Глава 9
Вечером к дядюшке пожаловал гость. Я услышала карету ещё из комнаты: стук копыт по подъездной дороге, скрип колёс, голоса внизу. Выглянула в окно и увидела экипаж — не такой роскошный, как у Эдвина, но добротный, и гнедые лошади, выгнувшие шеи, были хороши.
Из кареты вышел высокий широкоплечий мужчина. Рыжий по-настоящему, не как Лиззи, не медно и не тускло, а ярко, нагло, по-лисьи, и рыжие бакенбарды торчали по бокам загорелого обветренного лица, и рыжие кудри лезли из-под шляпы, которую он тут же снял и сунул под мышку, и весь он был какой-то шумный, крупный, уверенный, из тех людей, которые заходят в комнату и сразу заполняют её целиком.
Ещё один мажор, подумала я, поправляя перед зеркалом волосы. Ещё один лорд. Ещё один потенциальный жених. Сейчас спустимся, сядем за стол, и начнётся: «Прекрасная у вас племянница, Уинтерботтом», а потом, глядишь, и про детей выскажется, и про бёдра, и про то, как славно я буду смотреться в конюшне рядом с кобылами.
Я ошиблась. За столом, когда подали суп и Эдвин, бледный, осунувшийся, но уже на ногах и застёгнутый на все пуговицы, представил гостя — лорд Малкольм Кэмпбелл, старый друг, сосед, — первое, что спросил Эдвин, было:
— Как Маргарет? Как дети?
Маргарет. Дети. Женат. Не жених. Я тихо выдохнула и взялась за ложку.
Лорд Кэмпбелл оказался человеком весёлым, громким и совершенно неспособным молчать дольше десяти секунд. Он говорил за четверых: рассказывал про охоту, про урожай, про нового пастора, который заикается на проповедях, про сына, который в семь лет уже сидит верхом лучше отца, и хохотал сам над своими шутками так заразительно, что даже матушка улыбнулась, а Эдвин, к моему удивлению, чуть приподнял уголок рта, что по его меркам было равносильно истерическому хохоту.
Потом, в паузе между переменами блюд, Кэмпбелл откинулся на спинку стула, пригладил рыжие бакенбарды и посмотрел на Эдвина с выражением деловитой доброжелательности, за которой пряталась конкретная цель.
— Послушай, Уинтерботтом, — начал он, крутя в пальцах бокал, — я тут давно хотел с тобой поговорить об одном деле. Точнее, об одной даме.
Эдвин поднял глаза от тарелки. Лицо не дрогнуло, но пальцы, державшие нож, чуть замедлились.
— Леди Кэролайн Драммонд, — продолжил Кэмпбелл, и голос его потеплел, смягчился, как теплеет голос у людей, когда они говорят о том, что им по-настоящему нравится. — Вдова Джеймса Драммонда, того самого, помнишь? Земли на севере, у Инвернесса, прекрасное поместье. Джеймс умер два года назад, и она управляет всем сама, и управляет, надо сказать, превосходно. Умна. Образованна. Хороша собой, — он загнул палец, — очень хороша, если уж честно. Статная, тёмноволосая. Говорит по-французски. Играет на клавесине. Читает.
Он произнёс «читает» с таким почтительным удивлением, будто сообщал, что леди Драммонд умеет летать.
— Тридцать лет, — продолжил он. — Двое детей, мальчик и девочка, оба славные. Характер ровный, спокойный. Не из тех, знаешь, которые устраивают сцены и бьют фарфор. И при всём том — одна, Эдвин. Уже два года одна. А женщине в её положении одной быть не следует, да и мужчине в твоём, если уж на то пошло, тоже.
Я сидела, держа вилку над тарелкой, и медленно осознавала происходящее.
Сватали не меня. Сватали лорда Уинтерботтома, тридцатитрёхлетнего холостяка, хозяина поместья и тридцати комнат, сватали за прекрасную образованную вдову с землями на севере, которая говорит по-французски, играет на клавесине и... читает.
