лобовому стеклу, слизывающее капли дождя. – Просто мама сама никогда тебе об этом не скажет, но она до сих пор сходит с ума при мысли о том, что волей-неволей сводила тебя с Игорем. Просто до Игоря у тебя были отношения с некоторыми мальчиками… вернее, с молодыми людьми, – поймав мой чуть насмешливый взгляд, конфузится папа. – Ну и мы с мамой подумали… Просто в нашей семье никогда не было разводов. Словом, – папа вздыхает, – когда в твоей жизни появился Игорь, мы с мамой решили, что он подходит тебе – по возрасту, по характеру. Вы даже вместе работали. И Игорь много раз говорил, что он любит тебя и хочет жениться. А потом ты сказала, что хочешь взять мальчика из детдома, ну и мы с мамой посчитали, что Данила будет мешать вам с Игорем строить семью… А оказалось, мы ошибались. Но это ведь жизнь, ребенок. Такая жизнь… – Папа отрывает взгляд от лобового стекла и глядит на меня: – Но мы действительно всегда желали тебе только счастья. Не сердись на нас за такую любовь, хорошо? И если ты вдруг решишь… то есть, если ты вдруг захочешь, то привези к нам Данилу и того, с кем ты разговаривала по телефону. Я бы хотел познакомиться с ним. – Его зовут Арсен, – говорю я. – Арсен? Хорошо… Привези к нам его и Данилу. Я бы очень хотел познакомиться с ними. Правда, ребенок. «Папа…» Я растроганно смотрю на отца, и в груди что-то сжимается, когда я впервые замечаю гусиные лапки, въевшиеся временем вокруг стальных папиных глаз, и поседевший у висков ежик светлых волос, и сеть первых морщин на загорелой коже. Это мой папа, и быть дома с семьей для него по-прежнему самое главное. – Хорошо, я как-нибудь обязательно привезу Арсена и Даньку в Куутсемяэ. Спасибо, пап, – поддавшись порыву, тянусь к отцу, обнимаю его за шею и прикасаюсь губами к его щеке, всегда теплой и немного колючей. – Я тоже люблю тебя, дочь, – торопливо, словно стыдясь своей слабости, шепчет отец, прижимая меня к себе. Отпускает и смущенно смеется: – Всё, ребенок, nägemist. Беги, а то на рейс опоздаешь!.. – Данила, привет, это Арсен Павлович, – между тем доносится до меня ровный голос Арсена, – надо поговорить. Образовывается пауза, а я начинаю ловить вибрацию напряжения. Прислушиваюсь к своим эмоциям, к их разговору, не понимая, в чем дело, а из комнаты уже раздается: – Дань… Данила, я не… Данила, не смей! – Что у вас происходит? – Испугавшись, пытаюсь подняться со стула и чертыхаюсь, запутавшись босой стопой в кистях старого пледа. Справляюсь с пледом, вскакиваю, но в дверях уже стоит Арсен. Взгляд расстроенный, вид взъерошенный. – Что? – выдыхаю я. – Он трубку бросил, – нехотя признается Сечин и, виновато поглядев на меня, принимается тереть переносицу. – Почему? – Ну, он сказал, что не хочет со мной разговаривать. – Чего?!. Так, дай, я ему сама позвоню, – протягиваю руку к айфону, но очень быстро дойдя до мысли о том, что мой ребенок, нахватавшийся у меня много чего, сейчас может просто не ответить на вызов, начинаю судорожно оглядываться вокруг, пытаясь сообразить, что надо делать. – Стоп, – Арсен перехватывает меня. – Нет. – Что «нет»? – Теперь и Арсен сбивает меня с толку. – Нет, это я к тому, что третейским судьей ты в этом споре не будешь. К тому же Данила, судя по его крикам, и так завелся, а у него сердце больное… Подожди, Сань, – Арсен отпускает меня и глядит на меня с таким выражением, как смотрят люди, когда пытаются найти решение задачи: – Ага. А ну-ка пошли. – Куда? – окончательно опешив, хлопаю я ресницами. – В «Бакулевский» собираться. Телефонные разговоры – это плохая затея. Пошли, пошли, – и Арсен принимается мягко подталкивать меня к выходу из кухни. – Это из-за меня, – пытаюсь объяснить я, пока Сечин конвоирует меня по коридору в комнату. – Да? А почему? – интересуется он из-за моей спины. – Ну, Данька догадался, что мы с тобой разошлись. – Я, распутывая плед по дороге, захожу в комнату. – И что из этого следует? – Арсен поворачивается ко мне, пока я стаскиваю с себя покрывало. Взгляд Сечина моментально прокатывается по моей обнаженной груди, и по моим рукам тут же пробегают мурашки, но мне сейчас не до мурашек и уж точно не до острых ощущений в постели. – Ну и Данька, видимо, винит в этом тебя. – Я кручу головой по сторонам в поисках белья и «чего бы еще надеть». – Так, а ты тут причем? – Сечин, не сводя с меня глаз, берется за водолазку. – А я тут притом, что я ему ничего толком не объяснила. – Поворачиваюсь лицом к зеркальной двери шкафа и вижу, как за моей спиной Арсен выныривает из горловины и в два рывка опускает водолазку пониже пояса джинсов. Я тяну руку, чтобы открыть шкаф. – А, ну да, конечно. Ты виновата, – Арсен делает шаг ко мне, и я оказываюсь в зеркальном плену, одновременно видя перед собой отражение его потемневших глаз и чувствуя обнаженной кожей спины тепло его длинного худощавого тела. – Значит так, ты тут вообще ни причем, потому что это мне надо было не играть с ребенком в молчанку, а объяснить ему, еще в пятницу, что никто никого не бросал, и у нас с тобой… скажем так, трудности личного плана. – Да? – Прищуриваюсь на отражение Сечина я. – А я так не думаю. И ты, кстати сказать, ушел, потому что это я тебя спровоцировала. – Правда? – Арсен подходит ко мне, и я замираю от ощущения знакомого трескучего холодка, прокатившегося по крестцу и завязшего в кончиках моих пальцев. Сечин неторопливо собирает в хвост мои волосы, откидывает их у меня со спины и мягко проводит губами по линии, где шея переходит в плечо. Поднимает глаза на меня: – А сейчас ты тоже меня спровоцировала? Пока я пытаюсь ровно дышать, Арсен подмигивает мне и отпускает меня: – Всё, Сань, не доводи до греха. Одевайся, – разворачивается и, кашлянув, быстро уходит в прихожую. Десять минут спустя мы сидим в машине и едем на север Москвы. – Можно, я тебя кое о чём спрошу? – начинаю я, расстегивая полушубок (из-за печки в салоне жарко). – Давай. О чём? – Арсен быстро обходит по соседней полосе пару заляпанных грязью джипов. – Когда