Глава 15. Четырнадцать дней
После того, как я увидела ту комнату, время перестало иметь значение.
Я не считала дни. Не отмечала зарубки на прутьях. Я просто жила — если это можно было назвать жизнью. Ела серую кашу, когда приносили. Ложилась на матрас, когда отключался свет. Вставала, когда свет загорался снова. Ходила на осмотры. Возвращалась. Смотрела в стену. Слушала крики.
Крики были всегда. Они стали фоном, как гул ошейника, как красный полумрак, как запах металла и мочи. Я научилась различать их. Вот этот — высокий, пронзительный — новенькая. Вот этот — хриплый, надрывный — та, что постарше, у неё почти не осталось голоса. Вот этот — короткий, обрывающийся — значит, она потеряла сознание. А вот этот — тихий, едва слышный, похожий на скулёж — это после. Когда они уходят, а она остаётся. И скулит. Как раненый зверь.
Я лежала на матрасе, прижав зайца к груди, и слушала. И ничего не чувствовала.
Это было страшнее всего. Не чувствовать.
---
Её привели на третий день — или на четвёртый. Я сбилась со счёта.
Маленькая. Лет шесть, может, семь. Светлые волосы, заплетённые в две тонкие косички. Сарафан в горошек — розовый, когда-то чистый, теперь грязный и порванный на плече. Она цеплялась за прутья и кричала.
— Мама! Мамочка! Где ты?!
Клыкастый отшвырнул её вглубь клетки. Она упала, ударилась головой о матрас. Затихла. Потом снова заплакала — тихо, беззвучно, вздрагивая всем телом.
Я смотрела на неё через прутья. И ничего не чувствовала.
Ночью она продолжала плакать. Я слышала её сквозь сон — тонкий, прерывистый плач. Он мешал. Не потому что был громким. Потому что был знакомым. Я тоже так плакала. Когда-то.
Я встала. Подошла к прутьям. Села на пол.
— Эй, — позвала я тихо. — Как тебя зовут?
Она замолчала. Потом шмыгнула носом.
— Аня.
— Аня. Я — Айва. Я здесь уже давно. Хочешь, я буду с тобой говорить? Пока ты не уснёшь?
Она помолчала. Потом кивнула — я увидела это в полумраке.
Я говорила. О речке. О сладкой вате. О Бублике. О папе, который подмигивал мне, когда мама не видела. О том, как мы ели бутерброды с колбасой на берегу, и крошки сыпались на полотенце.
Она слушала. Потом заснула.
Я вернулась на матрас. И впервые за много дней почувствовала что-то. Не боль. Не страх. Что-то другое. Слабое. Тёплое.
Это было хуже. Потому что я знала: оно пройдёт. Как всё проходит.
---
Марк появился раньше. Он был здесь дольше меня. Я уже знала его — тёмные волосы, царапина через щёку, джинсы, футболка с эмблемой футбольного клуба. Он сидел в клетке напротив.
Однажды он позвал меня.
— Эй. Новенькая.
Я обернулась.
— Ты как? — спросил он шёпотом.
Я не ответила.
— Понятно. Шок. Со всеми так.
Он помолчал. Потом заговорил снова — тише:
— Слушай. Я не знаю, что тут делают. Но каждый день приходят и забирают кого-то. Уводят. Иногда возвращают. Иногда — нет. А те, кого возвращают... они уже не такие, как раньше.
— Какие? — спросила я.
— Тихие. Сидят и смотрят в стену. Не разговаривают. Не плачут. Как будто из них вытащили что-то. Что-то важное.
Я вспомнила близнецов. Девушку на столе. Детей с разрезами.
— Это ошейники? — спросила я.
— Нет. Ошейники просто не дают что-то делать. А те, кого возвращают... с ними другое. Хуже.
Он помолчал. Потом добавил:
— Ты знаешь, что это за корабль?
— Нет.
— Это не просто тюрьма. Это фабрика. Они делают из нас что-то. Я не знаю, что. Но я знаю, что мы не должны здесь оставаться.
Я смотрела на него. В его глазах была не надежда. Злость. Упрямство. Он не собирался сдаваться.
— Ты хочешь сбежать? — спросила я.
— Да, — сказал он. — И ты тоже.
— Как?
