БЕДНАЯ РОДСТВЕННИЦА · Глава 10

Глава 10

Леди Кэролайн Драммонд приехала на следующий день к обеду и без детей.

Это я отметила сразу: ни мальчика, ни девочки. Вероятно, решила, что знакомить потенциального жениха с потенциальными проблемами на первой же встрече — стратегическая ошибка. Умная женщина, подумала я. Расчётливая. Тридцатилетняя вдова из моего мира поступила бы точно так же.

Из кареты она вышла легко, придерживая подол зелёного шелкового платья левой рукой, и я разглядывала её из окна второго этажа, прижавшись лбом к стеклу.

Кэмпбелл не соврал: хороша. Не красавица, не из тех, при виде которых у мужчин отвисает челюсть, но хороша по-взрослому, по-уверенному, так, как бывают хороши женщины, которые точно знают, что им идёт. Тёмные волосы были уложены гладко, без единого выбившегося локона. Лицо спокойное, приятное, с мягким подбородком. Полноватая — но полнота эта была не рыхлой и не болезненной, а приятно тёплой и мягко округлой, такой, какую в этом веке, наверное, считали признаком здоровья и достатка. Плечи, грудь, бёдра — всё на месте, всё в пропорции. Интересно, подумала я, что бы сказал Фицуильям. Скорее всего — одобрил бы. Таз у леди Драммонд, кажется, был именно таким, какой он ценил.

Я отлепилась от стекла и пошла переодеваться.

За обедом леди Драммонд сидела напротив Эдвина, по правую руку от Кэмпбелла. Матушка — рядом со мной, и спицы её, разумеется, остались наверху, но пальцы всё равно шевелились, перебирая невидимые петли.

Начали с погоды. Разумеется, с погоды. В Шотландии, как я уже поняла, погода была не просто темой для беседы, а национальным видом спорта: её обсуждали так же подробно, страстно и безнадёжно, как в России обсуждали дороги и футбол.

— Третью неделю льёт, — сказал Кэмпбелл, отламывая хлеб. — У меня южное поле затопило.

— У нас тоже, — откликнулась леди Драммонд мягким низким голосом. — Ячмень стоит в воде. Боюсь, потеряем половину.

Кэмпбелл покачал головой и повернулся к Эдвину.

— Кстати, об урожае. У Кэролайн на севере, Эдвин, земли отменные. Ячмень — лучший в графстве, а пшеница такая, что мельники дерутся за неё. Я сам видел, прошлой осенью ездил.

Он говорил с таким энтузиазмом, будто продавал не чужие земли, а собственного скакуна. Леди Драммонд слушала, чуть наклонив голову, и на губах у неё играла сдержанная спокойная улыбка.

Эдвин слушал тоже. Лицо оставалось непроницаемым, но я заметила, как он чуть сжал челюсть.

— У меня в этом году сгнило больше трети запасов, — произнёс он ровно, не жалуясь, а констатируя, как констатируют убытки в бухгалтерской ведомости. — Зерно не успевают вывозить. Я отправляю во Францию, но судоходство в нынешнем виде… — он чуть поморщился, — кораблей не хватает. Маршруты ненадёжны. Половина груза приходит с плесенью.

Кэмпбелл нахмурился. Леди Драммонд подалась вперёд.

— Как я вас понимаю, лорд Уинтерботтом, — сказала она с искренним чувством. — У меня та же беда. Зерно гниёт, корабли опаздывают, убытки растут. Как много у нас общего.

Она произнесла это с лёгким нажимом на последнюю фразу и посмотрела на Эдвина так, что смысл прочитывался без труда: общие земли, общие проблемы, общее будущее, стоит только протянуть руку. Эдвин вежливо кивнул и промокнул губы салфеткой.

И тут я не выдержала.

— Простите, — сказала я, и все четверо повернулись ко мне, включая матушку, которая перестала шевелить пальцами и замерла, учуяв неладное. — Если у вас так много ячменя и зерна, и вы не успеваете его вывозить, и оно гниёт… почему бы не открыть производство виски?

