Бегущая от Тьмы · Глава 33

Глава 33

И пусть день начинался новый, но боль внутри оставалась прежней. Говорить о ней вслух было бесполезно. Ведь некому было больше слушать. Так что я молчала и шла в сторону своей погибели — в чащу, где начиналась Тьма.

И когда я достигла леса, то шелест зелёных листьев, ещё не тронутая роса на траве и даже сам ветер кричали мне в лицо: «Ну где же ты была раньше, дитя?» Я извинялась, касалась пальцами грубой коры деревьев и покорно выслушивала всё то, что ему пришлось пережить без меня.

Так я узнала: моя Мать действительно успела напитать эту землю до самых древних корней чужой болью, слезами и кровью. Это чувствовалось с первого моего шага, когда я пересекла границу опушки: воздух стал тягучим, плотным, как свернувшаяся кровь в венах.

Лес пульсировал, звенел напряжением, плакал о жертвах, принесённых здесь, где деревья помнили всё. Он больше не был собой. Он был изнасилован. Его суть сломалась, как кости под давлением Её воли. И всё, что было прежде — пение птиц, гудение насекомых, мягкое потрескивание сучьев, — теперь звучало на чужом, искажённом языке.

Для леса эта сила оказалась ядовитым, навязанным подарком, который кромсал его изнутри. Тьма, влитая в его корни, прорастала новыми жилами и насильно переписывала его суть. Он менялся не потому, что хотел, а потому, что не мог сопротивляться. Его подчиняли, как подчиняют зверя железной цепью и кнутом.

А ведь лес никогда не был чьим-то. Он — хранитель, свидетель, который знал всё: и шёпоты убийц, и пение влюблённых, и стоны умирающих. Он придерживался нейтралитета в этой извечной войне добра и зла. И тем страшнее было видеть, как его заставляли выбрать сторону.

Почему лес принял меня в свои объятия, я не знала. Возможно, потому что я не хотела власти над ним. Не стремилась подчинить, а просто шла — по колено в боли и наизнанку вывернутая страхом. И он чувствовал это. И принимал меня как свою заступницу — странную, сомневающуюся, поломанную, но свою.

А я вовсе не была чьим-то героем. Я была разозлённой дочерью, желавшей мести. И этого оказалось достаточно, чтобы лес молчаливо направлял меня, даже когда моя невольная помощница не знала, куда идти.

Мы с Канной передвигались большей частью порталами, которые я выстраивала наугад, на свой страх и риск, почти готовая к тому, что один из них мог меня убить. Вот только не убили. Уроки принца и ректора явно не прошли даром. Но когда магия оказывалась бесполезна без точных координат, приходилось двигаться дальше своим ходом — то пешком, то на лошадях, как везло.

И всё это время я упрямо и жёстко держала на сестре темное заклинание подчинения, опутывающую её невидимыми цепями. Ведь не могла позволить себе ни одной трещины в плане, ни одного шанса, что она сорвётся с моего крючка раньше времени. Неоправданный риск мне был ни к чему.

И спустя несколько часов, когда солнце уже окончательно поднялось и золотом прорезало серую кромку горизонта, мы с Канной добрались до первого места. С виду это было обычное поле, умытое росой, и бесконечно прекрасное в своей безмятежности. Но под слоем земли, под мхами и корнями скрывался жертвенный алтарь — один из тех, что питал мою Мать, словно пульсирующий сосуд, в котором билась не её кровь, а чужая боль.

Казалось бы, что проще? Разнести всё, сжечь, стереть с этого мира и оставить одни угли. И всё.

Только вот ничего в жизни не бывает «просто». Потому что стоило мне приблизиться, как опушка взорвалась движением, и ведьмы, охранявшие святилище, выскочили на нас с храбростью обречённых. Они шли не за победой — они шли, чтобы умереть, но не пустить меня за порог.

Каждая из них — это тень, которую я когда-то тоже носила внутри. Испуганные, но приученная до автоматизма повиноваться. Выдрессированные цепные псы Тьмы, знающие лишь одну команду: «служи». Они не знали другого пути, потому что никто и никогда им не показывал, что он существует.

