Глава 13
Маргарет, как и следовало ожидать, заговорила первой — о погоде.
— Какой чудесный день выдался, — сказала она своим тёплым, уютным голосом, от которого вспоминились свежие булки, молоко и кухня, где все друг друга любят. — Мы так боялись, что дождь испортит вам дорогу. Вчера лило с самого утра. Мальчики промокли до нитки, пока загоняли собак.
Я кивнула. Матушка кивнула. Леди Драммонд чуть склонила голову — не столько кивок, сколько его аристократическую версию, намёк на движение, который в её исполнении заменял само движение.
— Да, дороги совсем раскисли, — продолжала Маргарет. — Малькольм говорит, если так пойдёт и дальше, мост через Кэмпбелл-Крик опять размоет. Как в позапрошлом октябре.
Я снова кивнула.
За последние недели я успела овладеть искусством светского кивка почти профессионально. Существовало, как выяснилось, по меньшей мере пять его разновидностей: кивок сочувственный, кивок заинтересованный, кивок одобрительный, кивок удивлённый и кивок нейтральный, который ничего не обещал, ни к чему не обязывал и годился на все случаи жизни. Сейчас в ход шёл именно он. Мосты, грязь и степень раскисания дорог не вызывали во мне ни сильного сочувствия, ни острого интереса.
— А помните, какое лето было в прошлом году? — вступила леди Драммонд, и в её голосе проступило нечто, издали похожее на оживление. — Три недели без единой капли. Маргарет, у вас тогда все розы выгорели.
— Ох, не напоминайте, — всплеснула руками Маргарет. — Садовник чуть не плакал. А овцы! Малькольм каждый день ездил к ручью, проверял, не обмелел ли. Такой засухи, кажется, не было с двенадцатого года. Помните?
Я пустила в ход кивок заинтересованный.
Лето двенадцатого года я, разумеется, не помнила. Засуху — тоже. Овец — тем более. Всё, что я вообще помнила про 1812-й, сводилось к Наполеону, Бородину и пожару в Москве, но вряд ли шотландские овцы имели ко всему этому хоть какое-то отношение.
Погода прошлого года незаметно перетекла в погоду позапрошлого, та — в виды на урожай, виды на урожай — в цену на шерсть, цена на шерсть — в шляпку миссис Фергюсон из деревни, которая, по общему мнению, была чудовищной. Я кивала. Матушка вставляла короткие замечания. Леди Драммонд роняла редкие реплики. А Маргарет вела разговор уверенной рукой женщины, которая управляет домом, шестью детьми и рыжим шотландцем размером со шкаф и давно привыкла держать любую ситуацию под контролем.
А потом разговор, наконец, свернул туда, куда я с самого начала ждала.
К Эдвину.
Переход вышел таким плавным, что его можно было бы не заметить, если бы я не сидела настороже. Только что обсуждали шляпку миссис Фергюсон — и вот Маргарет уже подливает матушке чаю и самым невинным тоном, каким обычно говорят о погоде, произносит:
— Миссис Макгрегор, а скажите… как вам кажется, лорд Эдвин хорошо выглядит? Мы с Малькольмом беспокоимся. Он так много работает. Всё держит на себе — поместье, счета, арендаторов. Даже управляющего не берёт. Малькольм говорит, это слишком даже взрослого мужчины.
Вот оно, подумала я. Сплетни.
Один из немногих институтов, переживших все цивилизации без малейшего ущерба для себя. Сплетни одинаково хорошо чувствовали себя в Древнем Риме, в саратовской бухгалтерии, где техничка шёпотом сообщала, что у Семёнова из логистики роман с практиканткой, и в тёмной гостиной шотландского поместья за чашкой остывающего чая. Истинная классика бессмертна.
Я немедленно приготовилась слушать. Устроилась на диване поудобнее, сложила руки на коленях и даже придвинулась чуть ближе к матушке, стараясь сделать это незаметно.
— Да, он слишком много на себя берёт, — согласилась матушка. — Но он упрям. Всегда был упрям. Не терпит, когда кто-то вмешивается в его дела.
— А ведь ему нужна помощь, — сказала леди Драммонд, глядя в чашку. Голос у неё остался ровным, но в нём появилась новая нота. — Дом требует хозяйки. Кто присматривает за прислугой? Кто ведёт дом? Мужчине не следует заниматься этим одному.
— Экономка, — сухо ответила матушка. — Миссис Дункан. Она справляется.
— Экономка — это не жена, — мягко заметила Маргарет. И после короткой, аккуратно выверенной паузы спросила: — Почему он не женится, миссис Макгрегор?
Вот и сердце визита. Всё остальное — погода, овцы, мост, шляпка миссис Фергюсон — было лишь подходом к главному вопросу, который, я не сомневалась, мучил обеих дам с той минуты, как мы вошли в дом.