— Я не знаю. Пока. Но я думаю. Каждый день. Я запоминаю. Коридоры. Патрули. Когда меняют охрану. Когда приводят еду. Всё.
Он посмотрел на меня.
— Ты тоже запоминай. Всё. Каждую мелочь. Поняла?
Я кивнула.
— Хорошо, — сказал он. — Тогда у нас будет шанс.
Я вернулась на матрас. И впервые за много дней почувствовала что-то кроме холода. Что-то острое. Живое.
Надежду.
---
Он пришёл на десятый день — или на одиннадцатый.
Я лежала на матрасе, прижимая зайца к груди. Смотрела в потолок. Считала трещины.
Дверь клетки открылась. Я даже не повернула головы. Думала — Клыкастый. Забирать на осмотр.
Но шаги были другими. Не тяжёлые, не быстрые. Медленные. Плавные. Как будто он не торопился. Как будто время было его.
Я повернула голову.
Красноглазый стоял у прутьев. Смотрел на меня. Его лицо было спокойным. Без улыбки. Без эмоций. Только красные глаза — без зрачков, без белков, просто два багровых угля — смотрели на меня в упор.
— Встань, — сказал он.
Я не двинулась.
Он не повторил. Просто смотрел. И я почувствовала что-то странное. Давление. Холод. Не в теле — в голове. Как будто кто-то копался в моих мыслях. Медленно. Без спешки. Изучая.
Я закричала. Не громко — тонко, жалобно. Зажмурилась. Прижала зайца к лицу.
Давление исчезло.
Я открыла глаза. Красноглазый всё ещё стоял. Смотрел. Потом чуть склонил голову набок.
— Любопытно, — произнёс он. — Очень любопытно.
Он не сказал больше ничего. Просто развернулся и ушёл.
Я лежала на матрасе. Дрожала. И чувствовала что-то новое. Ярость. Горячую. Белую. Такую, что хотелось кричать. Но я не кричала. Я запомнила.
---
На двенадцатый день — или на тринадцатый — я попробовала снова.
Ночью. Когда все спали. Когда гул корабля был ровным. Тихим. Сонным.
Я лежала на матрасе. Прижимала зайца. Смотрела в темноту. И тянулась внутрь. Туда, где было тепло. Глубоко. Под ошейником. Под страхом. Под болью.
Ошейник гудел. Ровно. Монотонно. Как всегда.
Я давила на трещину. Медленно. Осторожно. Как тогда.
И тогда — получилось.
Ошейник дрогнул. Завибрировал. Замолчал.
На секунду. На две. На три.
Тепло хлынуло внутрь. Как вода в прорванную плотину. Я почувствовала всё. Корабль. Существ в нём. Их холод. Их голод. Их страх.
И где-то далеко — что-то тёплое. Светлое. Живое. Оно двигалось. Приближалось. Я не знала, что это. Но оно было не враждебное. Не холодное. Не голодное.
Ошейник снова включился. Трещина закрылась. Тепло сжалось обратно.
Но я запомнила. Я могу. Я могу пробить блок. Ещё не сейчас — но скоро.
С каждым днём трещина становилась чуть шире.
---
В середине второй недели меня повели на осмотр другим путём. Не через зал с мохнатыми, а через узкий коридор, который я раньше за не видела. Там было темно. Пахло чем-то едким, химическим. И тихо — так тихо, что было слышно, как гудят лампы.
Мы прошли мимо ряда дверей. Все они были закрыты. Кроме одной.
Я не знаю, почему она была открыта. Может, забыли закрыть. Может, сломался замок. А может, кто-то нарочно оставил её — чтобы я увидела.
В комнате стояли столы. Металлические. Холодные. Очень похожие на те, к которым привязывали меня. Но на этих столах лежали не люди.
Там лежали дети.
Маленькие. Неподвижные. С открытыми глазами. У одного — мальчика лет семи — на груди был длинный разрез,шитый грубыми стежками. У другого — девочки с тёмными косичками — не было половины головы. Вместо неё — какие-то трубки и провода, уходящие в металлический аппарат у стены. Третий лежал на боку, свернувшись, и я не сразу поняла, что с ним не так. А потом увидела: у него не было рук. Только аккуратные, зашитые культи.
Я остановилась. Щупальцевое щупальце дёрнуло меня вперёд, но я не могла отвести взгляд.
