Глава 9
Анастасия
Есть такое понятие как привыкание к аду — не принятие, не смирение, а именно привыкание, когда боль становится фоном, когда страх притупляется от постоянного присутствия, когда ужас превращается в обыденность, и ты просыпаешься утром не с мыслью "как сбежать", а с мыслью "как прожить ещё один день", и это страшнее любой пытки, потому что означает что ты адаптируешься, что организм включил режим выживания, что ты перестаёшь быть человеком с мечтами и становишься животным, которое просто существует, день за днём, вдох за вдохом, и не умирает только потому что инстинкт самосохранения сильнее желания всё закончить.
Месяц. Тридцать дней в золотой клетке. Семьсот двадцать часов жизни, которая не принадлежит мне. Сорок три тысячи двести минут, каждая из которых тянется как вечность и одновременно пролетает незаметно, потому что когда дни одинаковые, когда нет событий кроме его визитов и редких прогулок по саду под присмотром охраны — время теряет смысл, размазывается в бесформенную массу, где невозможно отличить вчера от сегодня, сегодня от завтра.
Я научилась жить по его расписанию. Просыпаюсь в семь — не потому что хочу, а потому что тело привыкло, выработало рефлекс. Завтрак в восемь на кухне, где Зарема ставит передо мной тарелку с едой и смотрит с жалостью, которую я ненавижу больше чем его жестокость. Потом день тянется пустой, бессмысленный: читаю книги из его библиотеки (разрешил, "чтобы не отупела окончательно"), смотрю в окно на дождь (октябрь в Москве — это бесконечные дожди), хожу по комнате как зверь в клетке, отсчитывая шаги — двадцать туда, двадцать обратно, и так часами, пока не закружится голова.
Иногда Фатима разрешает выйти в сад — под присмотром Шамиля, молчаливого охранника с шрамом на горле, который никогда не говорит, только кивает и следит чтобы я не подходила к забору. Гуляю по дорожкам между клумбами, где цветы уже завяли, где осень убила всё живое, и думаю что я как эти цветы — красивая, но мёртвая, срезанная у корня и поставленная в вазу для украшения чужого дома.
Вечером ужин — иногда одна, иногда с ним, и не знаю что хуже: есть в одиночестве, чувствуя как пустота дома давит на плечи, или сидеть напротив него, чувствуя его взгляд на себе, тяжёлый, собственнический, обещающий что ночью он придёт, и я не смогу остановить его, и даже не захочу останавливать, потому что тело предатель, оно научилось откликаться на его прикосновения, и это самое страшное открытие месяца.
Он приходит не каждую ночь. Иногда через день, иногда три ночи подряд, потом неделя тишины, и я не знаю по какому принципу он выбирает когда прийти, и эта непредсказуемость сводит с ума, потому что не могу подготовиться, не могу выстроить защиту, просто лежу каждую ночь и жду, прислушиваюсь к звукам дома, и каждый скрип заставляет сердце колотиться, и не знаю чего хочу больше — чтобы пришёл или чтобы не пришёл, и это раздвоение личности, эта внутренняя война между разумом который его ненавидит и телом которое его хочет — это медленное сумасшествие.
Когда приходит — он другой. Не всегда жестокий, не всегда грубый. Иногда почти нежный. Целует медленно, гладит волосы, шепчет что-то на чеченском, чего я не понимаю, но интонация мягкая, почти ласковая, и после секса не уходит сразу, лежит рядом, обнимает, и я ненавижу эти моменты больше чем насилие, потому что насилие понятно — можно ненавидеть, можно сопротивляться хотя бы мысленно, — а эта нежность сбивает с толку, размывает границы между жертвой и… чем? любовницей? женой? собственностью которую хозяин решил побаловать?
Стокгольмский синдром — читала о нём в учебнике по психологии на третьем курсе, и тогда казалось абсурдом: как можно полюбить того кто тебя мучает? Теперь понимаю. Не любовь это, нет, но что-то другое, что-то тёмное и липкое, что прорастает в душе как плесень, и ты начинаешь оправдывать его поступки ("он же не убил меня", "он же покупает мне книги", "он же иногда нежен"), и ловишь себя на мысли что скучаешь когда его нет, и это так страшно, так отвратительно, что я плачу в подушку по ночам, ненавидя себя за слабость.
На второй неделе замечаю странность. Восточное крыло первого этажа, куда он запретил заходить в первый день, — оно всегда заперто, и никто туда не ходит кроме Фатимы, и она заходит с подносами еды три раза в день, и выходит с пустыми подносами, и лицо у неё всегда строгое после этих заходов, почти скорбное. Спрашиваю Зарему на кухне однажды, когда она в хорошем настроении:
— Что там, в восточном крыле?