ты успел так измениться? – В смысле? Я стал резче? – оторвавшись от дорожных просветов, Сечин на секунду поворачивается ко мне. – Да нет, скорей наоборот, – рассматриваю утренние сумерки за стеклом, его четкий профиль, деревья, растущие по ту сторону дороги. Деревья становятся всё дальше и меньше. – Знаешь, у тебя… как бы выразиться? В общем, ты словно из футляра выбрался, – пытаюсь объяснить ему свою мысль и сама смеюсь от этого сравнения. Арсен перемещается взглядом на боковое зеркало, наблюдая за дорожным просветом. – Про футляр мне понравилось, – усмехнувшись, сообщает мне он. – А вообще, наверное, меня неплохо тряхнуло, когда я понял, что я Добровольский. Повисает пауза, и меня уже нереально тянет его попросить: «Расскажи мне всё», но Сечин сам заводит разговор на эту тему. И этот разговор ошеломляет меня. Огорчает тем, что у Марины Алексеевны, оказывается, тяжелая онкология. Трогает щемяще пронзительной историей любви его родителей и его до конца бережным отношением к приёмной матери. Удивляет, что мой мужчина, оказывается, наполовину итальянец, хотя мне больше нравятся слова Добровольской о том, что отец Арсена был «венецианцем» (и тут у меня, кстати сказать, появляется соображение, откуда вообще у Арсена взялись и его бешеный темперамент, и эмоциональность, периодически пробивающаяся сквозь толщи его самоконтроля, и любовь к итальянской кухне). Интригует, что Арсен, оказывается, родился не первого января, а седьмого октября, и ему не тридцать шесть, а тридцать пять лет (впрочем, разницы в возрасте я никогда с ним не чувствовала. Здесь, правда, в мою голову соскальзывает еще одна мысль: проштудировав в Интернете всё, что касается мужчин-Козерогов, я теперь, по всей видимости, погружусь в изучение гороскопов мужчин-Весов). Но самое интересное заключается в том, что Арсен действительно изменился за эту неделю. Не внешне – внутренне. Ушла порой неоправданная жесткость в суждениях. Раньше он был больше привязан к своему мнению, сейчас больше открыт и настроен на компромисс. Но лучше всего эта разница ощущается в интонациях его голоса. Не знаю, как наглядно это показать или объяснить, но его голос стал напоминать уверенную спокойную мужскую ладонь, которая лежит у меня на талии, оберегая меня, защищая меня, иногда направляя меня, а порой и забавно подначивая. Вот только называть его Добровольским я по-прежнему не могу: не получается. Слишком ново. Я не привыкла. Впрочем, все мои размышления относительно его фамилии заканчиваются вместе с парковкой у «Бакулевского», его как-то уж слишком спокойным: «Всё, Сань, приехали» и быстрым переходом через вестибюль к пандусу, ведущему в детское отделение. Коридор мы проходим вместе, но в палату Данилы я все-таки пытаюсь протиснуться первой. Сечин с его порясающей реакцией моментально перехватывает меня и со словами: «Сань, а можно, я сейчас сам разберусь?», делает шаг в помещение. «Можно», – соглашаюсь я и всё равно торопливо шагаю следом за ним, но замедляюсь в предбаннике, когда перед моими глазами разворачивается следующая картина. «Заяц», который, видимо, не ожидал визита Арсена Павловича, лежит на койке спиной ко мне и, лихо закинув ногу на ногу, ожесточенно грызет яблоко, мрачно уставившись в потолок. При виде Арсена, размеренным шагом пересекающего палату, Данила широко распахивает глаза, впивается зубами в яблоко и замирает прямо так, с яблоком в зубах. «Подавится», – пугаюсь я. – Поперхнешься, яблоко вынь, – миролюбиво советует «зайцу» Арсен. Данька, потаращившись на него еще секунды с две-три, перехватывает яблоко рукой и с легким щелчком выдирает его из плена зубов и челюсти. – Отлично. Дань, а что у тебя сейчас по расписанию? – дружелюбно продолжает Арсен. – Чё? – надменно изгибает бровь «заяц». – Ни «чё», а у тебя в ближайшие полчаса? Процедуры какие-нибудь намечаются? – Ничё у меня не намечается, Олег Владимирович у меня уже был, – раздраженно шипит «заяц». – Дань, – одергиваю «зайца» я. Данька резко оборачивается на мой голос, видит меня, и в глазах у него появляется растерянное и радостное выражение. – Саш, ты приехала? – выдыхает он. – А я тебя только в воскресенье ждал. – Привет, я тоже по тебе очень соскучилась, – говорю я, но шаг к нему не делаю. – Дань, пойдем, поговорим, – Арсен кивает Даньке на выход из палаты. – Никуда я с вами не пойду, – «заяц», быстро сообразив, что за дверями его ждет выволочка, мгновенно укладывается обратно на койку и косится на пустую кровать, где лежит, как я знаю, его друг Новожилов. – Сережа на процедурах? – подаю голос я. – Да, – с невольной тоской в голосе отвечает «заяц» и, опомнившись, принимается хмуро грызть яблоко. – Пойдем, пойдем, – усмехается Сечин, наблюдая за манипуляциями Даньки. – Не бойся. – Да не боюсь я вас! Но с вами я все равно никуда не пойду, – упирается «заяц». – Мне тебя на руках отнести? В принципе, я могу, – сообщает Арсен. Очень хочется влезть в эту дискуссию, хочется до нереального. Но останавливает меня даже не вопрос, на чьей я стороне, а понимание, что сейчас эти двое раз и навсегда разбираются в том, кто у них все-таки главный. Посмотрев на Арсена, взглянув на меня (я все-таки кивнула), «заяц» протяжно вздыхает и, жалобно кряхтя (нарочно, я покляться могу!), слезает с кровати. Аккуратно пристраивает недоеденное яблоко на тумбочку, протяжно вздыхает: – Ладно, пошли, – после чего закладывает обе руки себе за спину, сцепляет их, как арестант и, паясничая, оглашает: – Ведите! – Дань, прекрати, – напоминаю я, одновременно пытаясь не рассмеяться. Сечин едва слышно хмыкает. Данька, бросив на меня еще один мрачный взгляд: «Предательница!», шагает к двери, за ним иду я, строй замыкает Арсен. – Дальше куда? – застыв в дверях, оборачивается «заяц». – Налево, до лифта. Знаешь, там такие диванчики голубые стоят? – спрашивает Арсен, и по его лицу невозможно понять, о чем он сейчас думает. – Знаю я ваши диванчики, – огрызается «заяц». – Вот и иди туда, – мирно