— Это неудачные образцы, — сказал Клыкастый. В его голосе не было ни злорадства, ни жестокости. Только скука. — Не отвлекайся.
— Что с ними сделали? — прошептала я.
— Изучали. Анатомию. Пределы выносливости. Совместимость тканей. Обычные вещи. Идём.
Он говорил об этом как о чём-то обыденном. Как будто резать детей и зашивать их грубыми стежками было нормально. Как будто «изучать пределы выносливости» — это такая же работа, как чинить двигатели или раздавать кашу.
Дверь закрылась. Меня потащили дальше. Но я запомнила. Мальчик с разрезом на груди. Девочка без половины головы. Ребёнок без рук. Я запомнила их всех. Как запомнила девушку на столе. Как запомнила Красноглазого и его улыбку.
В ту ночь я снова попробовала пробить ошейник. И на этот раз трещина была шире. Я удерживала тепло почти десять секунд. Достаточно, чтобы почувствовать то светлое, далёкое. Оно было ближе. Гораздо ближе.
«Скоро», — подумала я. И не знала, что это значит.
---
На следующий день — или через день, я не знаю — меня не повели на осмотр. Вообще. Я просидела в клетке весь день. Никто не пришёл. Даже кашу не принесли. В коридоре было тихо — не как обычно. Не было шагов. Не было криков за стеной. Только гул корабля. И тишина.
Я не знала, радоваться или бояться. Тишина пугала больше, чем крики. Крики были страшными, но привычными. Тишина была неизвестностью.
Я сидела на матрасе, прижимала зайца к груди и ждала.
А потом корабль вздрогнул.
Сильно. Так, что я упала с матраса на пол. С потолка посыпалась пыль. Лампы замигали, погасли на секунду, зажглись снова — теперь аварийным красным светом. Где-то далеко, в глубине корабля, что-то грохнуло. Низко. Гулко. Как будто великан ударил кулаком в стену.
И сразу — сирены. Не те, что выли во время тревоги. Другие — выше, пронзительнее, отчаяннее. Они кричали на разные голоса, перебивая друг друга, и от этого воя у меня заложило уши.
Дети в клетках проснулись. Заплакали. Забегали по клеткам, хватаясь за прутья.
— Что это?! — закричал кто-то. — Что происходит?!
Никто не ответил.
Второй удар. Сильнее первого. Меня отбросило к прутьям, я ударилась плечом, но даже не почувствовала боли. Корабль затрясся — не как при турбулентности, а как будто его рвали на части. Где-то лопнула труба — зашипел выходящий пар. Из вентиляции повалил дым — едкий, чёрный, пахнущий горелой изоляцией.
А потом — крики. Не женские. Не детские. Мужские. Гортанные. Это кричали Клыкастые. Им вторили Мохнатые — низким, утробным рёвом. И даже Щупальцевые издавали какой-то звук — высокий, вибрирующий, похожий на визг перегруженного мотора.
И ещё — шаги. Много шагов. Тяжёлых, быстрых, металлических. Они приближались.
Дверь в конце коридора взорвалась.
Не открылась — взорвалась. Осколки металла брызнули во все стороны. Дым заполнил проход. Из дыма вышли фигуры.
Высокие. В тёмной форме. С оружием, которое я никогда не видела — не жезлы, не дубины, а что-то компактное, точёное, извергающее короткие синие вспышки. Один — с синеватой кожей и острыми ушами. Другой — с лицом, покрытым ритуальными шрамами, и изумрудными глазами. Третий — огромный, мохнатый, но не такой, как те, что служили Повелителям. Этот был в броне с чужими символами, и его глаза были не жёлтыми — зелёными. Живыми.
За ними — ещё и ещё. Они двигались быстро, слаженно, как единый организм. Их оружие вспыхивало — раз, два, три — и где-то в коридоре падали тела Клыкастых.
Один из них — тот, с изумрудными глазами и шрамами на лице, — остановился у моей клетки. Посмотрел на меня. Его взгляд был холодным, оценивающим, но не голодным. Не таким, как у Красноглазых.
— Ребёнок, — сказал он. — Живой.
— Открывай, — бросил второй, синекожий. — Всех, кого найдёшь. Времени мало. Корабль разваливается.
Дверь клетки открылась. Я не двинулась с места. Просто стояла и смотрела на них. На незнакомцев, которые пришли из ниоткуда и убивали моих мучителей.