Матушка не ответила сразу. Она вообще никогда не отвечала сразу, если вопрос был важным. Сначала думала, потом говорила — и, надо признать, мир от этого только выигрывал.
— После смерти Кэтрин он замкнулся, — сказала она наконец. — Я плохо знала её. Мы с мужем жили далеко, переписывались редко. Но мне говорили, что он перенёс это тяжело. Очень тяжело. Он любил её.
— Но прошло уже сколько? — Маргарет наклонилась вперёд. — Четыре года? Пять? Траур давно окончен. Он молод, здоров, у него прекрасное поместье, хороший доход. Ему нужна жена. Ему нужны дети. Ему тридцать три, миссис Макгрегор. Это возраст.
— Я знаю, — коротко сказала матушка. — Я ему говорила. Он менял тему.
— Мужчины, — вздохнула Маргарет с таким всеобъемлющим разочарованием, будто одним этим словом исчерпывались все беды мироздания.
— Возможно, — произнесла леди Драммонд ещё мягче, чем прежде, — он не женится потому, что сначала хочет устроить судьбу родственницы.
Наступила пауза. Потом все три пары глаз повернулись ко мне.
Вот, значит, как.
Эдвин не женится, потому что хочет сперва выдать меня замуж. Меня. Лиззи Макгрегор. Бедную родственницу без приданого, без полезных связей и без единого качества, которое высоко котировалось бы на брачном рынке девятнадцатого века. До чего приятно, когда твою судьбу обсуждают при тебе так, словно тебя здесь нет.
— Это было бы очень в его духе, — сказала Маргарет. — Малькольм говорил то же самое. Что Эдвин чувствует себя ответственным за вашу семью и не позволит себе думать о собственном счастье, пока не обеспечит будущее мисс Макгрегор.
— Если так, — леди Драммонд едва заметно повела плечом, — значит, мисс Макгрегор стоит поторопиться.
Поторопиться? С замужеством? Мне?
То есть желательно побыстрее выйти за первого подходящего мужчину, чтобы развязать дядюшке руки и позволить ему наконец заняться собственной личной жизнью. Как удобно. Как практично. Как трогательно.
— Вы ведь понимаете, — продолжала Маргарет уже серьёзнее, — что нынешнее положение несколько… щекотливо.
Матушка выпрямилась так, что я почти услышала, как трещит её позвоночник.
— В каком отношении?
Маргарет выбирала слова с осторожностью человека, который идёт по тонкому льду.
— Молодая девушка живёт в доме холостого мужчины. Родственника, да, но всё же. Разумеется, ваше присутствие, миссис Макгрегор, многое снимает, однако… люди говорят.
— Люди всегда говорят, — отрезала матушка.
— Да, — спокойно согласилась леди Драммонд. — Но не всегда их слова безвредны. Если мисс Макгрегор задержится в этом доме слишком долго, это бросит тень. На неё. На Эдвина. На всю семью. Не потому, что кто-то непременно подумает дурное, а потому, что кто-то непременно дурное скажет.
Повисла тяжёлая тишина.
Матушка повернулась к леди Драммонд и понизила голос.
— Элизабет совершенно не такая. Она…
Потом наклонилась ближе и зашептала — громко, убеждённо, с тем особым талантом пожилых женщин шептать так, чтобы слышали все:
— Она не знает, что такое поцелуи.
Если бы в эту минуту пол под моими ногами разверзся, я бы восприняла это как милость.
Я сидела с руками на коленях и молчала. Не потому, что мне нечего было сказать. Как раз наоборот. Сказать можно было слишком многое, и всё — лишнее. Я терпела, сжав зубы, потому что дерзить в гостях — последнее, что может себе позволить леди.
Поцелуи я, вообще-то, знала. И не только поцелуи. Я знала значительно больше, чем поцелуи. Возможно, даже больше, чем все три эти женщины вместе взятые: замужняя Маргарет с её шестью детьми, вдова Драммонд с её покойным супругом и матушка с её давно ушедшим мистером Макгрегором.
Я выросла в мире после сексуальной революции. В мире, где информация существовала в неограниченных объёмах и сама падала тебе на голову, хочешь ты того или нет. Где в четырнадцать лет можно было случайно наткнуться на такое, от чего леди Драммонд умерла бы прямо на месте.
Я всё это знала. И молчала. И очень внимательно смотрела в узор ковра, как будто от этого зависела моя жизнь.
— А вы что молчите, мисс Макгрегор?
Я подняла голову.
Маргарет смотрела на меня с дружелюбным любопытством. Леди Драммонд — с безупречной вежливостью. Матушка — с такой тревогой, будто я вот-вот должна была либо опозорить семью, либо упасть в обморок.