произносит Сечин, и наша делегация переходит к лифтам. Место рядом с «диванчиками» у лифта, о котором упоминал Арсен, представляет собой холл с зимним садом (кадки с цветами и миниатюрными пальмами), с которого открывается отличный обзор на коридор и ресепшен дежурных медсестер. В коридорах периодически мелькают белые халаты врачей и разноцветные пижамки детей, но наше трио за цветами им просто не видно. Взглянув на открытую форточку и на Даньку, одетого в короткие, до колен шорты и футболку с коротким рукавом, Арсен подходит к окну и закрывает его. – Ну чё, пилить меня будете? – прерывает молчание «заяц» и, откинувшись на спинку дивана, воинственно скрещивает на груди руки. – Ладно, Саш, пилите. Да, и заодно, – косой, просто ненавидящий взгляд на Сечина, брошенный на него из-под длинных густых ресниц, – напомни мне, как мне теперь его называть, раз уж вы вместе приехали? Муж Саши, дядя Арсен? Арсен Палыч? Или, может быть… папа? В принципе, я могу, – на удивление точно передразнивает Данька Арсена, и у Сечина, на секунду замершего у окна, белеют скулы. – Дань, – пристукиваю подошвой ботинка я, – прекрати! – Саш, подожди, – неожиданно ровным голосом произносит Сечин. Данила, видимо, ожидавший от Арсена несколько иной реакции, недоверчиво стреляет в него глазами. Сечин, отойдя от окна, поддергивает на коленях джинсы и вдруг опускается перед «зайцем» на корточки. Их глаза оказываются почти на одном уровне, и пока Данька с враждебным видом пытается от него отодвинуться, Арсен очень спокойно просит: – Данила, посмотри на меня. Скажи, разве я тебе враг? – «Заяц» молчит. Растекается пауза, во время которой я перевожу глаза с мальчика на мужчину, пытаясь понять, в какую лузу скатится это выяснение отношений. – Нет, – в конце концов выдыхает Данила и тут же спохватывается: – Ну и что? – Тогда почему ты ведешь себя так? Или ты думаешь, что с моим появлением в твоей жизни что-то изменится? – тем же ровным голосом продолжает Арсен. – Разве Саша будет тебя меньше любить? – Не в этом дело! – упирается «заяц». – Тогда в чем? «Заяц» упрямо молчит, а потом следует взрыв – ожесточенный выкрик Данилы: – Да потому, что вы её у меня заберете! «О Господи, это что, ревность?» – Я вздрагиваю. – Не кричи. И не волнуйся, у тебя сердце больное. К тому же мы сейчас просто разговариваем, – напоминает Арсен. – Да не кричу я, – злится «заяц», но тон голоса все же меняет. – Просто вы… вернее, такие, как вы… – и глаза Даньки начинают метаться по лицу Арсена, – вы… да, блин, чё я вечно церемонюсь с вами? – И «заяц», внезапно успокоившись, что пугает меня гораздо больше, чем его неприкрытая злость, начинает медленно наклоняться к Арсену. – Сейчас я вам все объясню, – почти вплотную приблизив к Сечину лицо, обещает Данила. – Вы… вернее, такие, как вы, никогда не поймете, что это такое, когда ты никому не нужен. Таким, как вы, нравится только, когда все идет по вашему плану, когда все вокруг чистенькие и гладенькие и все прилично. А у меня мать запойно пила. Я до пяти лет не умел ни читать, ни считать. Я и зубы-то начал чистить только в четыре года. Знаете, как меня бабки во дворе называли? Безотцовщина. И да, я – такой! И я никогда не смогу соответствовать ни вашим требованиям, ни вашим взглядам. А вы – вы! – однажды сделаете все, чтобы избавить от меня Сашу. Арсен, упираясь локтями в колени, складывает пальцы в замок на уровне рта, не сводя с Даньки внимательных глаз: – Дань, ты правда так думаешь? – Ага, именно так я и думаю. – И «заяц», откинувшийся было на спинку дивана, снова наклоняется к Сечину: – А вы? Что думаете вы? – Данила, а кто, по-твоему, я? – тихо произносит Арсен. И я, втягивая в себя абсолютно полярные эмоции этих двоих, вдруг понимаю, что сейчас будет. Данька скажет, что ему на всё наплевать, лишь бы Сечин не лез в нашу жизнь, а Арсен в очередной раз переступит через себя и расскажет Даниле, что он сам из детского дома. И это убедит Даньку лучше всех слов о понимании, любви и о доверии к взрослому человеку. Делаю шаг к Арсену и дотрагиваюсь до его плеча: – Я отойду, хорошо? Сечин кивает, не сводя с Даньки глаз. «Заяц» ревниво глядит на него, потом на меня. Улыбнувшись Даниле, приглаживаю на его макушке взьерошенный вихор темных волос и все-таки отхожу от него. И дело не в том, что я здесь сейчас третья лишняя – я не хочу мешать этим двоим впервые по-настоящему увидеть друг друга. Переход по коридору, пустой ресепшен, кукла, забытая на подоконнике. Палата «зайца», откуда звенит веселый голос Сережи. Туалет для детей, из которого выбегает стайка щебечущих девочек, бросивших на меня любопытный взгляд. Захожу туда, зачем-то долго и тщательно полощу руки и также долго стою, разглядывая себя в конопатом от мыла зеркале. То, что происходит сейчас там, у лифтов, очень похоже на движение судьбы, которая, на секунду застыв, качнула маятник и начала плотно стягивать прочной нитью три жизни: ребенка, без которого я никогда не смогу, мужчины, которого я люблю, и мою. Я готова к этому? Да. Я хочу этого? Да. Это то, за что надо бороться? Да, безусловно. Это стоило всех тех мук, боли и слез, что испытывали нас на прочность? Да, это того стоило. В кармане моих брюк дергается айфон. Вынимаю телефон из кармана, поворачиваюсь спиной к раковине, смотрю на дисплей, на котором смс-ка Арсена: «Саша, если чё:), то мы у меня в ординаторской на шестом этаже». «Если чё…» Я улыбаюсь и качаю головой. Эти двое, похоже, нашли друг друга. История с усыновлением «зайца», начатая Игорем почти два года назад, была закрыта через неделю: ровно столько времени заняла у Арсена подготовка тех документов, которые должны были раз и навсегда вернуть нам нормальную жизнь. В четверг, в телецентре я наткнулась на Игоря. – Сашенька, – голос, напоминающий вязкий поток сахара, прореживаемый вкрадчивыми интонации, – задержись. Оборачиваюсь у цеха, где готовятся съемки промо-ролика к моей завтрашней передаче. За спиной – Лида, которая ругается