Я не хотела убивать их. Ведь помнила, каково это — жить с этим взглядом, в котором нет надежды, есть только навязанный долг. Потому я медленно двинулась к ним навстречу, отбивая летящие заклятия почти не глядя, но не нападая. И Тьма, что клубилась вокруг защитной бронёй среди белого дня, заставила их всё же на миг меня послушать:

— Уйдите. Мне не нужны ваши жизни. Лишь этот алтарь.

Тишина повисла ненадолго — тягучая, наэлектризованная, точно перед ударом молнии. А затем разорвалась хриплым, жутким смехом. Та, что стояла в первом ряду, — старая, изломанная временем ведьма с безумными глазами, в которых плясала чистая одержимость, — запрокинула голову и засмеялась так, словно я рассказала ей самую нелепую шутку. Смех обнажил гнилые зубы и закопчённую до хруста душу.

— Думаешь, мы позволим тебе так просто разрушить источник Хозяйки? — прошипела она, словно сама земля говорила через её растрескавшиеся губы. — Мы поклонялись этой силе ещё задолго до твоего рождения, глупая ты девчонка! Думаешь, мы так просто отступим теперь?

— Отступите. И впредь будете звать Хозяйкой меня.

Тон мой был пропитан тонкой пудрой из стекла, которая на миг заставила всё вокруг замереть.

А потом — вновь оглушающий, жуткий хохот. Он поднялся волной, пронёсся через строй ведьм, и каждая из них смеялась, как смеётся смерть над теми, кто пытается от неё убежать. Их общее мнение не нужно было произносить вслух: они не верили.

Им не нужен был выбор. Им нужен был бой. И потому они пошли на смерть с криками, выученными наизусть проклятиями, с глазами, полными фанатизма. А я была одна, но при этом нет.

Ведь Тьма следовала за мной, пульсировала в венах и так откровенно радовалась. Она танцевала, пела моим голосом на все лады. А Канна, притаившаяся в стороне, тряслась, как осенний лист, но с восторгом и ужасом наблюдала за тем, как Тьма подчинялась мне, как изящно жалила моих сестёр без какой-либо жалости.

Это было ужасающе прекрасно.

Моя сила больше не нуждалась в тесных рамках рун или чётких формулах заклинаний. Я сама стала магией в её первозданном, диком проявлении. Во мне горел некрасивый букет из ярости, боли и старой злости, который сжигал всё на своём пути.

И это было разрушительно прекрасно, как лесной пожар, на который больно смотреть, но от которого невозможно отвести глаз. Это и была моя истинная природа — обнажённая, хищная, вырвавшаяся наружу раз, но которую я вряд ли смогу подавить впредь. Да я и не собиралась.

Ведь поняла одно: всё, чему меня учили прежде, было лишь этапом. Пробой пера перед настоящей книгой. Потому что эту силу я впитала не с манускриптов, а с кровью Матери, с её дыханием, с болью, что передалась в мою душу, как семейное проклятие. И наконец я позволила Ей заговорить моим голосом.

Каждый удар клинком, сотканным из самой Тьмы, пел оды скорби. Каждое моё движение — это реквием по тем, кто пал до того, как успел выбраться из плена Её воли. И крови побеждённых на моих руках было даже слишком много.

Оттого, когда я разбила хребет ведьмы о каменную кладку алтаря, внутри меня не шелохнулась больше ни одна жилка. Никакой вины, никакого сострадания. Всё было выжжено до основания этой силой, вкус которой я узнала впервые по-настоящему, — и он отдавал медью.

Тьма, что стала моей тенью, нашёптывала ласково, почти с материнской заботой: «Так должно быть. Это — твой путь». И я верила. Не потому, что была глупа. А потому, что слишком хорошо понимала: иной дороги для меня больше и не осталось.

И, достигнув наконец алтаря, чтобы разбить его на осколки, я лишь раз взглянула в стоящую на пьедестале чашу. В ней плескалось слепящее, сочащееся красным месиво боли — аллегория чистой, живой муки людей. И пульс этой субстанции бился в унисон с моим сердцем, точно всё внутри меня уже знало: я опоздала.

Мои полыхающие льдом глаза смотрели в Её нутро недолго — один-единственный миг. И боль тут же проникла в меня. Она вошла внутрь, как яд в вену, — мгновенно, без спроса. Рот наполнился вязкой чернотой, язык свело судорогой, а в горле будто разлился расплавленный металл. Я хотела выплюнуть, закричать — не могла. Мне зашили рот нитями, заклеили чем-то липким, чужим и древним.