Зеленоглазый протянул мне руку.
— Ты можешь идти. Мы здесь, чтобы вытащить вас.
Я не взяла его руку. Я помнила, чем кончилось прошлое «спасение». Но я сделала шаг вперёд. Потом ещё один. Заяц был прижат к груди. Ноги дрожали.
В коридоре было темно, дымно, жарко. Где-то впереди гремели взрывы. Кто-то кричал. Кто-то стрелял. Я шла, сама не зная куда, и смотрела по сторонам. На стенах горели аварийные лампы. Пол был завален обломками. В одном месте лежало тело Клыкастого — его фиолетовые глаза были открыты и смотрели в потолок. Рядом — Щупальцевый. Его щупальца ещё дёргались.
Я прошла мимо них. Я ничего не чувствовала.
В одной из комнат я увидела женщин. Тех самых, что кричали по ночам. Некоторые шли, поддерживая друг друга. Некоторых несли. Некоторые лежали на полу и не двигались. Их лица были пустыми — даже сейчас, когда спасение пришло, они не могли в это поверить.
Я искала маму. Заглядывала в каждую камеру, каждую дверь. Я видела много женщин. Разных. Молодых и постарше. Изломанных и ещё живых. Но мамы среди них не было.
Папы тоже.
Марка — нет.
Я нашла его. В дальнем конце коридора. Он лежал на полу. Глаза открыты. Пустые. На груди — чёрная дыра. Дым из неё уже не шёл. Просто дыра. Просто пустота.
Я остановилась. Смотрела на него. На мальчика, который говорил мне: «У нас будет шанс». На мальчика, который запоминал коридоры. Который верил, что мы сбежим.
Он не сбежал.
Я не заплакала. Я просто запомнила. Его лицо. Его слова. Его надежду. И это — тоже.
Кто-то схватил меня за плечо. Я обернулась. Тот самый, с изумрудными глазами.
— Уходим, — сказал он. — Корабль сейчас взорвётся. Нужно убираться.
— Я не нашла маму, — сказала я. — И папу. Я не могу уйти без них.
Он посмотрел на меня. В его глазах что-то мелькнуло — не жалость. Что-то другое. Как будто он знал что-то, чего не говорил.
— Их здесь нет, — сказал он. — Мы прочесали все отсеки. Всех, кого можно было спасти, мы спасли. Остальных...
Он не договорил. Но я поняла.
— Я не верю, — сказала я. — Я хочу сама посмотреть.
— У тебя нет времени. У нас нет времени. Корабль умирает. Если ты останешься — ты умрёшь вместе с ним.
Он говорил жёстко, без жалости, и я была ему за это благодарна. Жалость мне была не нужна.
Я посмотрела на коридор позади. Дым. Огонь. Тела. Крики. Где-то там, в этом аду, были мои родители. Может, живые. Может, нет. Я не знала. И, наверное, никогда не узнаю.
Я повернулась и пошла за зеленоглазым.
Мы бежали по коридорам — я, другие дети, несколько женщин. Вокруг гремели взрывы. Стены рушились. Кто-то падал. Кто-то кричал. Я не оглядывалась. Я смотрела только вперёд.
Шлюз. Корабль спасителей — не такой огромный, как этот, но быстрый, манёвренный. Меня втолкнули внутрь. Я упала на холодный пол, прижала зайца к груди и закрыла глаза.
Корабль вздрогнул. Отстыковался. Рванул прочь.
Когда я открыла глаза, мы были в космосе. За иллюминатором — чёрная пустота и звёзды. И там, позади, — огненный шар. Всё, что осталось от моей тюрьмы. От моих мучителей. От четырнадцати дней ада.
От мамы и папы.
От Марка.
Я смотрела на этот шар, и по моим щекам текли слёзы. Первые за много дней. Я не вытирала их.
Зеленоглазый сел рядом. Помолчал. Потом сказал:
— Меня зовут Мирран. Ты в безопасности. Теперь.
Я не ответила. Я не верила в безопасность. Но я смотрела на огненный шар в иллюминаторе и думала: «Я выжила. Я не знаю как. Но я выжила».
Я прижала зайца к груди и закрыла глаза. Впереди было нечто новое. Не дом. Не свобода. Но что-то. И этого пока было достаточно.