Глава XVI
— Барин? — Грива заглянул мне через плечо. — Что там?
— Карта.
Мы развернули ее прямо на поваленном кедре, у корней которого нашли ранец. Бумага была старой, выцветшей, но линии читались отчётливо. Река, изгибы, притоки — всё как есть. И крест. Маленький, но уверенный значок, поставленный чьей-то твёрдой рукой.
— Смотри, — сказал Ваня, водя пальцем по карте. — Вот болото, где мы стоим. А вот склад. — Он повёл пальцем вверх, к кресту. — Идти берегом, неспешно… час, может, меньше. Место знакомое. Я там бывал.
— Далеко? — переспросил я, хотя уже понял, что это рядом.
— Нет. За тем мысом, — он кивнул в сторону, где река делала поворот, скрываясь за скалистым выступом. — Рукой подать.
Мы свернули карту, и я сунул её за пазуху, рядом с украденным Завьялко золотом, которое так и не отнёс в общую кладовую.
— Сходим? — спросил Ваня.
Я задумался. Времени до конца дня оставалось еще много. Почему бы и не проведать? Заодно разведаем местность.
— Пошли.
Болото осталось позади, но воздух здесь всё ещё был сырым, тяжёлым. Лес стоял стеной, мрачный, настороженный. Мы шли берегом, там, где река, огибая скалы, делала широкую петлю. Ваня шагал уверенно, безошибочно выбирая тропу среди камней и корней. Я едва поспевал, то и дело цепляясь за выступающие корни.
Чем дальше мы уходили от болота, тем светлее становилось. Лес расступался, уступая место каменистым осыпям и невысоким скалам, поросшим мхом и лишайником. Река здесь была широка и спокойна, вода казалась почти чёрной в тени нависающих берегов.
Мы шли молча. Я думал о Завьялко, о том, как глупо и бессмысленно он погиб. Жадность — страшная вещь. И до добра никогда она не доводила.
Ваня остановился, поднял руку.
— Там, — сказал он, указывая вперёд.
Я посмотрел. Берег здесь круто поднимался вверх, образуя каменистый выступ. Река, огибая его, делала резкий поворот, и дальше открывалась широкая, залитая солнцем луговина. Ваня свернул с берега и начал подниматься.
Подъём был крутым, ноги скользили по осыпающимся камням, но эвенк шёл уверенно, находя опору там, где её, казалось, вовсе не было. Я карабкался за ним, хватаясь за корни и ветки. Сердце колотилось, но мысль о том, что там, наверху, может ждать находка, гнала вперёд.
Мы вышли наверх. И замерли.
Отсюда, с высоты, открывался вид, от которого перехватывало дыхание. Река внизу изгибалась широкой подковой, образуя огромную, залитую солнцем луговину. Вода в ней была прозрачной, бирюзовой, и на мелководье виднелось каменистое дно. За рекой стеной стояли кедры — тёмные, почти чёрные, их кроны уходили в самое небо. Дальше, за лесом, поднимались горы — синие, подёрнутые дымкой, с белыми снежными пятнами на вершинах. Тишина здесь была какой-то особенной, как в храме.
— Красиво, — тихо сказал я.
Ваня кивнул, не оборачиваясь. Он стоял, вглядываясь вниз, туда, где у самого берега темнели три старые сосны, выделявшиеся среди кедров своей светлой, почти оранжевой корой.
— Вон там, — сказал он, указывая. — Между теми соснами.
Мы начали спускаться. Спуск был не легче подъёма. Ноги то и дело соскальзывали с мокрых камней, руки хватались за кусты, которые, казалось, только и ждали, чтобы вырваться из земли. Ваня двигался вниз с лёгкостью горного козла, и я старался не отставать. Затея с прогулкой не казалось уже такой хорошей.
Наконец, мы оказались внизу. Река здесь журчала совсем рядом, перекатываясь через камни, и воздух был влажным, напоённым запахом сырой земли и прелых листьев. Ваня повёл меня к соснам. По мере приближения я начинал различать детали. Между деревьями, на небольшой проплешине, чернел провал, затянутый прошлогодней листвой и сухим папоротником. Но если присмотреться, можно было разглядеть, что это не просто яма — вход. Узкий, низкий, почти незаметный, но явно рукотворный.
— Здесь, — сказал Ваня, опускаясь на корточки и разгребая листву.
— Пещера?
— Похоже на то.
Я присмотрелся. Над входом, едва заметный, выветренный почти до полной неразличимости, угадывался нарисованный крест.
— Бери лопаты, — скомандовал я.
Мы принялись расчищать завал. Работа шла медленно — камни были тяжёлыми, земля слежавшейся за долгие годы. Лопаты вгрызались в грунт, и мы по очереди сменяли друг друга, когда руки начинали неметь.