Я понимала: сила, которую я должна была уничтожить, сделала иной выбор. Она выбрала меня. И теперь корёжила, ломала всё, чем я была, — и всё, что я когда-либо любила. Кости гремели от сопротивления, сердце билось, как раненая птица в клетке, выламывая рёбра, желая выбраться на свободу.

Но свободы не существовало. Меня — тоже.

Я отключилась на миг. На час. Навсегда?

А когда всё же пришла в себя — имени своего не помнила. Вспомнила только цель. Только это держало меня на ногах.

Мне нельзя было сдаваться. Не сейчас. Не так.

Когда я разбомбила остатки святилища, не оставляя ничего, кроме хаоса, Канна стояла, слегка подрагивая на ветру, по колено в дикой траве и едва могла держать рот закрытым. Мой холодный взгляд при этом она трактовала по-своему, но всё равно не могла не сказать:

— Эта сила… разрушительна, но прекрасна, — прошептала она так, точно молилась, и смотрела даже не на меня — за спину, туда, где бушевала моя собственная Тьма.

Я же при этом отвязывала коней и, хоть обычно предпочитала игнорировать девушку, почему-то в этот раз не стала. Сейчас я задержала взгляд, ведь с её лица исчезло раздражение, исчез страх. Осталось только неясное, тревожное благоговение, словно смотрела она не на покорёженную судьбой ведьму, а на мрачное божество.

— Забирай, если сможешь, — мой голос был сухим и ломкими, как зола под ногами. — эту силу. Эту ношу. Я была бы счастлива, если бы кто-то другой лёг за меня на алтарь.

Я знала, что это невозможно. И потому вновь замолкла, но какое-то время успокаивающе поглаживала шею лошади — почти по-человечески. А после села в седло и больше не оборачивалась. Канна догнала меня только на повороте, и мы снова направились туда, где всё ещё держались на костях остатки Её власти.

Где-то после пятого алтаря вкус металла во рту перестал исчезать. Когда мы миновали дюжину — я уже могла удерживать Тьму в собственных ладонях без боли. Без дрожи. Без сожаления.

Я стала той, кем Она мечтала меня видеть. Но не ради неё я продолжала путь.

Ночлег мы нашли случайно. Заброшенный сеновал вполне подошёл нам, застрявшим посреди глухого леса. И в ту ночь вместо сна я часами сидела в свете сотканного из магии светлячка и мучила себя бумажными признаниями. Листы, исписанные от и до, предназначались для тех, кто мне был дорог. Чтобы всё то, что я сделаю, было попросту не напрасно.

Я сложила их утром, запечатала и отправила в Академию. Одно за другим — достойные, выверенные прощания. Все, кроме одного. Сказать ему «прощай» на бумаге было бы ещё одним предательством. Поэтому я не сказала ничего вовсе.

И я спала той ночью всего пару часов. Однако как же отчаянно он бился в закрытую дверь, пытаясь проникнуть в мой сон силой, лишь бы поговорить со мной. Я не могла себе этого позволить. Ведь он — моя слабость. А мне нельзя было больше раскисать.

Ведь наутро второго дня мы с рассветом двинулись в путь. И тогда я молча приняла то, как жутко была исковеркана. Мне начинало казаться, что даже если я выживу, то прежней уже точно не смогу стать.

Спустя тридцать оставленных за спиной алтарей мне подобные мысли в голову уже даже и не лезли. Я перестала удерживать Канну насильно, потому что она больше и не пыталась сбежать. Наоборот, та словно прониклась ко мне настоящим благоговением. Или к той силе, что всё больше копилась во мне с каждым разбитым алтарём.

Когда же я — почти случайно — призналась ей, что не собираюсь больше бежать, что не ищу спасения, что, напротив, собираюсь сама взойти на алтарь, чтобы закончить всё… Она не поверила. Откровенно не понимала меня. И потому так сильно боялась.

И это было правильно. Я сама себя уже не понимала. Приходилось дистиллировать собственное безумие, как ведьмы варят зелья, бережно отцеживая боль, сортируя мысли: липкие, злые, отравленные. Но всё выходило вкривь и вкось.

