Глава 17 · Степан
— Мам?
Миша просовывает голову в дверь, и напряжение в комнате становится почти физическим. Его голос врезается в тишину, и все, что я собирался сказать дальше, становится невозможным. Надя вздрагивает, дергается, будто ее поймали за чем-то запрещенным, но мальчик уже внутри.
Он не смотрит на меня. Даже мельком. Подходит к ней, прижимается к ее бедру так естественно, будто делает это каждый день по сто раз. Без слов. Без паузы. Просто находит свое место.
Соболева опускает руку ему на плечо. Автоматически, даже не думая. Потом поправляет воротник его рубашки, убирает волосы со лба. Все это занимает несколько секунд, но мне хватает. Эти простые, привычные движения показывают больше, чем любые ее слова.
Она его опора. Здесь и сейчас. Каждый день.
— Шурик нашелся! — Миша поднимает голову, замечает вазу на столе. — Он в аквариуме сидит!
Лицо у ребенка мгновенно светлеет. Он отпускает мать, подходит к столу, заглядывает внутрь. Шурик начинает отчаянно скрести лапами по стеклу, то ли радуется, то ли возмущается.
— Дядя Степа, — Миша смотрит на меня серьезно, — Шурик хорошо себя вел?
Соболева закрывает глаза на секунду. Для нее этот переход слишком резкий. Я понимаю. Еще минуту назад мы стояли на грани, а теперь ребенок спрашивает про хомячьи успехи.
Перевожу взгляд на вазу. Рыжий сидит внутри с довольным видом.
— Допустимо, — говорю я.
— Он не сгрыз важные документы? — Миша сужает глаза.
— Не успел. Надеюсь.
— Тогда он голодный очень.
— Я дал ему орехи.
Миша хмурится. Между бровями появляется та же складка, что у меня. Я чувствую, как внутри что-то глухо сжимается.
— Много?
— Достаточно для ночевки в кабинете генерального директора.
— Значит, он зарплату получит? Он же тут работал всю ночь.
Я смотрю на его серьезное лицо. На хомяка в вазе. На Надю, которая замерла, бледная, с трясущимися губами, и явно не знает, смеяться ей или плакать.
— Обсудим, — говорю я.
Миша довольно улыбается, вытаскивает хомяка, прижимает к груди. Шурик не сопротивляется, видимо, привык к такому обращению и знает, что спорить бесполезно.
— Миша, — я выдерживаю паузу, давая ему время понять, что сейчас будет не просьба, а вежливый приказ. — Выйди, пожалуйста, на минуту. Мне нужно закончить разговор с твоей мамой.
Он переводит взгляд с меня на Надю. Та кивает. И он послушно идет к выходу, но в дверях останавливается. Поворачивается.
— Мам, если что, я рядом.
Соболева сжимает его плечо.
— Знаю.
И вот эта короткая фраза, сказанная тихим, ровным голосом, почему-то выбивает из меня остатки желания продолжать разговор прежним тоном.
Потому что, если сейчас я ударю по ней снова, он почувствует. Возможно, не поймет, но почувствует. А я, кажется, уже не имею права делать вид, что это неважно.
Миша выходит. Дверь закрывается. В кабинете снова становится тихо.
Соболева стоит посреди комнаты. Бледная, но собранная. Смотрит на меня так, будто я опасен. И самое неприятное, сейчас она права. Я чувствую, как пальцы непроизвольно сжимаются в кулак.
— Я погорячился, — произношу медленно. Каждое слово дается с трудом.
Она поднимает голову. В глазах недоверие, смешанное с осторожностью.
— Я хочу знать правду. — Голос ровный, хотя внутри все кипит. — Тест ДНК — это единственный способ.
Она делает шаг ко мне.
— А если правда не понравится вам?
Мы смотрим друг на друга. Между нами по-прежнему стол, документы, Алиса, Миша и шесть лет неизвестности. Слишком много для одного кабинета.
— Тогда будем решать дальше.
— «Будем»? — переспрашивает она. Голос у нее тихий, но я слышу в нем сталь.
— Да.
— А если я не соглашусь?
Я с силой сжимаю челюсть. Очень хочется ответить жестко, быстро, чтобы закончить этот бесконечный спор. Но за дверью ребенок рисует рядом с моим секретарем и считает, что я могу быть хорошим человеком.