Наконец, когда солнце уже перевалило за полдень, проход открылся. Узкий, низкий, но достаточный, чтобы протиснуться. Я зажёг факел и полез первым.
Внутри было темно и сыро. Воздух — спёртый, тяжёлый, с запахом гнили и ещё чем-то, отчего к горлу подступала тошнота. Факел выхватывал из мрака неровные каменные стены — пещера была искусственно расширена, на сводах виднелись следы кирок и лопат.
Я шагнул вперёд. И тут же наткнулся на ящики.
Они стояли вдоль стен, несколько штук, составленных друг на друга. Я подошёл к ближайшему, поддел крышку лопатой. Дерево развалилось от прикосновения, рассыпавшись трухой. Внутри — серая, спрессованная масса, в которой едва угадывалось зерно. Мука. Истлевшая, превратившаяся в пыль.
Следующий ящик — то же самое. Крупа, когда-то бывшая гречкой, теперь лежала чёрной, смерзшейся коркой. Я перешёл к третьему. Ржавые кирки, покрытые зелёной коркой, рассыпались в руках, едва я к ним прикоснулся. Лопаты, обломки кайл, какие-то скобы — всё проржавело, истлело, превратилось в груду бесполезного металлолома.
— Пусто, — сказал я, и голос мой прозвучал глухо в этой каменной гробнице. — Всё сгнило.
Ваня, вошедший следом, молча оглядывал пещеру. В глазах эвенка я прочёл разочарование. Он надеялся на большее. Я — тоже.
— Идём, — сказал я, чувствуя, как усталость наваливается на плечи. — Зря потратили день.
Но Ваня не двинулся с места. Он стоял, вглядываясь в дальний угол пещеры, туда, где свет факела почти не достигал. Его лицо было напряжённым, глаза сощурены.
— Там, — сказал он, указывая в темноту.
Я поднял факел повыше. В дальнем конце пещеры, за грудой осыпавшихся камней, угадывался ещё один проход. Узкий, низкий, почти незаметный. Заваленный так же, как и вход.
— Ещё один лаз, — сказал эвенк, подходя ближе.
Мы принялись разбирать завал. Камни здесь были мельче, но лежали плотно, будто их намеренно уложили, чтобы закрыть проход навсегда. Ваня работал быстро, его руки мелькали в свете факела, отбрасывая камни в сторону. Я помогал, стараясь не думать о том, что может быть за этой стеной.
Наконец, последний камень отвалился. Проход открылся, и я сунул факел внутрь.
Свет выхватил из тьмы то, от чего у меня перехватило дыхание.
Скелеты. Десятки скелетов, лежащих в беспорядке, друг на друге, вдоль стен, в центре — везде. Некоторые были аккуратно уложены, другие застыли в неестественных позах, будто смерть застала их в движении. На многих ещё держались остатки одежды — истлевшее сукно, клочья шинелей, обрывки ремней. Военная форма.
Я шагнул внутрь, стараясь не наступить на кости. Воздух здесь был ещё тяжелее — запах тлена въелся в камни, в землю, казалось, в сам воздух. Факел дымил, и в его свете черепа с провалившимися глазницами смотрели на меня с немым, многовековым укором.
— Господи… — выдохнул я.
В центре этого склепа, среди костей и истлевшего тряпья, стоял стол. Грубо сколоченный из неструганых досок, он уцелел чудом — ножки подгнили, но столешница ещё держалась. На ней лежала толстая книга в кожаном переплёте. Полковой журнал.
Я подошёл, стараясь ступать осторожно, чтобы не потревожить покой. Кожа переплёта была покрыта плесенью, но когда я сдул пыль, буквы проступили отчётливо. Я раскрыл журнал. Бумага истлела по краям, но в середине, где листы были плотнее, текст сохранился. Я поднёс факел ближе и начал читать, продираясь сквозь старославянские «яти» и «ери».
«14 сентября 1860 года. Отряд есаула Некрасова, 37 человек, возвращаясь из разведки к устью Зеи, обнаружил признаки болезни. У казака Игнатьева поднялась температура, появилась сыпь. К вечеру заболели ещё трое. Приняли решение двигаться к Благовещенску, но дорогу перекрыл отряд под командованием хорунжего Толстого. Приказ: следовать в карантинное место, указанное на карте. Вход завалить. Ждать указаний…»
Я перевернул страницу. Пальцы дрожали, факел ходил ходуном, но я продолжал читать.
«18 сентября. Больных уже пятнадцать. Сыпь покрывает лица, руки, тела. Люди мечутся в жару, некоторые не узнают своих. Казак Лобода умер сегодня утром. Похоронили за пещерой, в расщелине. Есаул Некрасов держится, но и у него поднялась температура. Приказа из штаба нет. Мы забыты…»
Следующие страницы были написаны другим почерком — более твёрдым.