Что ж у них тут все либо вдовцы, либо вдовы, подумала я, ковыряя пирог. Мрут они тут, что ли, пачками? Или просто женятся рано, хоронят рано и снова женятся, и так по кругу, как карусель, только вместо лошадок — вдовьи чепцы и траурные ленты.
Эдвин слушал молча, не перебивая. Лицо оставалось спокойным, но я заметила, как побелели костяшки пальцев на рукояти ножа.
— Благодарю, Малкольм, — произнёс он наконец, ровно и сухо. — Но я не намерен жениться.
Кэмпбелл вздохнул устало, как вздыхают люди, которые слышат одно и то же не в первый раз.
— Эдвин, — сказал он, наклоняясь вперёд и понижая голос, — она сейчас гостит у нас. Приехала на неделю с детьми. Маргарет уже рассказала ей о тебе. И отказывать сейчас, после того как мы оба дали ей понять… — он развёл руками, — будет некрасиво. Просто некрасиво, Эдвин. Неловко.
Повисла пауза. Эдвин смотрел на Кэмпбелла долгим немигающим взглядом, и я почти физически чувствовала, как за этим спокойным лицом что-то сдвигается, скрипит и неохотно поворачивается, как тяжёлый засов.
— Хорошо, — сказал он наконец. — Завтра. К обеду. Не более того.
Кэмпбелл расплылся в широкой довольной улыбке и хлопнул ладонью по столу так, что подпрыгнули бокалы.
— Вот и славно! — объявил он. — Вот и отлично. Ты не пожалеешь, Эдвин, поверь мне. Кэролайн — чудесная женщина. Чудесная.
Потом он повернулся ко мне. Весь повернулся, всем корпусом, как поворачивался Фицуильям.
— А вы, мисс Макгрегор, — спросил он, — если позволите… Маргарет просила узнать. Вы ведь ещё не помолвлены?
Матушка застыла с вилкой на полпути ко рту. Эдвин поставил бокал на стол чуть резче, чем следовало.
Я посмотрела на Кэмпбелла, на его рыжие бакенбарды, на открытое весёлое лицо, на котором не было ни тени дурного умысла, только честное бестактное любопытство человека, привыкшего спрашивать то, что думает.
— Пока нет, лорд Кэмпбелл, — ответила я и улыбнулась. — Но разберёмся.
Кэмпбелл хохотнул, Эдвин промолчал, а матушка тихо опустила вилку обратно в тарелку и посмотрела на меня долгим, долгим, очень долгим материнским взглядом.
Разберёмся. Со всем разберёмся. С женихами, с вдовами, с завтрашним обедом, с дядюшкой, который смотрит из окна и прячется за шторой, с его прекрасной леди Драммонд, её двумя детьми и землями на севере, с этим домом, с этим садом, с этими розами, от которых болит сердце.
Разберёмся. Куда мы денемся.
Кэмпбелл уехал вечером, увозя с собой свой хохот, рыжие бакенбарды и завтрашнее обещание привезти чудесную леди Драммонд к обеду. Я стояла на площадке первого этажа, держась правой рукой за перила, и слушала, как внизу хлопнула дверь и карета загрохотала по подъездной дороге. Пора было подниматься к себе.
Я уже ступила на широкую лестницу, когда снизу донеслось:
— Элизабет.
Голос прозвучал тихо, чуть хрипло, ещё не оправившись от вчерашней лихорадки, но вежливо. Подчёркнуто вежливо.
— Могу я попросить вас уделить мне минуту?
Я обернулась. Лорд Уинтерботтом стоял внизу, у подножия лестницы, в двенадцати шагах от меня. Закатный свет из окна тускло освещал половину его лица, а вторая оставалась в тени, и я видела какой он бледный и осунувшийся. Тени под глазами залегли глубоко, скулы проступили острее, и шейный платок, обычно завязанный безупречно, сидел чуть криво, будто пальцы не вполне слушались, когда он его поправлял.