Зарема вздрагивает, роняет нож, который режет морковь, и смотрит на меня испуганно:
— Не спрашивай. Не лезь туда. Серьёзно.
— Почему?
— Потому что он убьёт за это. Не тебя — меня. За то что сболтнула. — Она подбирает нож, возвращается к готовке, и руки дрожат. — Там… там его личное. Очень личное. И никто не должен знать. Даже ты.
— Но я живу в этом доме…
— Живёшь, — обрывает Зарема, и голос жёсткий. — Но не хозяйка. Ты гостья. Вынужденная гостья. И у гостей нет права лезть в чужие секреты.
Больше не спрашиваю, но любопытство грызёт. Что он там прячет? Ещё в первую неделю, когда только попала сюда, слышала детский плач из восточного крыла. Тогда подумала что показалось, что это усталость и шок, но сейчас понимаю — не показалось. Там кто-то есть. Ребёнок. Его ребёнок?
На третьей неделе слышу снова. Ночью, когда дом спит, и тишина такая что слышно как капает кран в ванной. Просыпаюсь от того же звука — тихого, приглушённого, но явственного. Детский плач. На этот раз громче, отчаяннее. Доносится откуда-то снизу, из восточного крыла. Замираю, прислушиваюсь, и сердце колотится. Значит не галлюцинация. Там действительно ребёнок. Чей? Его? У него есть ребёнок?
Плач стихает быстро, слышится женский голос — Фатима? — успокаивающий, тихий, и потом снова тишина. Лежу до утра с открытыми глазами, переваривая информацию. Ребёнок. В этом доме есть ребёнок. Я слышала его дважды теперь. И Рустам прячет его от меня. От всех. Почему?
На четвёртой неделе решаюсь. Рустам уехал утром — слышала как хлопнула дверь, как завёлся джип, как он уехал, — и знаю что вернётся не раньше вечера, он всегда так делает когда уезжает утром. Фатима на кухне готовит обед, Зарема в саду развешивает бельё. Окно возможности.
Спускаюсь по лестнице тихо, на цыпочках, и иду к восточному крылу. Длинный коридор, в конце дверь — массивная, дубовая, с кодовым замком. Подхожу, пробую ручку — заперта, как и ожидала. Смотрю на замок — цифровой, четыре цифры, тысячи комбинаций. Пробую наугад: 1234. Не открывается. 0000. Не открывается. Дата его рождения? (не знаю). Дата моего рождения? (попробую). 1502 — пятнадцатое февраля, мой день рождения. Не открывается.
Стою перед дверью, и разочарование накрывает волной, и вдруг сзади голос — холодный, злой:
— Что ты делаешь?
Оборачиваюсь. Фатима стоит в конце коридора, руки на бёдрах, лицо гневное.
— Я просто… хотела…
— Убирайся отсюда. Немедленно.
— Там кто-то есть. Ребёнок. Я слышала плач.
Фатима бледнеет, быстро подходит, хватает меня за руку, тащит прочь от двери:
— Ты ничего не слышала. Понятно? НИЧЕГО. И если хочешь жить — забудь. Немедленно.
— Но…
— Никаких "но"! — Она трясёт меня за плечи. — Это не твоё дело! Это его секрет! И если он узнает что ты лезла сюда, что пыталась открыть эту дверь — он убьёт. Не меня на этот раз. Тебя. Потому что это КРАСНАЯ линия. Единственная которую он никому не позволяет пересекать.
Смотрю в её глаза, и вижу страх, настоящий, неподдельный страх, и понимаю что она не блефует. Она действительно боится. За меня. За себя. За того кто за этой дверью.
— Хорошо, — шепчу я. — Я не буду. Обещаю.
Фатима отпускает меня, выдыхает, проводит рукой по лицу:
— Иди к себе. И не вздумай больше сюда приходить.
Поднимаюсь в комнату, сажусь на кровать, обхватываю колени руками, и думаю. Ребёнок. Красная линия. Секрет который он прячет от всех. Почему? Если это его ребёнок — почему скрывает? Стыдится? Боится? Или это не его ребёнок? Может он похитил чьего-то ребёнка? (бред, зачем?). Или это ребёнок от женщины которую он любил, и она умерла, и он не может на него смотреть без боли?
Вопросы роятся в голове, но ответов нет, и это сводит с ума, потому что я не могу перестать думать о детском плаче, о том кто там, почему там, и что будет если я узнаю.