с главным режиссером канала, размахивающим циркуляром от Лебедева. Слева от меня бродит Димка с «планшетником» в руках, на ходу перекраивая сценарий. В павильоне, из-за угла еще невыставленных декораций выглядывают бурно жестикулирующие и обсуждающие что-то Ритка, Таня и Слава. Напротив меня – явно не отягощенный делами Соловьев, который смотрится здесь как-то странно и чужеродно. – Привет, что ты хотел? – Я оглядываюсь на цех. – У меня времени мало. – Отойдем? – заглянув в помещение и обдав меня густым шлейфом остро модного парфюма, Соловьев указывает мне подбородком в сторону окна, расположенного в конце коридора. – Хорошо, только у меня есть максимум десять минут, – предупреждаю я, и Игорь хмыкает. Я молча перехожу к подоконнику. – Присоединишься? – Соловьев, похлопав себя по карманам, вынимает пачку сигарет. – Нет, спасибо, – отказываюсь я и прячу кисти рук в карманы широкой юбки. – Что так? – Игоряша насмешливо приподнимает широкую бровь и сует в рот сигарету. – Бросила. – Я прислоняюсь бедром к подоконнику. – Так что ты хотел? – Ты и бросила? – Игорь смеется. – И как давно? – Месяца три назад. – Ну, я тебя поздравляю. А со мной не бросала. – Неосторожно тряхнув сигаретой в руке, Игорь раздраженно принимается счищать пепел с лацкана пиджака, бросая на меня исподлобья короткие взгляды: – Кстати, хорошо выглядишь. – Спасибо, ты тоже. Так что ты хотел? – напоминаю я. – Да я, собственно, всё о делах наших скорбных, – Игорь манерно затягивается. – Да, я вчера заявление по собственному написал. Ты об этом не слышала? – Нет. – Ну да… Лебедев же хотел, чтобы все было гладко и тихо. – Помолчали. – Да, слушай, я тут Даниле как-то пару раз пытался набрать, а он телефон не берет. Не знаешь, почему? – У Даньки новая сим-карта. Я ему телефон новый купила. – Краем глаз наблюдаю, как из цеха высовывается остренький нос Марго. Потаращившись на Игоря (он стоит к ней спиной), Ритка прищуривается: «Помощь нужна?» Качаю головой: «Нет», и Ритка, кивнув, ныряет обратно в цех. Игорь, перехватив мой взгляд, оборачивается, но видит только исчезающий за дверью высокий каблук её туфли. – Поменяла? А, ясно. Ну и как у Данилы дела? – Игорь рассматривает тлеющий островок сигареты. – Спасибо, у него все хорошо. – Он все еще в «Бакулевском»? – Да. – Знаешь, а я ведь хотел съездить к нему, – Игорь, пристроив сигарету в угол рта, поворачивается, чуть наклоняется и, опираясь ладонями о подоконник, принимается рассматривать двор телецентра, где дворники раскидывают лопатами грязный мартовский снег, – но… как-то не вышло. То я был занят, то он не отвечал на звонки… Он хоть скучал по мне? – оборачивается Игорь. – Нет, – качаю я головой, – у него сейчас другие заботы… Неделю назад Арсен купил Даньке компьютерную игру в покер. – С ума сошли? – возмутилась я. – Я не позволю в больнице в карты играть! – Ничего ты не понимаешь, – нахохлился «заяц». – Это игра не на деньги, а на развитие памяти. Покер, к твоему сведению, вырабатывает логическое мышление, расчет вероятностей и тактику. – Даня, – помолчав, осторожно говорю я, – а где ты, прости, таких слов набрался? «Заяц» упрямо выпячивает подборок вперед, но машинально стреляет глазами в Арсена. Сечин, отвернувшись, прячет улыбку. И теперь в обеденный перерыв эти двое, прихватив для компании Новожиловых, резались в покер на интерес. Если проигрывали мальчишки или Кристина, но они учили по двадцать фраз на эстонском. Если проигрывал Арсен… но Арсен редко им поддавался, а Сережа с Данькой за неделю выучили половину простейшего разговорника и теперь каждое утро встречали меня дружным воплем: «Tervist!» – А может, мне все-таки съездить к нему? – Игорь глядит на меня, не понимая, почему я сейчас улыбаюсь. – А зачем? – убираю улыбку с лица. – Ты же вроде в ЕС собирался. – А, ну да. Так что у нас насчет ЕС? – Игорь тут же берет деловой тон и поискав пепельницу, но не найдя, отрывает от сигаретной пачки козырек и резким движением вкручивает в него окурок. – Ну… – (Я не лучший игрок в покер, конечно, но, по-моему, эта игра все-таки учит не логике, а самоконтролю.) – Ну, давай сделаем так: мы с тобой встретимся сегодня вечером, скажем, в восемь часов, и решим всё, что касается твоего гражданства ЕС, – делаю покер-фейс я. – Я тебе кое-какие документы покажу. И еще одного человека тебе представлю. – Нашла агента по вывозу моего тела в Эстонию? – хмыкает Игорь, но судя по выражению его лица, Соловьев заинтересовался. – Ну, можно и так сказать. – Я смотрю на часы, – Игорь, ты прости, но я пойду. Давай встретимся вечером на заправке «Татнефти» на Ленинском проспекте, и там обо всем поговорим. – А почему там? – удивляется Игорь. – Ну хотя бы потому, что ты там всегда заправляешься. «Потому что так предложила я, когда мы с Арсеном выбирали подходящее место для этой встречи». Требовалась площадка, не самая людная (Сечин предполагал, что Игорь мог чисто по-человечески перенервничать и сорваться), но с таким освещением, чтобы Игорь мог хорошо рассмотреть черты лица Арсена. – Ну, ладно, давай там. Мне в общем-то все равно, – снисходительно соглашается Игорь. – Да, мне что-то взять с собой? Фотографии… паспорт… не знаю. Может быть, деньги? – Да нет, ничего тебе не потребуется, – Я смотрю на съемочный павильон, откуда мне уже машет Лида. Разворачиваюсь к Соловьеву: – Ладно, Игорь, я пойду? – Целоваться не будем? – шутит Соловьев, но глаза у него грустные. – Нет, не будем. Ну всё. Пока, – отворачиваюсь и ухожу от него, спиной чувствуя… впрочем, я почему-то ничего к нему больше не чувствую». 