«25 сентября. Умер есаул Некрасов. Командование принял я, сотник Верещагин. Больны все, кто ещё жив. Здоровых нет. Еды почти нет, вода кончается»
Я перевернул ещё несколько листов. Почерк становился всё более неразборчивым, строки съезжали, слова путались.
«3 октября. Осталось семеро. Силы на исходе. Кто-то пытался разобрать завал, но камни слишком тяжелы, а руки не держат лопаты. Мы прокляты. Мы всё сделали правильно, мы служили верой и правдой, а нас бросили здесь, как собак. За что?..»
Последняя запись была почти нечитаемой, буквы прыгали, чернила расплылись от влаги — то ли от сырости, то ли от слёз.
«7 октября. Я один. Остальные умерли. Сижу у стола, пишу последние строки. Если кто-то найдёт этот журнал — помяните нас. Мы не преступники. Мы солдаты. Мы делали своё дело. А нас убили свои. Простите нас. И помяните. Сотник Верещагин. Боже, прими мою душу…»
Я закрыл журнал. Руки тряслись, в горле стоял ком, который я не мог проглотить. Пещера, казалось, давила на плечи всей своей тяжестью, воздух стал невыносимым, я задыхался.
— Что там? — тихо спросил Ваня, не решаясь подойти ближе.
Я посмотрел на него. Слова не шли. Я кивнул на скелеты, на истлевшие мундиры, на журнал, который держал в руках.
— Это не склад, — сказал я, и голос мой прозвучал чужим, хриплым. — Могила. Карантинный лазарет. Люди… они были больны. Чёрной оспой. Командование приказало изолировать их здесь. И завалило вход. Чтобы не пустить эпидемию в город. Их бросили умирать. Всех.
Ваня перекрестился, медленно, широким крестом.
Я обвёл взглядом пещеру. Тридцать семь человек. Солдаты, казаки, офицеры. Они шли выполнять приказ, служили, рисковали жизнью. И в конце получили смертный приговор от своих же. Захороненные заживо в этой каменной могиле, они умирали по одному, зная, что никто не придёт, никто не откроет завал, никто не подаст воды.
Я подошёл к ближайшему скелету. Остатки шинели, обрывки портупеи, рядом — истлевшая фуражка с кокардой. Под ней — череп, маленький, узкий, с провалившимися глазницами. Ребёнок? Нет. Молодой парень. Совсем мальчишка. Ему, наверное, было лет семнадцать, когда его отправили в разведку. И восемнадцать, когда его заживо замуровали в этой пещере.
Я опустился на колени. Пыль взметнулась вверх, оседая на лице, на руках, на одежде. Всё, что мы нашли, было не золотом, не оружием, не припасами. Это была братская могила. Место, где люди умирали в одиночестве, в темноте, в отчаянии, зная, что их предали.
— Что будем делать? — спросил Ваня, его голос дрогнул.
Я поднялся. Журнал лежал у меня в руках, тяжёлый, как свинец. Тридцать семь имён, тридцать семь судеб, тридцать семь преданных душ.
— Похороним, — сказал я. — Как положено.
Мы работали до темноты. Вытаскивали останки из пещеры, укладывали в расщелине у скалы, там, где, по записям в журнале, уже был похоронен первый умерший. Ваня копал могилу, я носил кости, завёрнутые в брезент, Грива складывал их ровными рядами, как солдат на плацу. Никто не говорил ни слова.
Из-за того, что погибших было много могилы копали не глубокие. Повезло, удалось найти мягкую почву, но даже при всем этом мы сильно вымотались и устали.
Когда последний скелет был уложен, я взял журнал. Положил его на грудь тому, кто, судя по остаткам погон, был офицером. Сотник Верещагин, последний из живых.
— Вечная память. Вы не забыты. Вы будете помянуты.
Ваня начал засыпать могилу. Земля падала на истлевшие шинели, на черепа, на журнал, который уносил с собой последние слова этих людей. Я стоял, глядя, как исчезают они, один за другим, под слоем чёрной, сырой земли.
Кто-то из них думал о доме, о семье, о том, что вернётся с войны героем. Кто-то проклинал своих палачей, умирая в бреду. Кто-то, как Верещагин, нашёл в себе силы написать последние строки, чтобы мы, живые, знали правду.
Над могилой Верещагина мы поставили крест — из двух сосновых веток, связанных верёвкой. Не такой, как на карте, выветренный и старый, а новый, живой, пахнущий смолой.
— Пора, — тихо сказал Ваня.
Я кивнул. Мы разобрали снаряжение, забрали лопаты, погасили факелы. Последний раз я оглянулся на пещеру, на новый крест, на уходящую в темноту тропу.
