Баба Нюра против каменного века · Глава 42 · Камень в снегу

Глава 42 · Камень в снегу

Подгадали они самую чёрную пору. В глухой середине зимы ударили лютые морозы, какие и старики не помнили. Метель мела неделю, не выпуская за дверь, припас таял, дрова жгли без счёта, и двое малых, из хворых, померли в те дни от стужи и кашля, как ни билась я, как ни отпаивала. Своей смертью померли, от зимы. Да только Бугаевым того и надо было. Вот, зашептали они по тёмным углам. Вот она, Голодная. Серчает богиня, мор насылает. А всё оттого, что меченых при себе держим, а её, голодную, не кормим. Деды знали: дай ей одного, и отступит. Спасёт одна жертва всех.

И додумались, нелюди, до того, до чего тыщу лет деды их додумывались. Решили тайно, без меня, без Рарога, своими руками сделать по-старому. Снести меченого на камень.

Камня-то жертвенного у нас не было, разбили мы тот загон у капища ещё по осени, да капище далеко, в полудне пути, по такому снегу не дойти. Так они, изверги, новый сладили. Отыскали в распадке за стойбищем валун, плоский, голый, торчащий из сугроба, и вышел у них свой жертвенник. Камень в снегу. И в самую глухую ночь, покуда стойбище спало, пробрались они к Студёниным сиротам и выкрали мальчонку. Меченого. Из тех самых, что мы по осени с капища отбили, кого Студёна, ледяная моя, отогрела на своём вдовьем горе. Выкрали, спящего, связали и поволокли в снег, к своему камню. Чтоб отдать Голодной. Чтоб спастись.

Подняла нас Студёна. Прибежала среди ночи, простоволосая, не своя, и закричала так, что у меня кровь застыла. Нету, кричит, нету Снегирька моего, унесли! Я как услыхала, так разом всё и поняла. Не вор унёс. Хуже. И обмерло во мне всё, потому что вспомнила я ту первую весну, тот камень, того стылого мальчишку на нём. Опять. Опять дитя на камень.

Подняли мы всех своих, кого могли, в ночь, в стужу. Рарог огнём полыхал, страшный. Меченые мои, Зорька, Уголёк, Глыба, по следу, по снегу. А след был свежий, глубокий, его и в метель видать: волокли дитя, торопились. И повёл нас тот след в распадок, за стойбище, и ещё издали увидали мы огонёк, костерок, и тёмные фигуры вкруг него, над плоским камнем.

Поспели мы в последний миг. Уж лежал на том камне в снегу мальчонка, связанный, голый по пояс на лютом морозе, и иней шёл от него, стылый, и плакал он тихо, обессиленно, как когда-то плакал мой Ванька. А над ним стоял ихний заводила, из самых тёмных, что себя уже не то шаманом, не то жрецом возомнил, и заносил над дитём острый осколок, и бормотал Голодной своё.

Не помню, как я там очутилась. Будто и не бежала, а перенеслась. Кинулась я между камнем и тем осколком, и заслонила дитя собой, и заорала так, что, чай, и Голодная в своей тьме вздрогнула:

— Не дам!!!

И встала. Одна баба между жертвой и ножом, как тогда, в первую весну, только теперь не одна. За спиной у меня стали мои. Полыхнул Рарог, осветил весь распадок, и стало видно их, извергов, с десяток, перекошенных, с дрекольем, с камнями. И стало видно нас. И сцепились мы там, в ночи, на снегу, над связанным дитём. Драка вышла страшная, молчаливая, лютая. Зорька жгла, Глыба валил камнем, Уголёк бил огнём, и они отбивались, дикие, остервенелые, за свою дедову правду. Текла кровь, чёрная на белом снегу. Кого-то из моих подранили, и я после долго выхаживала. Да только против огня да обученного дара им было не выстоять. Смяли мы их, раскидали, повязали, кого не положили.

А вожак ихний, тот, с осколком, кинулся-таки доделать своё, в последней дури, занёс над мальчонкой руку. Да не успел. Студёна успела раньше. Ледяная моя, тихая, что детей своих когда-то не уберегла, кинулась коршуном, и ударила даром, всем своим замёрзшим горем, и сковала его льдом на месте, как был, с занесённой рукой. Постоял он так ледяным истуканом миг, и рухнул, и раскололся. Не пожалела. И я её не виню. Своих она спасала. Тех, кого ей жизнь взамен убитых дала.

А подняла я того мальчонку с камня, развязала, закутала в свой тулуп, прижала к себе, стылого, дрожащего, и он вцепился в меня ручонками, и я ревела над ним, и было мне, будто круг замкнулся: опять я, опять дитя, опять камень. Только теперь я была не одна баба в лесу. Теперь за мной стоял целый народ. И народ этот только что своё же гнильё, своих же извергов, повязал и кончил, чтоб спасти одно меченое дитя. Вот и вся разница меж тогда и теперь. Вот ради чего всё и было.

А Бугай… Бугай был там. В толпе извергов был, заводила недовольных. Да только, гляжу, стоит он в стороне, и не дерётся. Стоит белый, и глядит на тот камень, на связанное дитя, на занесённый осколок, и что-то в лице у него ломается. Одно дело по углам шептать про дедову правду, про жертву, про Голодную. А другое дело своими глазами увидать, как режут связанного ребёнка на холодном камне. И не вынес этого Бугай. Не таким он был зверем. Шагнул он, было, не к нам и не к ним, заметался, а после, гляжу, кинулся не дитя резать, а того, с осколком, оттаскивать. Поздно, Студёна раньше управилась. Но я приметила. Я всё приметила. И запомнила.

Стояла я над спасённым дитём, в крови, в снегу, среди повязанных извергов, и думала тяжкую думу. Я-то мнила, что Голодную за стеной заперла, что враг мой там, за горами, с Грымом да Костенём. А она, Голодная, вот где была. Тут. За моей стеной. В нас самих. В дедовом страхе, что мы с собой принесли. Можно стену сложить хоть до неба, а коли страх этот в людях сидит, он и за стеной тебя сожрёт. И поняла я: настоящая-то война у меня не весной будет, с Грымом. Настоящая война вот она, тут, идёт, в этих людях, за их души. И эту войну выиграть куда труднее, чем ту, что с дрекольем.

А что делать мне теперь с этими, с повязанными, с Бугаем, со всем этим гнильём и страхом, я ещё не решила. Ночь была. И надо было сперва отогреть спасённого. А думу думать поутру.