4 Заправка «Татнефти», Ленинский проспект «Восьмой час. Изгиб Ленинского проспекта, за углом виден скос крыши красного кирпичного дома. На торпеде «Паджеро» лежит сложенная вдвое бумага. Саша, расстегнув пальто, сидит на переднем сидении, напряженно вглядываясь в периметр заправки, где в очередь к колонкам безоператорных АЗС пристраиваются машины. – Не нервничай, – я смотрю на неё. Она быстро качает головой: – Я не нервничаю. – Тогда не дергайся. – Я не дергаюсь, – и Саша украдкой делает вдох, явно пытаясь расслабиться. Впрочем, еще по дороге сюда она раз десять успела сказать, что она очень хочет, чтобы всё поскорее закончилось, и мы просто поехали домой. – Хочешь, послушаем музыку? – бью костяшкой пальца по кнопке музыкальной системы. – Лучше поцелуй меня, – она мягко проводит ладонью по моей щеке. Улыбка в серых глазах, улыбка в уголках её приподнятых губ, ослепительно белые ровные зубы. Наклоняюсь к ней, готовлюсь коснуться её. Её дыхание щекочет мне губы и трогает кожу над верхней губой, но через секунду её ладонь вздрагивает, а взгляд перемещается с моего лица куда-то налево, в сторону. – Что? – не понимаю я. Чуть прикусил её нижнюю губу и отпустил её. – Игорь подъехал, – шепчет она. Поворачиваюсь, разглядываю черный, высокий, как шкаф, «Геленваген»: – Его машина? – Мм. – Тогда пошли. – Не хочу! – говорит Сашка и машинально ввинчивается в сидение. – Ну хочешь, я один схожу? – Нет уж! Я с тобой, – и она торопливо отщелкивает ремень. Посмотрел на нее, спрятав улыбку, выхожу из машины. Грязь, слякость, непроглядная темень кругом плюс единственный раструб желтого света фонаря АЗС. Холодный ветер неприятно, иголками, ныряет за шарф на шею. – Капюшон подними, – открывая ей дверь, советую я. Саша, вздохнув, протягивает мне бумагу. Её ладонь в перчатке ложится на моё запястье, и Сашка выбирается из машины. На секунду придержал её в своих объятиях: – Сань? Она кивает: – Да, я всё помню. Не дергаться, провокациям Игоря не поддаваться, максимально придерживаться правды, а врать за нас, если что, будешь ты, – и Саша, не изменяя себе, глядит на меня чуть насмешливо. – Точно. Врать, если что, буду я. Пристроив ее руку себе в карман, поглаживаю ее пальцы в теплом тесном плену кармана, разворачиваюсь лицом к «Геленвагену» и вижу мужчину, неторопливо выбирающегося из машины. Первое, что бросается в глаза: широкие развитые плечи и довольно массивный корпус, хотя ростом он немного ниже меня. – Сань, – не в силах преодолеть свое вечное шутовство, вкрадчиво начинаю я. – Слушай, а я, кажется, знаю, почему ты его выбрала. – Да? И почему же? – Ее серый глаз выглядывает из-под густого меха капюшона и смотрит на меня с любопытством. – Ну, по-моему вместе с визиткой «Останкино» он должен был выглядеть более, чем впечатляюще. Ему бы Паратова вместо Михалкова в «Жестоком романсе» играть. Растекается легкая пауза. – Да ну тебя! – Сашка мстительно щиплет меня за указательный палец и тут же скороговоркой выстреливает то, о чем, видимо, думала последние полчаса: – Арсен, пожалуйста, пообещай мне, что, если что, ты с ним драться не будешь. Арсен, я тебя умоляю! Он вдвое тебя тяжелей. Вернее, он тебя шире, – сообразив, что она только что ляпнула, Сашка идет румянцем. – Хорошо, если что, ты с ним сама подерешься, – стараясь не обращать внимание на угол ревности, киваю я, и моя шутка всё-таки заставляет её улыбнуться. Саша расправляет плечи и, даже по-модельному постукивая каблуками, ведет меня знакомиться с Игорем. «Такт и терпение, и все быстро закончится», – между тем повторяю я про себя, как мантру. – Здравствуй, Игорь, это Арсен, – довольно дружелюбно начинает Саша. – Здравствуйте, здравствуйте, – Игорь манерно прищуривается. – Соловьев Игорь Борисович, коммерческий директор … – Игорь называет канал, на котором работает Саша, – начальник, продюсер, а по совместительству, – кивок на Сашу, – еще и жених этой милейшей барышни. Еще один укол ревности, и я сжимаю её пальцы в руке, но Саша уже мило склонила голову к плечу, спокойно разглядывая Игоря. Тот, оценив её реакцию на свои слова (вернее, отсутствие этой реакции), неопределенно хмыкает и переводит вопросительный взгляд на меня: – Так о чем у нас с вами пойдет разговор? Аккуратно освобождаю руку из Сашиного захвата. – Позвольте, я тоже для начала по всей форме представлюсь. – Вынимаю из другого кармана визитную карточку, протягиваю ее Игорю. Тот снисходительно принимает ее, пробегает глазами. – Так погодите-ка… Арсен Сечин? – Игорь вчитывается в визитку, и его брови стремительно ползут вверх. – «Бакулевский»? Ведущий кардиохирург… Ха, это даже забавно! – И Игорь, глядя на Сашу, неожиданно писклявым голосом начинает частить: – «Дорогой, достань мне для „зайца“ хорошего кардиолога». Саша небрежно пожимает плечами. Игорь, еще секунды с три полюбовавшись на её ровную мимику, довольно наигранно смеётся и переводит взгляд на меня: – Ну и что сейчас будет? Фраза о том, что ребенка нельзя забирать из больницы? Так я, собственно говоря, сюда не за этим приехал. – Так и я здесь, собственно говоря, нахожусь по другому поводу, – парирую я. – Хотя речь действительно пойдет о Даниле. – И что такого я не знаю о Даниле? – Игорь отдает мне визитку и отправляет руки в карманы парки. – То, что она, – кивок на Сашу, – полтора года как спит и видит, как бы забрать его из детдома? Или что ей, незамужней особе, никто не даст этого сделать, потому что у нее с Данилой меньше шестнадцати лет в возрасте? Или что она всё ищет того, кто бы помог ей усыновить его? Или, – новый прищур на Сашу, довольно злобный, надо сказать, – что она просто потрясающе меня развела, когда потребовала, чтобы я привел к ней на передачу врача – то есть вас, простите, – и Игорь, ерничая, склоняет голову, одновременно шаркая ножкой, – а потом под тем же соусом, видимо, развела и вас? – Игорь с издевкой глядит на меня. – Лечение Данилы бесплатное, я полагаю? Или она, – взгляд, пошлейшим образом проехавшийся по Саше с головы до ног, – все-таки предложила вам достойную компенсацию? – Она – это кто? – сухо интересуюсь я. – Кто «она»? – сходу не врубается Игорь. – Ну, вы все все время говорите «она» и «она». – Она – это Александра. Наша, – злобно выплевывает Соловьев. – И что, это обязательно? – морщусь я. – Вы насчет чего? – хмурится Игорь. – Ну, все эти намеки… она… наша, – продолжаю морщиться