Вечером он возвращается. Слышу джип, шаги в холле, голос отдающий приказы Магомеду. Ужинаю одна — он не пришёл, занят чем-то, — и это облегчение, потому что боюсь что он увидит на моём лице вину, любопытство, и поймёт что я лезла куда не надо.
Ночью он приходит. В полночь, как всегда неслышно, и я просыпаюсь от того что он рядом, и руки его уже на мне, и я не сопротивляюсь, давно перестала, просто лежу и принимаю, и тело откликается автоматически, мышечная память, выработанная за месяц.
После он лежит рядом, рука на моём животе, дышит ровно, и я думаю что уснул, но вдруг он говорит:
— Фатима сказала ты лезла в восточное крыло.
Кровь стынет. Сука. Она настучала.
— Я просто… заблудилась, — лгу неубедительно.
— Не ври, — голос холодный. — Ты пыталась открыть дверь. Зачем?
Молчу, потому что не знаю что сказать, и любая ложь только ухудшит ситуацию.
Он переворачивается, нависает надо мной, и в темноте вижу только контур лица, но чувствую взгляд — жёсткий, требовательный:
— Я запретил туда ходить. С первого дня. Ты помнишь?
— Помню.
— И всё равно пошла. Почему?
— Я слышала… звуки. Плач. Детский плач.
Он замирает. Долго. Так долго что начинаю бояться что сейчас ударит, задушит, убьёт за то что узнала слишком много. Но он не бьёт. Просто встаёт, одевается в темноте, и голос когда говорит — усталый, почти побеждённый:
— Ты не должна была слышать.
— Кто там?
— Не твоё дело.
— Это твой ребёнок?
Тишина. Долгая. Тяжёлая. Потом:
— Да.
Одно слово, но оно меняет всё. У него есть ребёнок. Ребёнок которого он прячет. От меня. От мира. От всех.
— Почему ты скрываешь…
— Потому что это моя слабость, — обрывает он, и голос жёсткий, защитный. — Единственная. И я не позволю никому использовать её против меня. Даже тебе.
Идёт к двери, останавливается на пороге, оборачивается:
— Больше не подходи к той двери. Это последнее предупреждение. В следующий раз — последствия будут серьёзные.
Уходит, закрывая дверь, и я остаюсь одна в темноте с миллионом вопросов и пониманием что наткнулась на что-то важное, что-то что может изменить всё, если я пойму как использовать эту информацию.
Ребёнок. Его слабость. Его секрет.
И я найду способ узнать больше. Любой ценой. Потому что знание — это власть. А власть — это единственное оружие которое у меня есть в этой золотой клетке.
На следующий день, когда Фатима уходит в город за продуктами, а Зарема дремлет на кухне после обеда, я иду в его кабинет. Он на встрече, вернётся не раньше вечера, и это мой шанс. Захожу, закрываю дверь, иду к столу. Ящики заперты, но верхний открывается — просто не закрыли. Открываю, роюсь в бумагах: счета, контракты, фотографии с деловых встреч, ничего интересного.
Хочу закрыть ящик, но край бумаги торчит из-под папки. Вытаскиваю. Фотография. Старая, по краям потрепанная, как будто её часто брали в руки.
На фото — Рустам. Моложе лет на семь, волосы длиннее, лицо мягче. Улыбается. Впервые вижу его улыбающимся по-настоящему, не этой холодной усмешкой, а искренне, широко. На руках у него младенец — крошечный, в розовом, спящий. А рядом женщина — красивая, темноволосая, кавказская, с добрыми глазами, смотрит на Рустама и ребёнка с такой любовью, что сердце сжимается.
Семья. Счастливая семья. Когда-то давно.
Переворачиваю фото. На обороте надпись неровным почерком: "Рустам, Зарема и Лали. 2018 год."
Зарема. Его жена. Мёртвая жена. Зарема повариха говорила о ней — что умерла при родах, что он винит себя.
И Лали. Ребёнок. Его дочь.
Смотрю на фото долго, и что-то внутри меняется. Он не просто монстр. Он отец. Отец который потерял жену и прячет дочь от мира. Почему прячет? Что с ней? Почему не показывает её?
Слышу звук машины у дома. Он вернулся. Раньше времени. Быстро засовываю фото обратно, закрываю ящик, выхожу из кабинета, и сердце колотится так что слышно в ушах.
Поднимаюсь к себе, захожу в комнату, сажусь на кровать, и руки трясутся, и перед глазами фотография: счастливая семья, которой больше нет, и ребёнок по имени Лали, который живёт за запертой дверью.
И я знаю что это ключ. Ключ к пониманию кто он такой. Ключ к его слабости. Ключ к моему спасению.
Теперь надо только придумать как использовать этот ключ, не сломав его и не убив себя в процессе.