Я не расслышала вопрос.
Точнее, пропустила его. Я в этот момент думала о Камасутре. О том, переведена ли она здесь уже на английский.
— Да, — сказала я с максимально осмысленным видом. — Я тоже так думаю.
С чем именно я только что согласилась, понятия не имею. Возможно, с тем, что мне пора замуж. Возможно, с тем, что я компрометирую Эдвина. Возможно, с тем, что действительно не знаю, что такое поцелуи.
Но ответ сработал. Разговор покатился дальше, а я подумала с полной, ледяной ясностью: хочу домой.
Не в Саратов, а в поместье Эдвина, в беседку с розами. К серой шерсти и спицам. Туда, где не нужно сидеть на диване с безмятежным лицом, пока три женщины деловито обсуждают твоё будущее, а ты изо всех сил стараешься не ляпнуть лишнего.
Маргарет принесла ещё чаю. Потом печенье. Потом разговор двинулся к балу у старших Кэмпбеллов, к кружеву, к шляпке всё той же миссис Фергюсон, к новому викарию, который заикался на проповедях, и я продолжала кивать, улыбаться и чувствовать, как жизненная энергия покидает меня медленно, ровно, по капле.
В какой-то момент я поймала себя на том, что мысленно говорю самой себе: Полина Алексеевна, соберись. Ты пережила годовой аудит. Переживёшь и это.
Наконец матушка посмотрела на свои маленькие золотые часики на цепочке — единственную по-настоящему дорогую вещь, оставшуюся от отца, — и сказала:
— Нам, пожалуй, пора. Дорога неблизкая.
Я едва не выдохнула вслух. Наконец.
Мы поднялись. Последовали реверансы, кивки, обмен любезностями, неизбежное «непременно приезжайте ещё», «какая радость была вас видеть». Из глубины дома появились Малькольм и Эдвин: Малькольм — раскрасневшийся и шумный, Эдвин — с лёгким запахом табака на сюртуке и с тем самым лицом, которое ничего не выдаёт, пока не посмотришь на уши.
Какая радость, думала я, забираясь в карету. Какая чистая, ясная, почти религиозная радость — наконец ехать домой.
На обед мы не остались. Слава богу. Всем богам сразу — древним, новым, местным, саратовским, любым.
Карета тронулась.
Матушка почти сразу закрыла глаза и, кажется, задремала — визит утомил её не меньше моего. Эдвин сидел напротив, время от времени промакивал лоб платком и смотрел в окно. День к полудню стал тяжёлым и душным. Я тоже смотрела в своё окно и думала о слове «поторопиться», о той самой тени, которая якобы ложится, о том, права ли леди Драммонд, не права ли, и о том, что… Удар.
Карету тряхнуло так, будто в неё врезалась сама дорога. Что-то хрустнуло, скрежетнуло, треснуло. Всё резко ушло влево. Матушка вскрикнула и вцепилась в стенку. У меня мгновенно уехали ноги, юбки сбились, руки не нашли опоры — и я полетела вперёд, наискось, через всю карету.
И впечаталась носом в грудь Эдвина. Он успел меня поймать. Одна рука легла мне на плечо, другая — на спину. Карета накренилась ещё сильнее, потом замерла. Снаружи заорал кучер. Лошади взвились и заржали. Что-то противно скрипело.
Колесо, успела я понять. Отвалилось колесо.
А я всё ещё лежала лицом в сюртуке Эдвина и чувствовала под щекой его рёбра. И его сердце билось быстро, слишком быстро для человека с таким спокойным лицом и такой безупречно сдержанной осанкой.
Я отстранилась первой. Он разжал руки не сразу — всего на мгновение позже, чем следовало, но этого мгновения оказалось достаточно, чтобы я его заметила.
— Вы в порядке? — спросил он.
Голос у него был ровный. Лицо тоже. Только по шее над воротником и по краю уха уже поднималась знакомая густая краска.
— В полном, — сказала я, поправляя юбки и изо всех сил стараясь не смотреть на него. — Благодарю.
Матушка у себя на сиденье молча крестилась и бормотала что-то по-гэльски.
Я села прямо. Выпрямила спину. Сложила руки на коленях.
Снаружи кучер уже суетился у колеса. Мы ждали. Матушка всё ещё крестилась. Эдвин опять смотрел в окно, как человек, который ничего необычного не заметил и не собирается замечать впредь. А я смотрела на собственные руки и думала, что леди Драммонд, пожалуй, не так уж и ошибалась насчёт тени.
Потому что если дальше всё пойдёт в том же духе — если кареты будут ломаться, а я буду падать, а Эдвин будет меня ловить, а его сердце будет колотиться у меня под щекой, — то тень окажется самой невинной частью наших проблем.