Кэмпбелл моргнул. Леди Драммонд приподняла бровь. Матушка тихо втянула воздух сквозь зубы. Эдвин поставил бокал на стол и посмотрел на меня.

— Шотландский виски — это же… — я запнулась, подбирая слово, и чуть не сказала «бренд», но вовремя прикусила язык, потому что слово «бренд» в девятнадцатом веке, скорее всего, означало что-нибудь про клеймение скота, и сказала вместо этого: — …это имя. Репутация. Шотландский виски знают везде.

Вообще-то, подумала я, знают ли его везде именно сейчас, в этом конкретном десятилетии, я не имела ни малейшего представления. Но сам принцип казался мне здравым.

— Ячмень перерабатывается в виски, — продолжила я, чувствуя на себе пять пар глаз, считая горничную у двери. — Вместо того чтобы гнить на складе или плесневеть на корабле, зерно можно превращать в продукт, который не портится, который дорожает со временем и который можно хранить годами. Это… рациональнее.

Я понятия не имела, как именно делают виски. Знала только, что из ячменя — точно из ячменя, потому что у меня была аллергия на танины, и всё, что связано с виноградом, я не пила: ни вино, ни коньяк, ни граппу. Зато от пшеничной водки и ячменного виски голова не болела, и я пила их с чистой совестью, и именно благодаря этой аллергии знала наверняка, что виски делают из зерна, а не из винограда, и считала это единственным полезным знанием, которое дала мне моя непереносимость.

Леди Драммонд опустила вилку.

— Молодость, — произнесла она, и в мягком голосе прорезалась тонкая острая нотка. — Что с неё взять. Юные девушки ещё не понимают, что им не следует вмешиваться в дела, в которых они ничего не смыслят. — Она промокнула губы салфеткой и добавила с лёгкой улыбкой: — Впрочем, когда я была молода, я себе подобного не позволяла.

Она сказала это ровно со спокойной взрослой снисходительностью, которая должна была поставить меня на место мягко и окончательно. И я должна была смутиться, опустить глаза, пробормотать «простите» и замолчать. Так поступила бы Лиззи.

Но я вспомнила старый фильм, который смотрела на диване, под пледом, с третьей чашкой чая, в той жизни, которая осталась за тридевять. «Мемуары гейши». И реплику, которая тогда заставила меня расхохотаться и чуть не подавиться печеньем.

— Может вы просто не помните, — сказала я, глядя леди Драммонд прямо в глаза и улыбаясь самой вежливой, самой кроткой, самой Лиззиной из всех своих улыбок, — это ведь было очень-очень-очень-очень давно.

За столом стало тихо. Леди Драммонд медленно опустила салфетку. Улыбка сползла с её лица и в тёмных глазах мелькнуло нечто такое, от чего мне стоило бы испугаться, но я не испугалась, потому что в Саратове, в бухгалтерии, я пережила начальницу Тамару Петровну, а после Тамары Петровны меня не пугало уже ничто.

Кэмпбелл закашлялся в салфетку. Матушка закрыла глаза и беззвучно пошевелила губами, призывая на помощь, видимо, всех святых сразу.

А Эдвин — дядюшка Эдвин улыбнулся. Не приподнял уголок рта, не дрогнул губами, а улыбнулся по-настоящему. Почти незаметно, но я успела поймать его улыбку, поймала и спрятала, потому что она мелькнула и погасла, и лицо его снова стало непроницаемым, но было поздно: я видела, как у лорда Уинтерботтома дрогнули губы, как морщинки разбежались от уголков глаз, как на одно мгновение всё это холодное лицо стало тёплым и живым.

Я отвела глаза, взяла вилку и принялась за пирог. Внутри разливалось дурацкое, неуместно тепло.

Ответ, конечно, был из фильма про гейш, снятого в Голливуде в две тысячи пятом году. Но здесь, за этим столом, в этом веке, среди серебра и свечей, он прозвучал так, будто я оттачивала его всю жизнь.

Лиззи бы гордилась. Если бы знала.