Утром последнего дня я проснулась от ощущения пустоты. Больше разрушать в пределах моей досягаемости было нечего. И это… огорчило меня. Я ведь всерьёз начинала желать больше крови: чужой, своей — не имело значения. Эти мысли во мне застряли и болели, точно начинающаяся лихорадка, в то время как мой месяц-плевок закончился до смешного быстро.

В какой-то глухой деревне, в её прокуренном, затхлом пабе, я вливала в себя тёплое горькое пойло, чтобы не чувствовать ничего. Ни запаха крови на ладонях, ни привкуса пепла на языке.

Я откровенно жалела себя и пила с глупой жадностью, со злостью, с презрением к себе. А после мысленно зависла, когда увидела милующуюся парочку в одном из тёмных уголков заведения. Они громко смеялись, много целовались и выглядели такими до невозможности счастливыми, что хотелось блевать.

Желчь подкатила к горлу, но я всё равно смотрела на них. И думала о нём — о том, с кем мы ещё недавно были счастливы так, что это счастье причиняло боль. О том, как его голос глушил все мои страхи. О том, что я могла бы спастись, могла бы выжить, но… только без него. И именно поэтому не смогла.

Преданность ему была единственным, что осталось во мне человеческого. И она была вшита в меня так глубоко, что было бесполезно кричать, плакать или клясть вновь судьбу. Оставалось только смириться и махнуть последнюю стопку за вечер, точно ставя подпись под приговором собственной рукой.

А после я с готовностью упала на кровать, словно на плаху. Закрыла глаза и только думала: где же Она? Где та страшная тварь из снов? Нигде.

Потому что я — та тварь. Я и есть чудовище.

Значит, нечему меня больше потревожить. Ну почти-почти…

Сон сморил меня раньше, чем я планировала.

И хотела бы — клянусь, хотела бы — ни словом не упрекнуть его. Ни за молчание в ответ, ни за секреты, которые он так тщательно хранил. Потому что он — моя сила, мой воздух, шум прибоя в груди и вся безрассудная нежность лета.

Он — мой самый фатальный промах. Или, быть может, единственное чудо, которое когда-либо со мной случилось. И даже если эта мысль обожжёт, как медленно тающая соль в ране, я приму её. Приму, как принимают неизбежное. Как судьбу, от которой не спасёт ни бегство, ни молитва.

Мы вернулись к тому, с чего когда-то начинали: оба снова во снах, предпочитая их реальности. И выбор мой отчего-то пал на тот самый луг, где прошло моё становление в его руках. Место, где я впервые доверилась ему полностью, без остатка.

Нас обнимал приторный запах цветущей ивы — терпкий, как вечер перед бурей. А река, что однажды спасла меня от самого края, тихо плескалась у берега, будто приветствовала возвращение тех, кто давно потерял свой путь.

Я всё в том же нелепом, белом платье в выцветшие цветочки, чужая себе и чужая миру. Венок на голове, как корона из забытых обещаний. С виду сама невинность, но я знала: мне больше не место здесь. Я — сила, рождённая в тени, выкованная из боли, собранная из обломков собственной вины. Та, что не должна была возвращаться к этой иве, не должна была вновь касаться земли, на которой когда-то была счастлива.

И всё же… я не смогла отказать себе в этой одной, такой человеческой, такой невозможной слабости — посидеть с ним вновь на лугу. Хотя бы во сне. Хотя бы ненадолго. Точно зная, что скоро всё уже кончится.

— Пришла попрощаться… Или же отрепетировать прощание. Я, если честно, не знаю, что будет дальше, и потому решила не тянуть.

Голос мой так осел во сне или, кажется, наяву? Почти неважно. Вокруг нас всё смешалось: шелест трав, дыхание реки, тяжесть слов. И важным оставалось только то, что он был рядом. Что я могла ещё раз — в последний раз — коснуться его взглядом.

И я скользила по каждой чёрточке его лица, которое, казалось, выучила пальцами наизусть, но всё равно почему-то не могла отвести от него глаз. Однако от его тяжёлого взгляда живот у меня вспарывали вовсе не бабочки, а ножи.