— Завтра вернёмся, — сказал я. — Привезём доски, сделаем настоящий памятник.
* * *
На следующий день мы поднялись затемно, когда костёр догорел до красных углей, а на траве выступила такая обильная роса, что сапоги промокали насквозь за первые же десять шагов. Никто не завтракал — к горлу кусок не лез. Двинули к месту, которое уже успели назвать про себя Верещагинской могилой.
Доски мы заготовили с вечера, когда вернулись в лагерь. Ваня нарубил молодых лиственниц — ровных, смолистых, без сучков, — и мы обтесали их топорами при свете факелов. Работали молча, и только стук топоров разносился по реке, пугая уток на плёсах. К рассвету доски лежали готовые — гладкие с одной стороны, шершавые с другой, пахнущие свежей древесиной и надеждой на то, что мы делаем правильное дело.
Грива нёс самый тяжёлый крест. Не тот, вязанный из веток, который мы оставили вчера, а настоящий — из двух лиственничных брусьев, скреплённых вкось, с перекладиной, вытесанной так, что она плотно входила в паз. Я помогал ему, подхватив нижний конец, и мы шагали по вчерашней тропе медленно, осторожно, как похоронная процессия. Ваня шёл впереди, держа в руках мешок с гвоздями.
Река сегодня казалась другой. Вчера она шумела, перекатывалась через камни, жила своей древней, дикой жизнью. Сегодня — затихла. Вода стояла почти неподвижно, и только лёгкая рябь там, где течение встречалось с корягой, нарушала зеркальную гладь. Туман стелился по воде — белый, плотный, как простыня, — и скрывал противоположный берег. В этом тумане голоса звучали глухо, приглушённо, и даже шаги наших сапог казались не стуком по камням, а чьим-то далёким, едва различимым шёпотом.
— Тихо сегодня, — сказал Грива, когда мы остановились перевести дух у подножия подъёма.
— Тихо, — согласился Ваня. — Место знает, зачем мы идём.
Подъём на скалу занял вдвое больше времени, чем вчера. Доски были тяжёлыми, и каждый шаг требовал осторожности — один неверный удар сапога по мокрому камню, и мы полетели бы вниз, ломая кости и памятник. Я нёс задний конец креста, и плечо уже начинало ныть от непривычной тяжести. Грива кряхтел, но не жаловался. Ваня, как самый лёгкий и ловкий, забрался наверх первым, сбросил нам верёвку, и мы, ухватившись за неё, подтянули доски на плато.
Отсюда, с высоты, туман был ещё гуще. Река исчезла целиком, и казалось, что мы стоим на краю облака, в каком-то другом мире, где нет ни земли, ни неба, а только белая, молочная пустота. Но стоило опустить взгляд вниз, на луговину между соснами, как туман рассеивался, открывая вчерашнее место. Могила стояла нетронутой — холмик свежей земли, увенчанный вчерашним крестом из веток. Возле неё — чёрный зев пещеры, который мы так и не завалили обратно.
— Сначала доски, — сказал я. — Сделаем настил, чтобы земля не осыпалась.
Мы работали без лишних слов. Ваня обтёсывал края досок, подгоняя их друг к другу, Грива забивал гвозди, я мерил и размечал. Пальцы слушались плохо — утренний холод ещё не отпустил, и руки дрожали от напряжения. Но работа спорилась. Мы уложили первый ряд досок прямо на холмик, прижимая их к земле, чтобы они не вспучились от дождей. Второй ряд — чуть выше, формируя что-то вроде невысокого сруба, похожего на бревенчатый венец. Не ограда, нет — скорее, оклад, как на старых деревенских могилах, где доски кладут не для того, чтобы оградить, а чтобы обозначить: здесь покоится человек, не топчи.
Грива, закончив с гвоздями, отошёл в сторону и долго смотрел на нашу работу.
— Теперь по-людски, — сказал он наконец.
Ваня достал из-за пояса свой нож — узкий, с длинным лезвием, которым сдирал кору с кедров и разделывал рыбу. Подошёл к доске, которую мы оставили для перекладины, и начал резать.
Я подошёл ближе. Нож входил в дерево легко, оставляя ровные, глубокие линии. Ваня вырезал букву за буквой, не спеша, но уверенно, как пишут иероглифы на древних свитках. Сначала вышли слова: «ВЕЧНАЯ ПАМЯТЬ». Потом ниже: «СОТНИКУ ВЕРЕЩАГИНУ И ЕГО ОТРЯДУ». Ещё ниже, мельче, но всё так же чётко: «37 ВОИНОВ, УМЕРШИХ В КАРАНТИНЕ. 1860 ГОД».
На удивление эвенк не сделал ни единой ошибки.