Вечером, когда гости уехали и дом затих, и матушка уже поднялась к себе, и горничные убрали со стола, и свечи в коридоре догорали, оплывая жёлтым воском на фамильные подсвечники, — за мной пришла молоденькая служанка.

Она постучала в дверь и сказала, что лорд Уинтерботтом просит мисс Макгрегор спуститься в кабинет.

Ну вот, подумала я, стягивая шаль с кресла и набрасывая на плечи. Вот и расплата. Либо нудная мораль за инцидент с леди Драммонд, с перечислением всех пунктов, в которых я была неправа, с упоминанием приличий, чести семьи и репутации рода Макгрегор. Либо оскорбление. Можно было ожидать чего угодно.

Я спустилась по лестнице, прошла по коридору и остановилась перед дверью кабинета. Постояла секунду, выдохнула, расправила плечи и постучала.

— Войдите.

Эдвин стоял у окна, спиной ко мне, заложив руки за спину, и когда повернулся, лицо его было таким же непроницаемым, как обычно, но что-то в позе было другое. Он нервно переступил с ноги на ногу, провёл пальцами по манжете, прежде чем заговорить. И мне показалось, что Лорд Уинтерботтом испытывал неловкость, и это было так непривычно, что я даже растерялась.

— Элизабет, — начал он и откашлялся. — Через три недели у меня день рождения. Будет приём. Небольшой, только соседи, но… — он снова откашлялся, — формальный.

Он смотрел куда-то мне за плечо, на массивный книжный шкаф, на корешки томов, на что угодно, только не в мои глаза.

— Я хотел бы… предложить вам и миссис Макгрегор новые платья. К этому случаю. Если вы не возражаете. Портниха приедет завтра.

Вот что подготовил лорд Уинтерботтом в этот раз. Не мораль и не оскорбление, а новые платья.

Я стояла посреди кабинета, и шаль сползала с левого плеча, и внутри у меня происходило сразу несколько вещей одновременно. Первая: я поняла, что наши платья — мои и матушкины, привезённые из маленького захолустного дома на севере, перешитые, перелицованные, застиранные до блёклости — не соответствовали высоким стандартам лорда Уинтерботтома. Не дотягивали, так сказать, до его дома, до его столовой, до его серебра и его богатых гостей. Мы были бедные родственницы в бедных платьях, и на приёме, рядом с леди Драммонд в её изумрудных шелках, мы бы смотрелись как две моли на бархатной портьере.

Обидненько, но это была правда, от которой никуда не деться. Правда смотрела на меня из зеркала каждое утро — из каждой заштопанной петлицы, из каждого побледневшего шва, из каждой пуговицы, пришитой ниткой не того цвета, потому что нитки нужного цвета кончились два года назад.

Да, да. Я знаю. Попаданка в книгах, которые я читала в прошлой жизни на моём месте отвесила бы пощёчину. Или сказала бы что-нибудь городое, с высоко поднятым подбородком: «Я, сударь, не нуждаюсь в вашей милости». Потом развернулась бы и вышла. Потом уехала бы верхом в закат, загнав лошадь до пены. Потом, через двести страниц, стала бы герцогиней и припомнила бы ему это платье.

Но я не слишком хорошо держалась на лошади. Да и загонять лошадь до пены мне было жалко — лошадь-то ни в чём не виновата. И оскорблять отказом на ровном месте человека, который неловко, криво, не глядя в глаза предлагает подарок, тоже не хотела. Он не оскорблял, а предлагал. Он даже не сказал «ваши платья никуда не годятся», хотя имел на это полное право.

Как там Булгаков писал? Никогда ничего не просите. Сами придут и сами всё предложат. Вот дядюшка и пришёл. Вот дядюшка и предложил.

— Благодарю, дядюшка Эдвин, — сказала я. — С удовольствием.

Он кивнул и плечи его чуть опустились, и я поняла, что он ожидал от меня отказа. Или скандала. Или хотя бы слёз. Или всего сразу.

— Замечательно, — произнёс он и впервые за весь разговор посмотрел мне в лицо. — Я передам портнихе. Она снимет мерки и подберёт ткани.