я. – Так, короче, на хрена вы позвали меня сюда, господа хорошие? – сообразив, что его учит манерам взрослый мужчина, Игорь моментально теряет всю свою вальяжность, и его типаж, в общем, становится мне до конца ясен. Есть такая порода людей, которые вечно считают, что им недодали по жизни. При этом они носят дорогие костюмы, еще более дорогие часы, предпочитают проводить время в заоблачно дорогих интерьерах, довольно манерно рассказывая о себе, но очень быстро растворяются в тишине, когда до них доходит, что их снисходительная манерность не производит на окружающих ни малейшего впечатления. Я делаю шаг вперед и аккуратно загоняю к себе за спину Сашу. – Сейчас объясню, зачем я здесь, – начинаю я. – Дело в том, что примерно три месяца назад Саша, с которой мы действительно познакомились в телецентре, попросила меня посмотреть одного мальчика. Зовут мальчика Данила Кириллов. И меня заинтересовала одна вещь: дело в том, что Данила внешне напоминает того, кого я сам очень неплохо знаю. А с учетом того, что у мальчика в свидетельстве о рождении в графе «отец» стоит прочерк, то эта ситуация навела меня на кое-какие интересные размышления. – Это какие? – Игорь исподлобья разглядывает Сашу. – Выйдем на свет? – предлагаю я. – И вы всё сами увидите. – Куда мы выйдем? – не догоняет Игорь. – На свет, – киваю я на подвешенный у АЗС фонарь, едва удерживаясь от того, чтобы пощелкать у Соловьева пальцами перед носом и заставить его, наконец, сосредоточиться на том, что я ему говорю. – Ну хорошо, пойдем выйдем на свет, – Игорь, который никак не может понять, чего я от него добиваюсь, отрывает глаза от Саши, передергивает плечами, разворачивается и бредёт к фонарю. Взглянув на Сашу («Останься здесь»), прогулочным шагом отправляюсь за Игорем. Захожу под сноп яркого света и становлюсь так, чтобы Игорь мог разглядеть мое лицо, рассмотреть досконально. В голове моментально всплывает мимика Данилы, которую я изучал, играя с ним в покер, и я делаю примерно такое же выражение лица, которое часто делает он, когда неторопливо выбирает ставку. Ловлю краем глаз, как Саша, нервничая, прикусывает губу. Игорь глядит на меня, и в его глазах мелькает первая тень понимания. Не веря себе, он делает шаг ко мне, пристально вглядываясь в меня. Потом, уже не стесняясь, принимается меня изучать, рассматривая с головы до ног, как разглядывают манекен в витрине, и по лицу Игоря растекается выражение удивления и растерянности. – Н-не понял, – Соловьев, зажмурившись, трясет головой и даже проводит рукой по глазам, словно перед ним не я, а мираж с иллюзией, и снова принимается всматриваться в меня. – Да нет… Да ладно, – обескураженно бормочет Игорь. – Так, подождите, вы же не хотите мне сказать, что вы…? – Игорь распахивает глаза и замолкает на половине фразы. – Вот именно, – киваю я, думая о том, что слава Богу, здесь нет Данилы, с которым мы внешне, конечно, похожи, но – только когда мы с ним не стоим рядом или напротив друг друга, потому что тогда разница во внешности более, чем очевидна. – Бред, – Игорь, похлопав себя по карманам, рассеянно достает сигаретную пачку. – Нет, вообще нереально. Театр абсурда какой-то. – Театра абсурда – это курить на заправке, – я указываю на знак с перечеркнутой сигаретой. – В смысле?.. А, ну да, – Соловьев, собравшийся было кинуть в рот сигарету, засовывает ее обратно в пачку. – Просто такое сразу в голове не укладывается, – жалуется мне Игорь. – Да мне, в общем-то, тоже было сложно представить такое, – подбадриваю я его, – и я решил посмотреть на факты. Мне… гм, по паспорту тридцать шесть лет. Даниле, как я знаю, четырнадцать. Я не помню его матери, но чисто теоретически стать отцом в двадцать два для меня было возможно. И единственный способ убедиться в моих подозрениях был… ДНК-тест. – Тест на отцовство? – Игорь, забыв про сигарету, впивается в меня зрачками. – Точно. – И что… вы его прошли? – Игорь медленно возвращает пачку в карман. – С легкостью. Показать результаты? Игорь судорожно кивает. Протягиваю ему сложенный вдвое лист. Игорь берет в руки бумагу, встряхнув, расправляет ее, и его пальцы вздрагивают, когда он начинает бегать глазами по строчкам, а я вижу, как двигаются его губы: «Лаборатория государственного исследования ДНК. Дело №831245643. Дата: ХХ. ХХ.2017. Ребенок: Кириллов Данила Андреевич. Отец: Сечин Арсен Павлович. Номер анализа ребенка: 8314563—20. Номер анализа отца: 865235—30. Локус:… Размеры аллелей:…». Под последней графой следуют столбики двузначных и трехзначных цифр. – Что за локусы? – Игорь поднимает глаза на меня. – В генетике локус дословно обозначает место. Здесь – обозначение места гена на карте хромосы. Судя по лицу Игоря, он пытается вспомнить азы химии и биологии. – Так, ладно, а аллели что означают? – А аллели – это варианты последовательности ДНК в каждом конкретном локусе. – А если проще? – недоверчиво хмыкает Игорь, продолжая разглядывать цифры. – А если проще, то аллель – это генетический маркер, который может передаваться только между кровными родственниками. А теперь посмотрите на совпадения по локусам, – продолжаю наседать я, и Игорь поднимает бумагу к лицу. – Сколько совпадений вы видите? – Пять из восемнадцати, – пересчитав их все, растерянно говорит Игорь. – Ну и что из этого следует? – То, что написано внизу, – и я киваю на короткую сноску внизу, заверенную печатью лаборатории. Игорь читает и начинает бледнеть. И, в общем, это понятно, потому что там написано, что «…Сечин Арсен Павлович с вероятностью 99,9% (прочерк) является биологическим отцом ребенка Кириллова Данилы Андреевича». Пауза – и звенящая тишина, которая наступает, когда игрок за карточным столом, проанализировав все ходы, произносит: «Ва-банк» и ставит на кон всё. Игорь поднимает на меня растерянные глаза: – Ну и что теперь будет? – Да, в общем, ясно, что теперь будет. Ребенка я вам не отдам. – Но она же его опекун! – выстреливает первым козырем Игорь. – Кто она? – вздыхаю