Жить будет, подумала я. Бледный, но будет.
Я спустилась, остановилась на третьей ступеньке снизу, так что наши глаза оказались почти на одном уровне. Между нами оставалось два шага и перила, за которые я продолжала держаться, потому что руку нужно было чем-то занять.
— Да, дядюшка Эдвин, — сказала я.
Он помолчал. Сцепил руки за спиной, разжал, снова сцепил. Потом заговорил, глядя мне в лицо.
— Я хотел поблагодарить вас, — произнёс он. — За прошлую ночь. За компрессы. За заботу. Это было… — он запнулся, подбирая слово, — это было великодушно.
Пауза. Он чуть наклонил голову.
— Хотя я до сих пор не вполне понимаю, зачем вы вылили на меня полбутылки виски.
Я чуть не рассмеялась. Почти рассмеялась. Удержалась.
— При таком жаре, какой был у вас, — сказала я, стараясь звучать спокойно и рассудительно, как будто объясняла что-то само собой разумеющееся, — тело нужно охладить. Спирт испаряется быстрее воды. Испаряясь, он забирает тепло с поверхности кожи. Жар падает.
— Откуда вы это знаете? — спросил он.
И вот тут я допустила ошибку. Маленькую, глупую, мгновенную, из тех, что вылетают изо рта раньше, чем мозг успевает схватить язык за хвост.
— Это ведь физика, — сказала я.
Он чуть выпрямился. Тени под глазами никуда не делись, но взгляд стал острее, внимательнее, и я почувствовала, как внутри у меня что-то ёкнуло, потому что этот взгляд означал, что лорд Уинтерботтом заинтересовался.
— Вы изучаете физику? — спросил он, и в голосе мелькнуло нечто среднее между удивлением и любопытством.
— В свободное время, — ответила я, не моргнув глазом.
Ложь, конечно. Чистая, беспримесная, отполированная до блеска ложь. Я не изучала физику, я помнила обрывки со школьных уроков, на которых большую часть времени рисовала на полях тетради и передавала записки Наташке Кирсановой на третью парту.
Он медленно, задумчиво кивнул.
— Чьи труды вы читаете? — спросил он, и вопрос прозвучал так естественно, так серьёзно, без тени насмешки, что я поняла: он спрашивал искренне. Ему и правда было интересно.
И я, вместо того чтобы промолчать, пожать плечами и сказать что-нибудь неопределённое, сказала:
— Эйнштейна.
Повисла пауза. Эдвин чуть сдвинул брови.
— Не слышал о таком, — произнёс он.
Конечно не слышал, подумала я, вцепившись пальцами в перила и чувствуя, как по спине ползёт холодок. Конечно не слышал, потому что Альберт Эйнштейн родится лет через пятьдесят, и я только что, с блеском, с размахом, с истинно саратовской удалью, сослалась на учёного, который ещё не существует.
— Он малоизвестен, — выдавила я. — Очень… узкий круг.
Эдвин кивнул снова, и на этот раз в его взгляде я прочитала уважение. Тихое, сдержанное, настоящее уважение к девушке, которая изучает физику в свободное время и читает труды малоизвестных учёных из узкого круга.
Господи. Если бы он только знал.
— Спокойной ночи, Элизабет, — сказал он, и голос его стал мягче, и имя прозвучало не так, как обычно, не сухо и официально, а чуть медленнее и чуть теплее.
— Спокойной ночи, дядюшка Эдвин, — ответила я.
Он развернулся и пошёл по коридору, и я смотрела ему в спину, на чуть ссутуленные плечи, на затылок, на тёмные волосы, и стояла на своей третьей ступеньке, вцепившись в перила, и не двигалась, пока его шаги не стихли и дверь кабинета не закрылась.
Потом я медленно выдохнула всей грудью.
Физика. Эйнштейн. Узкий круг. Ложись спать, Лиззи. Просто ложись спать.