Я кивнула. И тут я вспомнила ещё одну цитату. Не Булгакова — выше. Сильно выше. «Просите, и дано будет вам». Евангелие от Матфея, глава какая-то, стих седьмой. В прошлой жизни я не была набожной, но некоторые вещи из Библии помнила.

— И ещё, — сказала я, чуть помявшись. — Если можно. Новое исподнее.

Эдвин выгнул бровь, но не так, как обычно. В этот раз растерянно. Бровь поднялась и зависла, и лицо под ней на мгновение стало таким по-человечески беспомощным, что я чуть не рассмеялась.

Наши панталоны (мои и матушкины) были застиранными до серости, с вытянувшимися завязками и я твёрдо знала, что новое платье поверх старого исподнего — это как позолота поверх ржавчины: снаружи блестит, а внутри стыдно. Если уж наряжаться, то целиком, от кожи, от самого первого слоя.

— Я понимаю, дядюшка Эдвин, что вы холостяк и далеки от таких тонкостей. Но если портниха сошьёт нам только верхние платья, нам придётся надеть их... как есть. Без должного исподнего, — произнесла я так мягко, как только могла, так ласково, так кротко, таким Лиззиным голоском, что мне самой стало за себя неловко. — Это было бы весьма... смело. Вы не находите?

Лорд Эдвин Уинтерботтом, тридцатитрёхлетний хозяин поместья, человек с лицом из камня и манерами из льда, покраснел. Краска пошла волной снизу от шеи, поднялась по скулам и залила уши, и шея над белоснежным воротником стала пунцовой, и он быстро отвернулся, и уставился в камин.

— Разумеется, — выговорил он, не оборачиваясь. Голос был ровный, но чуть выше обычного. — Я… передам портнихе всё необходимое.

Он провёл рукой по затылку быстрым нервным жестом, которого я раньше за ним не замечала.

— Лиззи, — хрипло сказал он.

Он назвал меня так впервые, и имя прозвучало странно, как будто оно выскочило само, и он сам это понял, потому что слегка дёрнул плечом, но не поправился.

— Спокойной ночи, — закончил он, всё ещё глядя в камин.

— Спокойной ночи, дядюшка Эдвин, — ответила я, развернулась и вышла.

Дверь кабинета закрылась за моей спиной, и я пошла по коридору, и улыбалась широко и глупо, во весь рот, и ничего не могла с этим поделать. Потому что я смутила этого мужчину с каменным лицом и ледяным голосом. Я смутила его словом «исподнее». Одним только словом. И он густо покраснел, и резко отвернулся, и назвал меня Лиззи.

Не такой уж он и равнодушный. Не такой уж каменный. Под всеми этими пуговицами, галстуками, манжетами и безупречными манерами сидит живой мужчина, смущающийся, и краснеющий от слова «исподнее», и это было… это было хорошо. Это было очень хорошо.

Было ли это дерзко? Да. Безусловно. Девица, заговорившая с неженатым мужчиной о нижнем белье в его кабинете, наедине, при закрытых дверях, — по здешним меркам это было дерзко.

Но дядюшка, я уверена, не скажет об этом ни единой живой душе. Не расскажет, что его племянница стояла посреди его кабинета и говорила про исподнее. Он скорее откусит себе язык. Он слишком для этого благороден, слишком горд. Это останется между нами — его пунцовая шея, моя кроткая улыбка и слово «исподнее», повисшее в воздухе между камином и книжным шкафом.

День рождение через три недели. Значит, конец июня. Интересно. Интересно, кто он — Близнецы или Рак?

Я задумалась, перебирая в памяти всё, что знала. Близнецы — лёгкие, болтливые, переменчивые. Нет. Определённо нет. Эдвин был кем угодно, но не лёгким и не болтливым. Рак. Замкнутый, чувствительный под панцирем, привязанный к дому, к вещам, к привычкам, боящийся показать, что ему не всё равно, краснеющий от слова «исподнее». Рак. Точно Рак.

Да, да. Я знаю, что вы скажете. Что это мракобесие. Что нельзя судить о человеке по дате рождения. Но всё же. Всё же я думала, что он Рак.