я. – Да не придирайся ты к словам, – Игорь неожиданно переходит на «ты». – Я имел в виду Александру. – Не хочу вас расстраивать, уважаемый Игорь Борисович, но любое опекунство теряет силу, как только я заявлю права на отцовство. А я их только что фактически заявил. – А почему это ксерокс? – спохватывается Игорь, и это, пожалуй, самая лучшая карта в колоде. – Ну вы же не думали, что я вам оригинал вручу? – Доигрывая финал, я небрежно пожимаю плечами. – Оригинал мне в суде потребуется. Кстати, можно у вас и этот ксерокс забрать? – А она в курсе? – Игорь, словно не слыша вопроса, продолжает судорожно тискать в руках бумагу. – Саша? Да, она в курсе. Еще есть вопросы? – И давно она знает? – Игорь, что-то не так? – Я упрямо протягиваю руку за ксероксом. – Да нет, всё так… Накрылся мой самый легкий путь в ЕС, да? – Игорь взмахивает бумагой и вдруг начинает смеяться. – Нет, ну ты представляешь себе? – он закатывается в каком-то странном, я бы даже сказал, нервном припадке, словно перед ним было всё, и он только что потерял всё это. – А я-то, наивный… нет, ну ты подумай! – Игорь бьется в истерическом хохоте и чуть ли не складывается пополам. – Я-то, главное, всё просчитал! Специально два месяца ждал, не хотел давить на неё, думал, она опомнится. Ей-то было, что терять, а оказалось, это меня выставляют с канала. Правда, я за это время… ой, не могу! – и Игорь, хохоча и брызжа слюной, вытирает слезы, – я-то успел списаться с CNN и выбить там себе место, но при условии, что попаду в Таллинн до лета. А что в итоге? Оказалось, мне нужно было не работу в ЕС искать, а нормальную бабу? Я-то все думал, что вытащу эту в ЗАГС, – кивок на Сашу, – что она в итоге прогнется. А она… вот так, легко и просто… меня! На один щелчок пальцев. – Игорь трясет головой. – И главное, не придерешься. К ней теперь никаких вопросов, да? Она просто вылетела из моего уравнения, когда вместе с этим тестом на отцовство вдруг появился ты. – Игорь, ау, мы не пили не брудершафт, – напоминаю я. – Бумагу! – протягиваю руку. – Да к черту твою бумагу! – и Игорь, вцепившись в ксерокс, начинает остервенело рвать его на клочки. Краем глаз отмечаю, что от колонки АЗС отъехала последняя машина, и теперь на заправке, где нет операторов, находимся только мы трое. Саша, стоя метрах в трех от меня и Игоря, грустно глядит на своего экс-жениха, и в ее глазах мелькает что-то, что очень похоже на брегливую жалость. Игорь, видимо, тоже успевший заметить это выражение у нее на лице, подошвой ботинка остервенело втирает клочки с результатами теста в грязь, после чего разворачивается и направляется прямиком к ней. – Сучка ты подлая, ты слышишь меня? – осклабясь, смеётся он, но с каждым словом взвинчивает себя все больше и больше. – Что, решила разом отомстить мне за все? Мразь ты и дрянь последняя… Сука ты! – внезапно орет Игорь. А мне будто ошпарили спину. – Извинись, – говорю я и не узнаю свой голос. – Что? – Игорь застывает, медленно поворачивается ко мне и начинает ржать. – Перед кем? Перед ней, что ли? – Да, перед ней. Извинись, я сказал. – А то что? – Игорь с глумливой улыбкой резко меняет курс и подходит ко мне, становится почти вплотную. – Ну, что ты сделаешь? Ты кто такой, хлюпик? Одуревший от внезапно нахлынувших чувств отец больного подкидыша? Или ты думаешь, я не понял, что ты с ней трахаешься? О да, вот это она умеет, я это тоже помню. И что, ты в самом деле считаешь, что я буду извиня…? Но финал я уже не слышу, потому что бью его левой в лицо. Уклониться Игорь не успевает, и мой кулак весьма ощутимо впечатывается ему в скулу. Игорь, крякнув, дергает головой, пятится и, неловко всплеснув руками, оседает в лужу. Его пальцы начинают царапать асфальт, подошвы ботинок нелепо загребают жирную грязь из лужи. – Ты башкой ёбн… я? – сплевывая кровь с губы, визжит Игорь и выкатывает на меня бешеные глаза. Успеваю поймать, как Саша вытянулась в стрелу, словно готовится броситься и начать нас разнимать. «Стой, где стоишь», – мысленно требую я. – Я сказал, извинись перед ней и за слова о подкидыше, – в последний раз предлагаю я, делая шаг к Игорю. Так меня накрывало всего один раз – в пятнадцать, когда журналист у редакции оскорбил мою мать. А это соскучившееся по эмиграции чмо оскорбило мою женщину и ребенка, который пока что не в силах сам за себя постоять. Чувствую вкус чужой крови во рту. Глаза застилает кровавая пелена. Ярость. Белая вспышка. И всего одно понимание в голове: еще одна его фраза про Сашу, про этого мальчика, и я начну физически уничтожать его по частям. Игорь, поймав мой взгляд, откидывается на локтях назад: – Ты… да я… Подхожу к нему, готовясь вздернуть за шкирку эту хлипкую тушу, и дать ему еще раз по зубам. – Всё, извини! Извини, я сказал! – Игорь, испуганно впившись в меня глазами, поднимает вверх руки. Качаю головой: «Не то, я не это хотел услышать». – Я… – Игорь торопливо ищет Сашу, – Саш, прости меня. И за Данилу тоже прости. Я… я погорячился. И меня отпускает. Смотрю на Игоря, словно его здесь нет, и меня здесь нет тоже. И мне почему-то становится отчаянно жалко Сашку, которая видит все это и, по всей видимости, испытывает сейчас жуткий стыд за меня, за Игоря, за то, что полгода жила с этим козлом, а потом еще полтора года тряслась, что он отберет у нее мальчика. – Всё. Финал, – вслух говорю я. Наклоняюсь, поднимаю из грязи клочки разорванного ДНК-исследования, сую их в карман, поворачиваюсь спиной к Игорю и иду к Саше, краем уха слыша, как Соловьев, матерясь и чавкая грязью, поднимается и начинает отряхивать брюки. Через секунду до меня долетает кваканье сигнализации, хлопок двери машины, в которую он, видимо, сел, но то, что будет дальше происходить с этим типом, уже не моя история, и не наша, потому что сегодня действительно все закончилось. Нет больше прошлого. Точно подтверждая мои мысли, «Гелеваген» резко берет с места. – Идиоты, – орёт Игорь, открыв окно, – да идите вы к черту, оба! Без вас разберусь с ЕС