Данте был зол. Чертовски зол. И в нём было столько металла, сколько во мне огня. Только дотронься, кажется, обожжёшься.

Но у меня и на это не было времени, потому что дальше — конец. И я второпях подошла к нему, приподнялась на цыпочки и, не давая сказать и слова, поцеловала неистово.

Мне было почти плевать на то, что я сама отталкивала его всё это время. Плевать на то, что он, вероятно, видеть меня к этому времени уже не хотел.

Всё это — тени. А в этом поцелуе — суть. Судорожная, обречённая попытка запомнить его вкус, его дыхание, его тепло. Потому что меня просто трясло от мысли, что я до конца своей жизни не смогу этого больше сделать.

Оттого в поцелуе этом умещалась вся моя горечь, всё то неуёмное и беснующееся в душе, от которого я никак не могла избавиться. И я почти задыхалась от полуболезненного экстаза, пока зарывалась эфемерными пальцами в синий ворох волос, не веря, что это всё ещё возможно. Что он всё ещё здесь. И, несмотря на всё — на ложь, на предательство, на боль, — он крепко прижимал меня к себе. Так сладко, что практически больно.

Я не знала, что делать с этим чувством. С этой нежностью, которая прожигала всё, чего я касалась. С этой любовью, которая, казалось, была преступлением. Я могла только прижаться к нему лбом, цепляясь за его литые плечи, как за последнюю опору, и не отпускать.

— Не глупи, Эдель. Просто скажи мне, где ты. Вместе мы справимся со всем. Я обещаю…

И в этой фразе было всё его безграничное упрямство, вся надежда, которую он не хотел терять. Вот только для меня это была ложь. Прекрасная, невозможная ложь.

Может, я и была глупой, но одно знала наверняка: сбежать ещё раз уже не получится. Она больше не даст мне шанса. Не позволит дрожащими руками открыть портал и исчезнуть в ту секунду, когда весь мир рушился. Не будет ни позднего раскаяния, ни внезапного спасения. Только расплата. И я не хотела, чтобы её видели те, кого я люблю.

— Не стоит ничего обещать, — на полуслове прервала его я беззлобно.

Мне не хотелось портить этот момент словами, которые после бы не имели веса. Потому взамен я спросила его о важном:

— Томас тебе рассказал про мой план, верно? Всё получится. Я знаю. От тебя требуется лишь держаться от меня подальше.

Данте смотрел на меня так, будто я только что вырвала ему сердце. В его глазах — паника, боль, злость. А ещё отчаянная, слепая надежда. Та, что до последнего не умирает, даже когда ты сам её безжалостно душишь голыми руками.

— Ничего он мне не рассказал. Сплошные обрывки и обещание, что сделает «всё сам», — прохрипел он глухо, страшно. — Эдель, пожалуйста, прекращай. Никогда не бывает единственного выхода, слышишь? Просто позволь мне…

— Данте, я… устала. Я так ужасно устала.

Мои ресницы затрепетали, не смеющие проронить и слезы. Но я всё же на выдохе произнесла ему страшную правду:

— Поверь… если бы был хоть один шанс выбрать другой путь — я бы вцепилась в него зубами, но его нет. И да, это несправедливо. Да, это больно. Но я выбрала, понимаешь? Я сдаюсь.

Мои слова были точно горькое лекарство, которое паршиво на вкус, но без него — никак. И Данте почти вздрогнул, точно от пощёчины, и в тот же миг резко потянулся ко мне. Его ладони крепко обхватили моё лицо, вдавливаясь в скулы с отчаянной силой. Его глаза, бурлящие тёмной тоской и бессильной яростью, пронзали меня насквозь.

— Почему, Эдель⁈ Чёрт возьми, почему⁈ — в его голосе ярость и нежность сцепились в смертельном бою. Слова рвались наружу с надрывом, будто внутри него что-то неумолимо рушилось, а он изо всех сил пытался это удержать. — Я не понимаю. Я не хочу понимать!

Я усмехнулась безрадостно, почти извиняясь. Улыбка треснула на губах, как стекло, по которому кто-то пустил холодный нож. И всё же я подняла на него глаза — те самые, которые хотела на века выжечь из собственной памяти.

— Смерть выбирать — это тоже выбор, Данте. Умирать-то совсем не страшно. Страшно жить, зная, что Тьма — твоё глубоко прогнившее естество.