Кучер заглянул в окно кареты с таким лицом, что я всё поняла ещё до того, как он заговорил. Он раскраснелся, вспотел и мял в руках шапку, не поднимая глаз, как человек, которому выпало сообщать дурные новости.
— Милорд, — сказал он, — колесо не починить. Ось треснула. Тут нужен кузнец, инструмент и время. Я бы сбегал к мистеру Кэмпбеллу, милорд. Тут мили две, может, чуть больше. Час туда, час обратно, если повезёт.
Два часа ожидания, если очень повезёт. Два часа в накренившейся карете, в духоте, втроём, с корсетом, который и без того впивался мне в рёбра так, будто всерьёз решил добраться до позвоночника.
Эдвин коротко кивнул.
— Ступай. И поторопись.
Кучер исчез. Я ещё слышала его шаги: сначала по гравию, потом по траве, потом совсем далеко. Когда звук стих, вокруг сделалось тихо. Только лошади фыркали и переступали, позвякивая упряжью.
С минуту мы сидели молча. Карета кренилась на левый бок, и моя сторона оказалась ниже. Меня медленно, неотвратимо сползало по сиденью, так что приходилось упираться ногой в стенку, чтобы не съехать окончательно. Юбки сбились. Матушка вцепилась в ручку дверцы и тяжело дышала; по её щекам и шее уже разливались бледно-розовые пятна. Эдвин в который раз за день промокнул лоб платком и оглядел нас обеих.
— Лучше выйти, — сказал он. — Здесь нечем дышать.
Возразить было невозможно. Воздух в карете загустел и стал почти плотным. Утреннее шотландское солнце, которое казалось подарком, к полудню разошлось вовсю, и закрытая карета превратилась в маленькую деревянную печку на колёсах. Точнее, теперь уже на трёх.
Эдвин открыл дверцу со своей стороны — той, что оказалась выше, — и выбрался наружу одним лёгким точным движением. Он спрыгнул на землю, обернулся и протянул мне руку.
— Мисс Макгрегор.
Я подала ему свою.
Его ладонь обхватила мою прежде, чем я успела о чём-либо подумать. Ладонь была сухая и крепкая, у оснований пальцев ощущались мозоли человека, который ездит верхом не ради развлечения и, вероятно, сам занимается своими делами, а не только отдаёт распоряжения. Моя рука показалась в его руке слишком маленькой.
И только через секунду до меня дошло главное. Я была без перчатки.
Перчатки я сняла ещё у Маргарет в гостиной, потому что было жарко, пальцы вспотели, кружево неприятно липло к коже, и я, конечно же, сунула их в ридикюль и благополучно забыла. Эдвин тоже ехал без перчаток. Они остались в карете, где-то на сиденье. И теперь между его ладонью и моей не было ничего — ни кружева, ни шёлка, ни самой тонкой преграды.
В моей прежней жизни такое прикосновение не значило бы ровным счётом ничего. Здесь оно ощущалось слишком личным.
Не потому даже, что кто-то обязательно упал бы в обморок при виде мужской руки без перчатки. Просто в этом веке всё телесное было обставлено тканью, правилами и дистанцией так тщательно, что голая кожа к коже вдруг становилась почти интимной лаской.
У меня мгновенно пересохло в горле. Язык прилип к нёбу. Я попыталась сглотнуть и не смогла. Одновременно с этим жар пополз от ладони вверх по запястью, к локтю, к плечу и дальше, к шее и щекам. Я выбралась из кареты слишком быстро, почти выскочила, зацепилась ногой за подол, качнулась, едва не потеряла равновесие — и тут же отдёрнула руку.
Не рывком, не грубо, но с такой поспешностью, с какой отдёргивают пальцы от горячего металла. Эдвин отпустил сразу. Он не удержал меня ни на миг дольше необходимого, просто разжал пальцы, опустил руку и отступил на полшага, оставляя мне пространство.
Я повернулась к нему спиной, открыла ридикюль и нашла перчатки. Они лежали внутри скомканные, смятые, жалкие, и я натянула их так торопливо, словно действительно облачалась в доспех. Сначала левую, потом правую. Кружево плотно село на пальцы, и от этого сразу стало легче. Вот теперь между мной и этим мужчиной снова существовал положенный барьер.
Я глубоко вдохнула и обернулась.
Эдвин стоял у кареты и смотрел на дорогу — туда, куда убежал кучер. Лицо у него уже успело принять привычное спокойное выражение. Оно было ровным, собранным и совершенно невозмутимым. Только кончики ушей при ярком свете предательски краснели.
Уши всегда выдавали его. Он мог держать лицо, голос, осанку, взгляд, но уши жили собственной жизнью и краснели, когда считали нужным. Я мельком подумала, знает ли лорд Уинтерботтом, что его уши — предатели?