разберусь, – и его слова тают в звенящем потоке машин, летящих по Ленинскому проспекту. А я подхожу к Саше: – Прости, я не хотел. Она кивает и внезапно, с отчаянной силой вцепившись мне в запястья, утыкается в меня носом так, что отнять её от меня невозможно. – Да ладно тебе, – я смущенно разглядываю кровь на снегу. «Интересно, это откуда?» – Ты костяшки себе сбил, – объясняет и плачет Саша. – Ничего, я дома вылечусь. У тебя на руках. – Это всё, да? – Она качает головой, словно не верит в счастливый конец. – Всё. Он никогда к тебе больше не подойдет. – Как ты думаешь, он кому-нибудь об этом расскажет? – Кому? Органам опеки? Саш, ему не сладкая месть нужна, а выезд в ЕС до лета. И потом, что он расскажет? – Я машинально кошусь на саднящий сустав с ободранной кожей. Одна радость, оперируя правой рукой, я на автомате ударил его левой. – Что он расскажет? Что пока он тягался с тобой, ты занималась ребенком? Или что я ещё раз, прости, заеду ему по роже, если он попытается снова подойти к тебе с этим? Поверь, когда он придет в себя, он сам всё поймет… Саш, пошли домой, а? Она поднимает ко мне зареванное лицо: – А у нас с тобой теперь на двоих два дома. – В смысле? – В том смысле, что я хотела это тебе еще там, у «Шереметьево», в машине отдать, но я растерялась. А потом было уже не до этого. – Ты – и растерялась? – усмехаюсь я, вытирая ей слезы тыльной стороной ладони. – А по-моему, нам все удалось. Жаль только, исследование ДНК настоящее… Данила чуть испуганно смотрит на женщину в белом халате, которая ватной палочкой аккуратно водит у него по внутренней стороне щеки. – Вот и все, – радостно произносит она, пряча забор слюны для ДНК-теста в пластиковый герметичный пакет. Провожаю ее до дверей ординаторской, прощаюсь, закрываю за ней дверь. – Арсен Павлович, а что будет дальше? – тихо спрашивает Данила. – Ну, а дальше будет тест, на основании которого мы с тобой получим выводы, – подхожу и сажусь на стул напротив него. Данила долго глядит на меня: – А… вы точно… ну… не мой отец? – шепчет он. «Все может быть», – очень хочется мне ответить ему. Но я обещал сказать ему правду, и я говорю ему: – Дань, я бы очень хотел тебе солгать, но результат теста будет для меня отрицательным. Хотя знаешь, я бы, наверное, все же хотел, чтобы он был положительным. Так тебя воспитывать было бы легче, – пытаюсь перевести все в шутку, но Данила поднимает на меня серьезные глаза: – А знаете, я бы тоже этого очень хотел. А… а как мне вас все-таки называть? Но я не знаю ответа на этот вопрос: он сам должен решить это. И я говорю ему: – Дань, честно? Давай так: время покажет. Спустя три дня я сижу в кабинете главврача ДНК-лаборатории. Передо мной на столе документ – тот самый, который я покажу Игорю, только сейчас внизу бумаги есть интерпретация ДНК-исследования: «Комбинированный индекс отцовства: 0. Вероятность отцовства: 0%. Предполагаемый отец, Сечин Арсен Павлович, исключается как биологический отец ребенка, Кириллова Данилы Андреевича. Это заключение основано на несовпадении аллелей, наблюдаемых в перечисленных локусах. У предполагаемого отца нет генетических маркеров, которые должны быть переданы ребенку предполагаемым отцом». – Извините, но вы сами все понимаете. Ошибка исключена, – виновато произносит главврач. – Я знаю. Но у меня есть к вам просьба, – я смотрю на мужчину. – Вы не могли бы убрать из этой бумаги выводы и написать: «Сечин Арсен Павлович на 99,9% НЕ является биологическим отцом ребенка»? – Зачем вам это? – удивляется врач. – Ну, давайте отвечу так: мне это надо. Мужчина пристально глядит на меня, потом пожимает плечами: – Ну, если вам так надо, то я, конечно, могу изменить формулировку, не меняя сути заключения. Ведь стандартных вариантов предоставления такой информации в России нет. На это я и рассчитывал. Я дома, сижу за столом в кабинете. Саша крутится в кухне. Раскладываю на столе оригинал заключения и беру в руки корректирующую жидкость, купленную мной в магазине. Такой белой замазкой обычно пользуются школьники, когда исправляют помарки в тетрадях. Один аккуратный мазок кистью по частице «НЕ», и бумага приобретает совсем иное значение. Как год моего рождения, исправленный сестрой моей матери. Как ложь, которая в этот раз должна защитить подростка. Потом оригинал документа отправляется лицовой стороной в мой домашний ксерокс, и тот, прошуршав бумагой, выбрасывает мне ксерокопию. – Саш, посмотри, что получилось, – зову я. – Сейчас, – с готовностью откликается она и через секунду становится за моей спиной. Внимательно разглядывает копию: – Операция «Штрих»? – Ага. – Сечин, тебя не посадят? – Кто? – усмехаюсь я. – И за что? Моя приемная мать была гематологом. Лет десять назад, когда мы с ней дома смотрели документальный фильм про исследование ДНК, она рассказала мне, что в ДНК-исследованиях при положительном результате на кровное родство аллели должны совпадать по кодам значений, и не важно, сколько будет количественных совпадений, потому что совпадения по аллелям встречаются у всех людей. Но разобраться в кодах мог только специалист, такой, как она. Зная, что никакая нормальная государственная лаборатория не даст Игорю результаты исследования без номеров дела и анализов, я должен был обязательно забрать у него изготовленную мной ксерокопию. Обман крылся только в единственной частице «не». Игорь должен был мне поверить. Все остальное было уже игрой. Моей. За нас, троих… А может, это была не игра, и не моя, а сама наша жизнь, потому что Саша лезет в карман пальто и разжимает ладонь, на которой лежит связка ключей, сцепленная брелоком из сплава стекла и металла – маленький человечек держит в руках алую букву «А». – «А» это первая буква твоего имени? Или нашего? – улыбаюсь я: человечек мне нравится. – «А» – это от «Ma armastan sind». «Аrmastus» – это любовь, Арсен. – А – ключи? – Тонка белая связка… – Это взамен тех, что ты мне подарил, – шепчет она, – только эти ключи от моего дома».