Я медленно вдохнула, будто прощаясь с самим воздухом, которого во сне даже не было.

— Единственное… Мне бы не хотелось, чтобы моё тело и после смерти использовали как сосуд. Потому я и прошу помощи.

Данте не хотел слушать о том, что всё это неизбежно. И в его голосе, в этих срывающихся на крик фразах, не было логики — только боль. Только первобытная ярость зверя, у которого отнимают последнее.

Я смотрела на него — прямо, спокойно, почти нежно. И понимала: он сейчас сражался за нас двоих. Кричал за нас двоих. Боролся — за нас. А я же молчала за двоих, ведь уже смирилась и приняла неизбежное. Смирилась, сжала зубы и позволила себе умереть внутри — тихо и без истерик.

Данте замолчал резко, когда поймал меня на взгляде, в котором была только лишь тишина. И в этой тишине он, наконец, понял: я больше не боролась.

Потому что я уходила, чтобы он остался. Потому что я уже приготовилась исчезнуть, чтобы однажды он смог дышать без боли. И, может быть, именно в этом была моя искалеченная, изломанная, но настоящая любовь к нему — не позволить ему шагнуть за мной следом.

И он сорвал голос, пытаясь меня переубедить. Но под конец его голос стал хриплым и тихим, разрывающим меня на куски:

— Как же мне жить без тебя?..

В этом надломе была целая вселенная: боль, злость, безысходность. Его глаза были как небо перед бурей, чернильно-тёмные, полные всего того, что он больше не знал, как выразить словами. А мне просто нельзя было в них больше тонуть. Я не имела права. Поэтому я сказала сдержанно, ровно, с предельной ласковостью:

— Счастливо, Данте. Надеюсь, что счастливо.

Данте вновь переменился в лице, будто под его маской что-то хрустнуло, сломалось. Скулы сжались так крепко, что казалось, он раскрошит зубы в пыль. И в его глазах появилось то, чего я до последнего не хотела там увидеть.

Отказ. Отказ принимать всё как есть.

— В пекло твою судьбу. Я достану лучших ищеек. Я найду тебя, где бы ты ни была. И не позволю этому случиться.

И эта его решимость впервые испугала меня, когда заметила, как много на самом деле я для него значила.

А ведь всё это было глупостью. Роман на месяц, переросший в катастрофу. И всё же именно из-за этой катастрофы у меня сейчас внутри всё выворачивалось наизнанку. Я качала головой, глотая воздух, будто он был способен смыть горечь прощания.

— Данте, нет. Даже не думай за мной идти. Ничего не изменится, всё было и будет без толку. И прошу, даже если я сама приду к тебе, знай, что это уже не я.

Я повторяла ему эти слова по четвёртому кругу. А он не хотел слышать ни слова, не желал принимать реальность, если в ней нет меня. И в этом его идиотизме было что-то такое, за что мне хотелось кричать от благодарности. Потому что, прежде чем я успела раствориться, прежде чем ушла во Тьму, он потянулся ко мне.

И поцеловал.

С иступленной нежностью. С отчаянием, с яростью, с болью. Так, будто это не просто прощание, а весь мир медленно рушился у нас на губах. Этот поцелуй пронзил меня до кончиков пальцев, и я замерла в нём, как в вечности, зная, что именно здесь я останусь навсегда.

И я улыбалась сквозь поцелуй. Совершенно счастливая. Абсолютно разбитая. И сквозь трепещущие ресницы так просто, так тихо призналась:

— Знаешь, ты мой самый любимый сон. Самый. Любимый.

Моё первое и последнее признание было пронизано неизбежностью расставания. И щемящая грусть в груди была мне не важна, когда он прикрыл глаза на миг, будто заклиная время остановиться. И выдохнул так мягко, что моё сердце почти разорвалось от его шёпота:

— Я тоже. Я тоже тебя люблю.

И этого было достаточно.

Достаточно, чтобы не бояться того момента, когда смерть подобралась ко мне близко и задышала смрадом. Я чувствовала её за спиной, но всё равно до последнего цеплялась за его лицо пальцами, не желая просыпаться.

Потому что в этом сне я любила. А вне его — уже умирала.