Проклятье.
Делаю глубокий вдох.
— Тогда мне придется идти юридическим путем, — говорю я. — И это будет хуже для всех.
— Вы говорите «для всех», но думаете «для меня».
— Я думаю о нем.
— Вы знаете его три дня.
— А, возможно, должен был знать шесть лет.
Она открывает рот, но не находит слов. Закрывает. Потом снова открывает.
— Говорю же, я не знала.
— Я услышал.
— Нет, не услышали. Вы просто временно отложили обвинение.
И она права. Черт возьми, права. Челюсть сводит. Пальцы сами сжимаются в кулак. Но я молчу. Потому что если открою рот сейчас, скажу то, о чем потом пожалею.
— Вы думаете, что имеете право ворваться в нашу жизнь и сломать все? — ее голос дрожит, но она держится.
— Я не ворвался. — Слова вырываются раньше, чем я успеваю их удержать. — Меня туда привел ваш сын.
Соболева замирает. Я тоже.
Потому что это правда. Дикая, невозможная, смешная правда. Мальчик вошел в мой кабинет с хомяком и сказал, что нашел папу. А я тогда решил, что это детская нелепость. Отмахнулся. Разозлился.
Сейчас уже не уверен.
Она долго молчит. Смотрит в пол, потом на меня, потом снова в пол. Я вижу, как ее плечи опускаются, будто она сбрасывает неподъемный груз.
— Хорошо, — говорит она наконец. — Я согласна. Но Мише никто ничего не говорит до результата. И вы не идете к Воронцовым за моей спиной.
Я выдыхаю. Шумно, как после долгого боя.
— Согласен.
Выходим в приемную.
Миша сидит на диване, обхватив клетку с Шуриком двумя руками. Перед ним на столике лист бумаги. Я подхожу ближе, смотрю. На листе нарисован круг, внутри рыжий комок с усами, рядом человечек в черном пиджаке и галстуке. И внизу крупная надпись печатными буквами, с ошибками, но очень старательная:
«ШУРИК НА РОБОТИ».
Я задерживаю взгляд на этом рисунке дольше, чем следовало бы.
— Дядя Степа, — Миша поднимает голову, — а ты сегодня к нам придешь?
Соболева замирает, я вижу, как напряглась линия ее плеч.
Вопрос простой. Детский. В нем нет ни ДНК, ни Алисы, ни опеки, ни чужих лет. Просто ребенок спрашивает, придет ли взрослый, который на днях занес его домой, уложил в кровать, поправил одеяло, а сегодня вернул хомяка.
Я не могу сказать «да». Не имею права. Слишком много невыясненного. Слишком много того, что может рухнуть, если правда окажется не той.
Не могу сказать «нет», как сказал бы неделю назад. Потому что сейчас, глядя на его серьезные глаза, на динозавра, прижатого к боку, я не хочу быть тем, кто всегда говорит «нет».
— Сегодня нет, — отвечаю. Голос звучит ровно, но внутри все сжимается.
Миша чуть хмурится. Эта складка между бровями снова появляется и снова бьет под дых.
— А когда?
Я медленно перевожу взгляд на Соболеву. Она смотрит на сына, но я вижу, как побелели ее пальцы, вцепившиеся в папку.
— Посмотрим, — говорю.
Миша воспринимает это серьезно. Кивает, как взрослый, которому только что дали слово.
— Тогда мы сами пока будем приходить.
Соболева берет его за руку.
— Нам пора.
Он забирает клетку с Шуриком, лист с рисунком и динозавра, которого все это время держал под локтем.
— До свидания, дядя Степа.
— До свидания, Миша.
Я остаюсь в приемной, пока двери лифта не закрываются. Потом возвращаюсь в кабинет. На столе все еще лежат документы. Папки. Телефон. Сделка, которая еще вчера казалась главным пожаром.
Подхожу к окну, смотрю вниз на утренний город. Пальцы чуть дрожат, когда я опираюсь ладонями о подоконник.
Вчера я был уверен: если Миша мой, я заберу его. Отниму. Буду требовать. Использую все, что у меня есть.
Сегодня впервые понимаю: забрать — не значит защитить.